Меблированная пустыня (сборник)

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Я все дальше уходил от себя, терял себя, свою единственную хорошую привычку – недопущение людей в душу. Люди окружали меня постоянно. И каждый доказывал что-то противоположное, одинаково для меня постыдное…

Я терял себя в мутной дряни, где были намешаны неудовлетворения, стыд, страх разоблачения, который явится, когда пьеса появится на сцене. Что-то я не доделал. Не закрутил какую-то гайку на нужный виток. Зачем было соглашаться на пьесу? Зачем было отстраняться от постановки, ведь чувствовал же, что случится что-то гаденькое…

Позвонила Мила:

– Я рада, что классовое чутье в тебе взяло вверх. Если подумать, то что-то может у нас склеиться…

– А если я задеру тебе юбку где-нибудь в темном углу? Ты что, уже не боишься забеременеть?

– Так хамски могут разговаривать только знаменитости, – сказала она тоскливо…

– Понимаешь, Милочка, – сказал я напрягаясь, – каждая баба, даже самая дурная и подлая, хочет что-то отдать понравившемуся ей мужчине, хоть какую-то частичную девственность. Ты уже подумала, какую часть своего тела ты можешь отдать в мое распоряжение?

На премьеру я не пришел, сказавшись больным. Люська сидела со мной рядом и плакала. А потом пришло утро без зари. Прямо с утра начинался новый вечер. Я бы десятки раз погиб, сорвался с края, если б рядом не было Люськи. Казалось, она воплотилась во все вещи, во все явления, во всех животных, она воплотилась во всех женщин, которые мне когда либо нравились, хотя я должен был признаться, что никто больше, не производил на меня такого неотразимого впечатления. Рядом с ней я жил в мире, населенном добрыми мужчинами, добрыми старухами, чудесными вещами и восходами и закатами, достигшими совершенства. Я жил в мире, бесконечно щедро и полно населенном ею одной.

Вместе мы пережили сладко-хвалебную статью в местной и даже в центральной прессе. Я цеплялся за Люську, как за то единственное, что еще могло противостоять хаосу в моей жизни.

Мы были рядом с ней, чтобы любить. И мы любили с таким доверием и близостью, словно родили друг друга. Любили с ревностью, с ненавистью за эту проклятую пьесу, которая была третьей, даже в нашей постели, с чудовищными оскорблениями и примирениями, лучше которых ничего нет, с непрощением и всепрощением, мы говорили друг другу слова, которые были бредом и были счастьем, и, утомленные, засыпая, каждую ночь снились друг другу…

– В общем, все глупо, – сказала Люська, – Глупая жизнь, глупенькие люди… Ты приехал тогда ко мне в Одессу на гастроли. Из Одессы вся семья уезжала в Израиль. Еще тогда ты мог уехать с нами… Со мной… Ни о чем другом я не мечтала… А ты все время говорил, что не сможешь жить без Пушкина. Без этого памятника на Ришельевском бульваре. Без этой дурацкой истории Пушкина и Воронцовой…

История, действительно, вышла дурацкой. Это я уговорил Люську пойти на Слободское кладбище попрощаться со склепом, где покоился прах Елизаветы Ксаверьевны и ее недалекого мужа. И Люська согласилась. Мы прошли мимо хлебозавода, и запах свежего хлеба, смешанный с запахом аптечной ромашки, в изобилии растущей на обочинах тропинки, преследовал меня еще несколько дней. И вообще, стоило мне вспомнить о тех днях, и этот запах как-то непроизвольно являлся сам собой и дурманил, а позже вызывал приступ тошноты. Мы свернули к Кривой Балке и оказались перед стеной из ракушечника. Время сделало ее похожей на лицо древней старухи. Как раз за этой стеной и находилось старое Слободское кладбище. Как найти могилу Воронцовых я не знал. Вокруг было безлюдно. И я прямо бросился к старушке с ведрами, которая вдруг показалась между камней. «Не может быть, чтобы одесситы чего-нибудь не знали, одесситы знают все», – думал я. И впрямь, старушка не подвела.

– Это какая же Воронцова? А-а, Лизочка!

Я ликовал: простая старуха – а помнит! Значит, есть, есть в этой стране что-то святое, что вывезет ее, вытащит из глубокой ямы, да и сама яма со временем осыплется, раз не исчезла память об Александре Сергеевиче…

Могилы супругов расположились поодаль. Граф лежал отдельно, под большой прямоугольной плитой темно-зеленого гранита с полной титулатурой. Надгробие Елизаветы Ксаверьевны чуть поодаль, много скромнее – обычное, стандартное, из цемента с белой мраморной крошкой. На могиле – несколько высохших астр. Значит, и здесь кто-то был, не забывают… – по-прежнему с умилением думал я.

– Елизавета Ксаверьевна была старше Пушкина на 7 лет, а вот, поди же, пережила его на 43 года…

Люська кивнула. Что-то жесткое вдруг промелькнуло в ее лице. Она усмехнулась.

– Так вот, – сказала вдруг Люська зло, – информация к размышлению. Надо бы тебе знать, что граф и графиня были похоронены раньше в крипте Преображенского собора. В 1936 году собор взорвали, и прах с надгробием перенесли к их дворцу, который был тогда Дворцом Пионеров, я бегала туда в балетную студию и всегда пробегала мимо могил. А сюда, на Слободку, их перевозили уже при мне. Краном подхватили надгробие Елизаветы Ксаверьевны, да крановщик пьян был, как всегда, и выронил плиту… И она разбилась на мелкие осколки. А потом и гроб упал и рассыпался. И шофер автокрана при всем честном народе выскочил из кабины и пнул сапогом маленький серый череп… Так что Елизавета Ксаверьевна, если угодно, здесь похоронена без головы…

И я вдруг понял, что весь этот рассказ мне ни к чему, что все это я если не знал, то предчувствовал, скрывал от самого себя. И что здесь, на этом старом кладбище, мы с Люськой только друг для друга, и наглухо отгородили себя от города, ослепляющего всякого, кто впервые приезжал в Одессу или считал ее своей родиной…

Я касался ее легких волос и, наполняясь горячей, туго рвущейся из оков жизнью, я понимал, что мое бытие обрело куда более прекрасное вместилище – Люську. Но сил ехать за нею, а главное, правоты – во мне еще не было…

Многому научила меня эта прогулка на Слободское кладбище. Расставаясь, мы тонко и смутно ощущали самую большую утрату в нашей жизни. Правда, я верил, это временно. Люська, станет, как и я, человеком мира, свободно ходящим по векам и странам, и тогда мы соединимся в какой-то точке. Впрочем, Люська надеялась на обратное, что я обрету нечто такое в своем сердце, что будет гораздо прочнее высохшего от времени праха любовницы Пушкина, отсутствие этой малости в сердце – Иудин грех. И нет ему прощения и искупления…

Я провожал ее до границы. Мы спали в купе в таких тесных объятиях, что были подобны сложенному перочинному ножу, каждый из нас был лезвием и ручкой одновременно.

И был ужас пробуждения. И прощания. Она уже вошла в таможню, и жгучий стыд ожег меня от прикосновения к ней толстой таможенницы. Но горе во мне было сильнее стыда, сильнее, чем та вороватая ложь на Слободском кладбище. Я стоял потерянный, точно в горячечном бреду. Несчастье уже обволокло меня. Мне оставалось только слечь в постель, и я пролежал три месяца – от нервного срыва и потрясения – в полном одиночестве. Пьесу мою, которую показали всего несколько раз, министерство культуры решило снять со сцены – подальше от греха, театр разбежался, я снова был без денег, без работы, а, главное, без Люськи.

На прекрасной скрипке оборвалась тонкая струна, и то, что пело, стонало, молилось, плакало, – мелко дребезжало…

В Йом Кипур я случайно забрел в московскую синагогу на улице Архипова. Начиналась молитва «Кол нидрей», а с ней и моя новая, путаная, неразумная жизнь…

Кажется, всё это было сто лет назад. А сейчас, выстояв в пробке, мы приближались к её театру.

– Прощай, – сказала Люська и поцеловала меня в губы. – Да, ты обращался по тому адресу, что я тебе дала? Там требовалось место сторожа, классное место…

– Обращался… Оно уже занято музыкантом…

– Лады, что-нибудь придумаем… Но ты же сейчас скажешь, что приехал сюда отдавать? Ты уже, наверняка, разработал целую программу какого-нибудь ульпана по истории Израиля… Только умоляю тебя, ничего не делай на общественных началах… И ничего не преобразовывай. Как прекрасен мир, которого не коснулись преобразования…

…Дома, переодевшись, я стал бесцельно бродить по квартире. Вдруг услышал шмеля в полете и обалдел: до чего населен и озвучен мир. А вообще надо всерьез подумать о себе, надо что-то жестоко решить и что-то изменить в жизни. Интересно, как это она угадала насчет ульпана? Он у нас уже действует вовсю. И, между прочим, на общественных началах. Работы нет, и это тоскливо. Но это дает возможность бесстрашно и просторно писать рассказы…

Вот только сесть за рассказ боюсь. Для рассказа не нужна действительность, не нужны ни шумы, ни краски, ни запахи окружающего мира. Кажется, ты лишился всех пяти чувств…

Уныло брожу из угла в угол. Интересно, почему Люська не захотела зайти в комнату? Чего она боится?

Машинально начинаю щелкать кнопками телевизора. Между прочим, сегодня начинается эротическая «неделя». Это значит, после полуночи на израильском канале появится очередная «Эммануэль». Из упрямства дожидаюсь немецкого или люксембургского канала, что впору только тем, у кого хроническая бессонница.

Уткнувшись в экран, с каждой минутой все больше понимаю, что немецкие эротические фильмы способны превратить в импотента даже Казанову. Толстый баварец держит в руке кружку пива, смотрит на Гретхен безумными глазами и, наконец, выдавливает:

– Не знаю, удастся ли мне добиться вашей любви?

Гретхен кокетничает:

– Это зависит от вас! Пока что это удавалось каждому…

Выключаю телевизор и бросаю пульт на диван. И тут почти с садизмом маньяка вспоминаю, что в Израиле работают круглые сутки сексуальные услуги по телефону. Интересно, могут ли они конкурировать с кинофильмами?.. Нет, право, почему не полюбопытствовать, писатель должен все знать, как говорили нам, студентам, автор должен обладать не профессией, а профессиями. Тем более, что здесь у меня – никакой…

Выискиваю в газете нужный номер. Набираю. Мгновенный ответ:

– Да… Да… Вы попали по нужному адресу… Я ждала вас…

 

Голос – заставляет сразу утирать слезы. Густой, точно медная листва под крепким осенним солнцем. Какая цельная, чистая, прямая, святая жизнь! А если представить, что у нее еще маленькие ножки…

– Мила?! – почти ору я. – Как ты попала туда?

– Ты? Только не бросай трубку, пожалуйста, мне платят за время. Сегодня ты, наконец, получишь то, о чем мечтал всегда. Ну, не будь нетерпелив, я начинаю раздеваться…

– Погоди, Мила, Милочка, ты же не любила этого делать?..

– О, говорят, у меня это хорошо получается. Мужчины балдеют. Для меня – идеальный вариант – ни одного кобеля рядом. Один здесь попытался залезть под юбку, так я вся забинтовалась…

Послушай? Может быть тебе лучше рассказать что-нибудь из истории? Ты ведь любишь историю… Я когда написала сочинение на тему о своих грудях, мой шеф чуть с ума не сошел. Он заставил меня писать о всех частях тела. И читать вслух…

– Да, с твоим голосом…

– Он говорил, что мое чтение – творчество. Вечная игра, происходящая на границе. Я провоцирую мужчину и он взлетает ракетой… Зарплату положил вполне приличную, и уборщицей работать не надо…

– Ну, ты молодец…

– Да, достигла того, о чем мечтала. Целый день рассуждаю о сексе, а мужчин рядом нет…

Не прощаясь, кладу трубку и думаю о том, как она готовится к своим заочным встречам. Господи, что происходит? Перестаешь верить своей биографии…

Длинный звонок в дверь прервал мои фантастические мысли.

«Кто бы это мог быть? Кто еще помнит обо мне? Открываю. На пороге высокая женщина, смотрит куда-то мимо. В руке огромная папка…

– Вам живопись не нужна?

А, так она художник! Здесь каждый вечер кто-нибудь предлагает свои услуги. То парфюмер, то книгоноша, то художники…

– У меня картин – все стены завешены…

– Извините, извините, я не знала, что здесь живете вы…

Только теперь замечаю, что художница – невестка Цуца, та самая, за которой он следит и которой буквально не дает прохода. Ну и дурака я свалял, мы же с ней несколько раз встречались во дворе и даже разговаривали…

– Извините, не узнал… Когда без очков – никого не узнаю… Пожалуйста, заходите, я обязательно у Вас что-нибудь возьму… – судорожно подсчитываю, сколько у меня денег. Нынешние израильтяне, пользуясь огромным рынком художников, хотят купит роскошную картину за сто шекелей плюс триста за раму. – Видите сколько всего… Отличные художники, мои друзья… Я ведь был человек ассимилированный… Совсем… Потом вдруг – «Кол Нидрей». Эта молитва перевернула всю душу. А дальше я попал в руки еврейских художников… Странно, слово меня не задело, а вот живопись коснулась каких-то генов, и все сдвинулось, все пришло в движение… Видите – человек выше домов, потому что он важнее домов… А эти дома висят на веревке, точно белье сушится…

Она напряженно всматривалась в картины. Мне даже показалось, что она стала как-то выше…

– Садитесь, садитесь, будем чай пить, – суетился я.

– Спасибо, – быстро согласилась она. – Это такой стыд… Ходить по домам, предлагать себя… Да, да, это не картины, это я себя предлагаю… Здесь я вся… У меня нет работ на заказчика…

– А вы какой художник? – сморозил я.

– Хороший. Разве вы видели художников плохих?

– Можно посмотреть?..

– Конечно. Но то были старые работы, советский период, а вот теперь…

И она стала одну за другой выкладывать свои работы. О Господи, застонал я, ведь это как раз то, что так мило моему сердцу: и могильные плиты на старом еврейском кладбище, качающиеся в разные стороны, как старые евреи. И дома, уходящие куда-то ввысь…

– Это дорога, – сказала она. – Начинается в Иерусалиме, а кончается в небе и снова опускается в Иерусалим. Откуда вышел, туда и пришел. Ломаная линия нашей жизни, мечтающая распрямится к концу дороги…

– Странный у вас Иерусалим… Какой-то ирреальный. Как мечта…

– А Иерусалим и есть мечта, – вдруг горячо сказала она.

Но ведь мы здесь, здесь… Я почти через день бываю в Старом городе, стою у Стены Плача, потом направляюсь к усыпальнице Давида… У меня столько своих маршрутов…

– В следующем году, в Иерусалиме, – как-то вяло сказала она.

– В этом, в этом году…

Она покачала головой. Глаза ее загорелись каким-то странным блеском…

– Мы здесь живем? А разве мы стали лучше оттого, что прикоснулись к святыням?

– Простите, я даже не знаю, как вас зовут…

– Рахель… Впрочем, мама звала меня Рейзл…

– Рахель-Рейзл… Красиво! Да, вы правы, лучше мы не стали…

– Тогда в чем смысл нашего пребывания здесь? Богатым – все равно где жить. В любой части света у них будет десятизвездочный, а хотите, стозвездочный отель. Средний класс живет там, где ему удобно. А мы с вами… Все те, кто за чертой бедности… Нет, мы должны жить ради чего-то большего… У нас должна быть мечта. Иерусалим – наша мечта. Разве вас мама не учила быть на голову выше других, чтобы преуспеть в жизни?

– Галутная грамота, – согласился я.

– Жить в Иерусалиме – это значит быть лучше. Нет, нет, – сказала она как-то убежденно, – мы не становимся лучше…

И мне вдруг захотелось, чтобы все стены моей квартиры были увешены ее работами. Как быстро она уговорила меня!

– Я куплю у Вас эту… – сказал я, показывая на большую акварель, которая называлась «Небесный Иерусалим». Мне показалось, что дома взвились в небо и растворились в розовом безвоздушном пространстве.

– И эту… И эту…

– Правда? – изумилась она, – Но вам действительно некуда их вешать…

– Найду, – убежденно сказал я.

– Вам все это… нравится?

– Это замечательно, – задумался я. – Вот только с земным Иерусалимом мне не хочется расставаться. Люблю его… Как там у поэта: «Какие мы бросали города за право умереть в Иерусалиме!..»

– А мы сюда и не приезжали, – сказала она жестко. – Тело наше переселилось, а душа осталась в изгнании…

И я подумал, она, возможно, права. Ведь задели же за сердце ее картины. А Цуц? Зачем ему Иерусалим? Что из того, что он живет в Иерусалиме?

– Можно, я вам заплачу несколькими чеками? – спросил я, переходя на деловой тон.

– Вы даже не спросили, сколько это стоит. А вдруг сто тысяч долларов?

– Значит, я вам заплачу сто тысяч долларов…

– Так много зарабатываете? Сторожем на стройке?

– Пока не взяли… Место занято… Но откуда вы знаете?

– Интересовалась… – сказала она вяло. – Потом читала ваши статьи… Признаться, даже размышляла над ними…

– Значит, буду работать сторожем… Когда-нибудь… потом литературный гонорар… А вы спрашиваете, откуда деньги…

– А муж не хочет работать сторожем. И на стройке не хочет… Он, видите ли, инженер…

– По соцсоревнованию, – напомнил я…

– Говорит, если страна заставляет инженера, пусть даже по соцсоревнованию, работать грузчиком…

– Ничего страшного не вижу в том, чтобы поработать грузчиком… Ну, сидел бы там еще в каком-нибудь жюри, еще в какой-нибудь комиссии, понимаете, там все кончилось… Я все думаю, как это случилось, что кончилось? А сейчас – какие-то новые миры, какие-то новые возможности, главное, не впускать грузчика в душу…

Она задумчиво посмотрела на меня:

– В вас есть здоровая основа…

– А как еще прикажете заработать сто тысяч?.. Надо же с вами как-то рассчитаться…

– Хотите, я вам их подарю?

– Нет, – испугался я, – я хочу их купить…

– Но у вас здесь все работы дареные…

«Зачем мы говорим о глупостях, – подумал я. Мне надо поднять ее на руки и закружить, а потом спрятать голову в ее медных волосах. И так долго стоять… А потом упасть вместе… И переместиться в мир иной, где нет разумного и выверенного, где только неправдоподобное реально! У Люськи – муж. И я не хочу разговаривать с Милой по телефону! Я не хочу завтра, ибо каждый из нас должен жить сегодня так, как будто он умер, и каждый новый день дан ему в подарок за праведную жизнь!

И я вдруг подошел к ней и молча взял ее на руки. И она не отстранила меня. И я стал целовать ее в губы. А она свернулась калачиком, точно спала на детской кроватке. И была совсем невесома, вот-вот вместе с домами взлетит вверх. И я испугался этого возможного полета. И все было, как я задумал. Мы рухнули вниз и поплыли, поплыли…

– Я люблю тебя, Рейзл… Я этих слов не говорил столько лет, что даже забыл, как они звучат…

– В первые дни у тебя жила какая-то рыжая дурнушка… Вероятно, ты – бабник…

– Конечно, конечно. – согласился я. Мне во всем хотелось с ней соглашаться, но поступил я как раз наоборот, заметив: – Ты не права, Рейзл, она была красавица… И вообще, как сказал Бродский, бабы делают писателя лучше… Жаль, мы расстались…

– Ушла?

– Нет, вместе с Женей спряталась в какую-то щель…

– Значит, здесь мы не одни…

– Вполне возможно…

Мы немного подремали, но страсть разбудила нас. Она называла меня львом, оленем, волком, быком, какими-то чудными именами. А я брал ее снова и снова, но все не мог утолить своего желания, точно у меня никогда не было моих трех или четырех жен. Это походило на волшебство, из нас рвалась сила, о которой ни она, ни я, кажется, не подозревали. И мы познавали тайны собственного тела. Мне казалось, что мы потеряли стыд перед Богом…

– Смотри на меня и молчи…

А потом она ушла. И не захотела, чтоб я ее проводил. И оставила все свои картины:

– Не желаю, сказала, чтоб они жили в том страшном доме.

– А ты? Ты будешь продолжать, там есть, пить, спать? После… после этого праздника?

Она не ответила.

Ушла.

И мне захотелось самому заползти в какую-нибудь щель. Я не мог себе представить, что после этого полета буду один, без нее, в комнате, заселенной во всех щелях, как московская коммунальная квартира.

Почему ушла? Зачем ей было уходить? Что она оставила в том доме, ведь даже ее картины здесь…

Я разложил их на полу. Мне казалось, что они не только расцвечены, но озвучены и даже издают какой-то дурманящий запах. И тут я понял, что это запах ее волос и ее тела. И я зарычал, как раненый зверь: «Зачем я ее отпустил, зачем? Она – никто другой – дана мне Богом, только она. Эта длинноногая женщина в черной майке и короткой черной юбке, с медными волосами, которые пахнут мятой и медом…»

Я катался по полу от отчаяния, от безысходного горя…

Я ползал по полу, пока вдруг не очутился в какой-то щели. И услыхал:

– Тебя приглашают на собрание…

– Партийное? – спросил я с испугом.

– Да…

– Мы строим новую партию «Израиль, вперед!»… Надо же что-то противопоставить этому… Диссиденту… Шахматисту… Выскочке, который и жизни по-настоящему не знает… Разве тюрьму… («Цальмон» – послышалось мне). И ты должен быть с нами… Мы выберем тебя в Вожди…

Как говорит мой друг Вита Лагина:

– Организационный комитет объявляет набор в Партию Не Знающих Чего Они Хотят. Приглашаются: мужчины, так и не выяснившие для себя кто им больше нравится-блондинки или брюнетки, женщины, колеблющиеся между семейным долгом и влюбленностью. Дети, не умеющие четко ответить на вопрос: кого они больше любят – папу, маму, бабушку или кошку… Специалисты с высшим образованием, обдумывающие, что чему принести в жертвы: работу мечте или наоборот, граждане, не знающие, что лучше – сильная рука или демократия. Вступительный взнос – 3,5 ден. знака. Устав Партии будет разработан на первом же открытом заседании партии, которое состоится…надцатого мартобря сего года».

Умница, Вита! Сочиняет сказки, а эту, в отличие от других – назвала «НЕ-СКАЗКА» и мне предлагают эту «НЕ-СКАЗКУ» всерьез…

Господи, неужели они вспомнили мои заслуги? Где-то в седьмом или восьмом классе школы, в самом конце учебного года, меня приняли в комсомол. Взносы же за лето комсорг класса не взял, дескать, успеется. И вообще, вся комсомольская работа начинается с осени…

Худшей пытки придумать для меня он просто не мог. Мне казалось, все смотрят на меня и спрашивают, как я могу спокойно ходить по улицам, в кино, играть в футбол, когда в моем новеньком комсомольском билете нет отметки об уплате членских взносов?

Как дождался той осени – не помню. Но уже в первые холодные дни, когда пришлось надеть пальто, комсомольский значок я прицепил на его лацкан. Тем более, что со взносами было все в порядке.

– Ах, боже мой… ах, боже мой! – бормотал я от радости. – Меня не исключили, а ведь могли…

Мама обнимала меня, целовала и говорила ласковые слова:

– Мне ведь тоже было тяжело…

Может быть это вспомнили?

Или фанатичку Милу? А может быть, они в качестве программы решили использовать мою старую пьесу?

Ах, недаром, я так боялся осени и наступающих дождей…

– Но ты просто обязан прийти. Разве ты забыл о нашей галутной еврейской солидарности? И потом, еще Троцкий отметил, что вовремя одного из первых арестов Сталина у него не было ни паспорта, ни определенных занятий, ни квартиры – «три классических признака революционного троглодита!» А у нас, израильских граждан, по меньшей мере, два из трех признаков – налицо – ни определенных занятий, ни квартиры…

 

В общем, с меня взяли слово, что приду.

– Да, вы даже не представились, – вздохнул я.

Писк усилился:

– Иврит – не знаю. Я – удостоверение личности…

Вечером я думал о ней, Рахель – Рейзл. И о том, что я пережил так нежно, без рисовки и ломанья, чистой сутью чувства. Мне казалось, что все, что было до нее, окрашивалось трогательностью, но недорого стоило. Сколько же раз можно любить? Столько раз, сколько появляется боль, печаль, тоска, самообман? Но этот искренний порыв ко мне! Явись, Женщина! Прикрой меня своим телом от наваждений… Я стану работать, я стану жить, вот еще и в вожди выберут…

Мы перезванивались каждый день.

– Любишь?

– Люблю.

– И я тоже. Люблю, люблю, люблю…

Порой я слышал ее зов наяву: «Смотри на меня и молчи!» Я явственно видел ее за мольбертом, у плиты, на кухне, ухаживающей за старой женщиной, у которой лицо, казалось, сложенным из кусочков… Она точно поселилась в моем черепе, и что бы я ни делал, она делала это вместе со мной.

Виделись мы только украдкой: на улице, в каком-нибудь кафе, баре, иногда встречались в парке. Я видел ее глаза, слышал ее плач: «Смотри на меня и молчи!» – шептала она, кусая и целуя меня…

Однажды я ей позвонил:

– Встретимся?

– Мечтаю, – сказала она. – Только Цуц решил ехать в Тель-Авив очки примерять… Муж говорит – надо ему помочь. Он даже слово «да» на иврите не знает, только «нет.

– Этот знает «да»… И только…

– Маловато, – огорчаюсь я и вспоминаю анекдот о милиционерах, которые ездили на мотоцикле втроем, так как один умел читать, другой писать, а третий любил побыть в интеллигентной компании. Может быть, и отец с сыном отправятся в поездку по такому принципу? А где взять третьего? Кто захочет вместе с ними?

– Прощаюсь, но ненадолго… Надолго не могу, – говорю я и молча дышу в трубку.

Она радостно смеется:

– Бай…

Я выхожу во двор, и вихрь слов налетает на меня.

Моим старичкам – соседям во дворе – не устаю удивляться. Мудрецы и дети одновременно. Мой тезка Лева, например, с одной стороны похож на Зиновия Герда, с другой – как ни смотрю – на артиста Тихонова. Можно заметить в нем сходство и с другими мастерами театра и кино. Если их взять и совместить. Это и будет Лева. В родной Одессе его величали Лев Львович. А как же: почетный работник мясо-молочной промышленности! А здесь в Израиле – Арье. А поскольку возраст у него почтенный, далеко за семьдесят, я по своей совковой привычке, хоть убей, не могу называть его только по имени. Не называть же его Арье Арьевич!

– Вы зачем имя поменяли? – спрашиваю, – Насколько мне известно, имя Лева в Одессе даже не имя, а миф. Этнография…

– Ах, молодой человек… Я столько критикую Израиль… Должен же я хоть что-нибудь для него сделать… Работать в кибуце – по годам, не берут. В парашютно-десантные войска – тоже. Соседи просто извели: Ты, Левка, говорят, для Израиля гвоздя в стену не вбил, тебе ли тут критику разводить? Босяки! Что, правда, то правда – для Израиля, гвоздя в стену не вбил – некогда было. То Комсомольск-на-Амуре строил, то на Карельский перешеек добровольцем поспешил, чтоб та пуля, которая угодила в живот, не дай Бог, не прошла мимо. Под Сталинградом – еще две всадили. Страну после войны восстанавливал… Одессу… Красавица! Как, спрашиваю, с моря? Рай! А с берега? То же самое… И был я веселый, энергичный… А сейчас – все запрещено, строгать запрещено, пилить запрещено, нагибаться запрещено, садиться на корточки запрещено… Говорят – гуляйте, а я гулять не могу без цели, мне скучно до ужаса. Вот и получается, что только советом Израилю и могу помочь. Ну, например, почему бы в стране не ввести день «Работника мясомолочной промышленности?» А так, чтоб хоть чем-нибудь к Израилю присоединиться – пришлось имя сменить, как Бен-Гуриону…

– Напрасно смущаетесь, – успокаиваю его, – За год жизни в Израиле на вас столько людей нажилось – одно это любую жизнь оправдает…

– А и то, что Одессу оставил – тоже подвиг. Пообещал сыну: «На следующий год – в Иерусалиме». И выполнил. Вы когда-нибудь слыхали, чтобы негры Соединенных Штатов Америки хотели возвратиться на свою историческую Родину? А евреи просто с ума сходят: «К Сиону! К Сиону!..» И сидят при этом, кто в Нью-Йорке, кто в Париже, кто в Жмеринке – безумный народ! С другой стороны смотрят, как их народ ломится в счастливое будущее…

– Ну вот, а вы говорите, гвоздя не вбил… Первая заповедь еврея – жить на Святой земле…

– Просто во мне говорит безумная кровь моего народа… Мессию нам подавай – и только… Кстати философ Бубер сказал…

– Кто, кто? – поперхнулся я.

– По радио РЭКА слышал: Бубер, Бу-бер… Чтоб он был здоров… В одно ухо вошло, а из другого не вышло… Рехнуться можно! Так вот этот самый Бубер ребенком, говорит, услышал в школе от учителя, что Мессия ждет у ворот Рима. Бежит домой, спрашивает дедушку: «А кого он ждет?» А дедушка, представьте себе отвечает: «Тебя…» Вы понимаете, в чем тут дело? Тебя! Значит, и меня тоже?! И Любавичского ребе… Вы думаете, он почему на белом коне во всех газетах красовался… Все говорили: еще несколько дней и он – Мессия. Займет, значит, мое место и – баста! Тут я не поленился позвонить в его офис в Нью-Йорк. И дьявол-искуситель соблазняет: «Льготный тариф, льготный тариф…» В общем, звоню по льготному тарифу ночью: так, мол и так, говори правду… Точно ли хочешь быть Мессией? Да, между прочим, как Брежнев звонил в Америку, знаете? Нет? Звонит, значит, он в Америку и кто-то снимает трубку. «Алло, алло, – говорит Брежнев, Рокфеллер, это ты? Не узнал я тебя, богатым будешь…» Так вот, я тоже Любавичского ребе не узнал, хотя, как вы понимаете, лучше было бы, если бы не узнал он меня… Секретничал я с ним целых полчаса, потом обливался… На идиш говорит, доложу вам, как настоящий одессит – с акцентом… Одно удовольствие. Вот я и говорю ему, нельзя же так, ребе, ведь Торой обещано, что Мессией может стать каждый из нас… И я тоже… Когда началась перестройка и стали все дерьмом обливать – от Ильича до Ильича – мне сказали: Арье! то есть тогда еще Лева… Ты со своим Комсомольском-на-Амуре, финской пулей и двумя гитлеровскими даром жизнь прожил… Вроде бы и жизни никакой не было… И вот я, наконец, узнаю про Мессию… И про то, что Мессия ждет… И тут приходит чужой человек и забирает у меня самый сладкий кусок. Кто такой, откуда, почему? Ребе обо всем как-то промолчал, и вообще, история еще не закончилась, но я жду… Жду, потому что ожидать Мессию и коммунизм – как говорят в Одессе – две большие разницы. Теперь вы понимаете, почему помимо государственных соображений я имя сменил. Белый ослик, на котором должен появиться Мессия, на имя Арье откликается лучше…

– Может быть – Бен-Арье… – философствовал я.

– Не все сразу… Я же не флюгер… Я не могу так быстро менять мнение… Вот привыкну к Арье, а там…

Некоторое время молчим. Я думаю о том, что до сих пор считал, будто бы самые безумные люди на свете: русские – такую страну по миру пустить… Оказывается, евреи. Только они способны стоять в очереди за книгой Анатолия Иванова «Вечный зов» в очереди, хотя это все равно, что стоять в очереди на партсобрание…

Похожесть русских и евреев часто не дает мне покоя. От Акакия Акакиевича до министерства его же ведомства, как говорила Марина Цветаева «вычеркнутость из жизни». Произнесешь «чиновник» и сразу увидишь кладбище со всеми его разрядами. Некое постепенное зарывание в землю: чем выше, тем глубже.

– Конечно, – говорит Лева, – про капитализм газета «Правда» писала все верно – джунгли. И никакой строительный подрядчик моему сыну Сеньке, тренеру по фехтованию, а ныне каменщику на стройке не брат и даже не товарищ. Да! Капитализм! Но разве человечество придумало что-нибудь лучше? Теперь посмотрим в зеркало. И про изображение свое скажем. Перед исходом хорохорились: никакой труд не страшен: таскать кирпичи, манекеном работать… Ну прямо Хаим-Чапаев! Чушь, блажь, безумие… На самом деле, ничего не можем… То есть сортиры убираем, кирпичи таскаем, кто-то даже мишенью работает, а все равно не умеем, потому что не дают покоя «былое и думы»: «…Я, видите ли, там был заместителем заведующего… Все время вижу свой отдельный кабинет… И свою квартиру… И в особенности, тот угол, где печь стояла… И стеллажи с книгами. И мысленно уже сто раз ходил на концерт Одесского или Запорожского симфонического оркестра… А сколько раз вам уже снился местный музыкально-драматический театр? Когда-то туда ни одну собаку загнать было нельзя, потому что там шли пьесы Софронова или Зарудного. И теперь этот театр снится тебе, чуть ли не ежедневно… И ты сидишь в литерной ложе с сыном, невесткой и даже ее родителями, что на самом деле чистое безумие, потому что как показала совместная жизнь в Израиле, вместе с ними вам не то что в литерной ложе, вам на одной планете тесно… Ах, композитор Колеса-Колесовский!» А в «Габиме» уже бывали? Нет, нет, в сто первый раз на концерт Кобзона строем и с красными флагами – шагом марш!..

Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?