Жизнь солдата

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Мы пришли к Зине в гости, – ответил я.

Он оглядел всех нас, улыбнулся и совершенно неожиданно вдруг ударил мешочком с солью меня по животу. У меня перехватило дыхание. В первое мгновенье я был ошарашен такой наглостью, а затем бросился на него. Он опять замахнулся на меня мешочком, но я увернулся и нанес ему удар в грудь. Он отшатнулся и бросился бежать к своему дому, крича на всю улицу:

– Лейбе! Меня избивают!

Он юркнул за калитку своего двора, и в то же мгновенье из калитки вышел, очевидно, его старший брат, широкоплечий парень невысокого роста и спросил:

– Почему ты гонишься за Абой?

– А почему он без всякой причины ударил меня?

Тогда он повернулся, вошел в свой двор, и я услышал его голос: "Вечно ты ко всем лезешь, а потом кричишь как резаный". Я был возмущен коварным ударом Абы и крикнул от досады, что он ушел от возмездия:

– Трус несчастный! Попрошайка пятерок!

Когда я вернулся к Плоткиным, ко мне подошел Арон Шпиц и сказал:

– Это он из-за Оли!

– Как из-за Оли? – не понял я.

– Ну, мстит тебе за то, что Оля любит тебя, а не его, – объяснил Арон.

"Какая-то нелепость, – подумал я, – кто это может знать, кого Оля любит". Я знал, что Аба всегда во всем хитрит, но такого подвоха, как сейчас, не ожидал. К нам подошел Миша Нафтолин, и мы пошли к нему домой. По дороге я рассказал ему про Абин коварный удар.

– Не обращай на него внимания, – сказал Миша, – он хитрый и злой человек! Я давно его знаю. С ним никто дружить не хочет.

Узнав, где живет Оля Махтина, я стал приходить на улицу Володарского и издали, прячась за дерево, ждал ее появления на улице, чтобы только посмотреть на нее. Случалось, что я по несколько часов ждал безрезультатно. Теперь можно только удивляться моей настойчивости и терпению ради того, чтобы лишний раз увидеть Олю.

Однажды мой сосед Борис Драпкин позвал меня ради компании сторожить фруктовый сад. Помните, его родители каждый год закупали у кого-нибудь весь сад, и я иногда ходил с Борисом сторожить его. Приятно было лежать в шалаше среди фруктовых деревьев и есть яблоки до полного удовлетворения. Им не жалко было яблок. Только его мать каждый раз предупреждала, чтобы мы ели попорченные яблоки, потому что они хуже чем «целые» яблоки переносили длительное хранение. Нам с Борисом было все равно. Попорченное яблоко было даже мягче и вкуснее.

На этот раз Борис повел меня к дому, расположение которого меня очень обрадовало. Это был дом №48 по Володарской улице, как раз рядом с домом Оли Махтиной. "Вот когда я смогу насмотреться на Олю, – думал я, – причем, что для меня важно, она и знать об этом не будет". Забор был редкий с большими щелями, и я не стал бродить по саду, чтобы Оля случайно не заметила меня. Целый день я сидел в шалаше и смотрел на Олин двор, а она, как нарочно, не появлялась. Я был разочарован. Все мои приятные надежды рухнули. Пробыть целый день возле ее дома и ни разу ее не увидеть.

Уже под вечер, когда мы с Борисом открыто стояли в саду и собирались идти домой, так как ночью всегда дежурил в саду отец Бориса, я увидел в соседнем дворе Олю. Она выбежала во двор повесить постиранную детскую одежду и тут же опять убежала в дом. Если бы она посмотрела в наш сад, она бы меня обнаружила, но она даже не повернулась в нашу сторону.

В конце концов и мое терпение лопнуло. Я стал сердиться и на себя, и на Олю. Я обвинил себя в излишней стеснительности, в трусости и еще во многих отрицательных чертах моего характера. А на Олю я сердился за то, что она вечно от меня прячется, что она не чувствует, что я ее жду, и не дает мне возможности вдоволь насмотреться на нее. Я стал раздражительным и неприятным самому себе.

Именно поэтому я однажды обозвал Олю "рыжей лахудрой", но, к моему великому смущению, Оля ни капельки не обиделась.

– У меня волос не рыжий, а каштановый, – сказала она спокойно и улыбнулась, не собираясь на меня ни сердиться, ни обижаться.

Однажды на перемене я чуть не подрался с ней. Мы бежали по коридору друг другу навстречу. Я решил бежать левее, чтобы пропустить ее, но она нарочно загородила мне дорогу. Я почему-то рассердился и толкнул ее в грудь. Однако, на мой удар Оля почему-то рассмеялась и тоже толкнула меня в грудь. Она, наверно, подумала, что я так играю с ней. А я разозлился и опять хотел ее оттолкнуть, чтобы она уступила мне дорогу, но Оля пригнулась, и мои не стриженные ногти случайно срезали ее родинку на щеке. Увидев заструившийся к подбородку тоненький ручеек крови, я почувствовал себя таким виноватым, каким не чувствовал никогда раньше. Я сразу же забыл про свои обиды и страшно пожалел, что толкал ее. Я стоял перед ней совсем растерянный и смущенный и не знал, что мне делать, чтобы исправить свою вину.

Но Оля, наверно, поняла мое состояние, и чтобы как-то успокоить меня, опять засмеялась, как будто это ей было совсем не больно. В это время раздался звонок, и мы бросились в класс. Вошел директор школы Соломон Захарович Фрадкин – он вел у нас историю. Своими выпуклыми глазами он сразу заметил кровь на щеке у Оли и, тяжело отдуваясь, строго спросил:

– Кто это вас?

Я приготовился к худшему. Я знал, как строг наш директор к хулиганам. Я сидел как обреченный и приготовился к худшему: сейчас Оля скажет – кто, у директора подступит кровь к лицу, глаза по-страшному полезут из орбит, и он закричит мне: "Вон из класса!" Но Оля сказала совсем неожиданное: "Это я сама, нечаянно". Удивленный ее ответом, я быстро взглянул на нее. Она радостно мне улыбнулась, как будто сказала: "Не бойся, я тебя не выдам". "Вот это девчонка", – с уважением подумал я. Ее ответ настолько взволновал меня, что я совершенно не слушал, о чем говорил учитель. Меня охватил восторг. Я еще и еще раз осмысливал ее благородный поступок. В моей душе произошел какой-то переворот. "Выходит, – думал я, – что и среди девчонок есть настоящие друзья!" Одним словом, теперь я в Оле души не чаял. Я размечтался о нашей великолепной дружбе с ней, такой же честной и преданной, какой была наша дружба с Ароном Шпицем.

Но это были только мечты, а на деле ничего не получилось. Моя излишняя застенчивость и боязнь насмешек со стороны одноклассников никак не давали мне возможность стать для Оли неразлучным другом. А последующие события, к моему великому сожалению, помогли мне в этом…

Учителем по черчению и рисованию у нас был Богатырев Юрий Павлович. Мужчина крепкого телосложения, роста выше среднего, с серьезными, вдумчивыми глазами. Его лицо всегда казалось красноватым в обрамлении светлых волос и белых, выгоревших на солнце бровей. К тому же, он всегда носил светло-серый костюм. При первом же появлении он нам всем понравился. Нам приятно было его внимательное и серьезное отношение к нам. Что бы мы ни рисовали, чашку ли, огурец ли, яблоко – он всегда спокойно расхаживал между рядами парт и следил за нашей работой так, как будто мы выполняли наиважнейшее дело. Тихим, доброжелательным голосом он то хвалил кого-нибудь, то подсаживался и показывал, как следует рисовать. Если рисунок ему нравился, он тут же ставил под ним красивую пятерку. Плохих отметок и даже троек он никогда не ставил сразу, а выводил их, наверно, в конце четверти.

Он быстро узнал, кто на что способен, и выделил наиболее умелых. Лучше всех рисовал в нашем классе Арон Шпиц. Рисунки у него получались соразмерные, светлые, приятные для глаз. У меня тоже что-то выходило, но мой рисунок был всегда темным, как будто грязным. Я, наверно, слишком сильно давил на карандаш. Не из-за этого ли у меня часто ломался грифель?

Однажды Юрий Павлович предложил нам нарисовать праздничный парад. Арон Шпиц сразу стал рисовать красноармейцев в буденовках, а я представил себе наш Рогачевский парад на песчаной площади и стал рисовать парад.

В то время праздничные парады в Рогачеве проходили на том самом месте, где теперь построены больница, поликлиника и частные дома. Тогда здесь был большой песчаный бугор от улицы Комсомольской до улицы Горького. Это было самое высокое место в городе. Оно было покрыто глубоким желтым песком и по нему трудно было ходить.

В центре этого песчаного пустыря, на самом бугре, была построена парашютная вышка. За десять копеек можно было прыгнуть с нее на парашюте. Чтобы парашют не снесло ветром, он крепился к вышке тонкой, но крепкой веревкой. Прыгать с вышки на парашюте было, наверно, и страшно, и приятно, как раз то, что нужно молодым парням и девушкам. Недаром около вышки всегда была небольшая очередь молодых людей из самых смелых и отважных. Маленьким билеты не продавали и на вышку не пускали. Мы часами стояли и наблюдали за счастливыми парашютистами и очень завидовали им. Потом вышку неожиданно убрали. Говорили, что там произошел несчастный случай, и кто-то разбился. А ведь мы тоже мечтали в скором времени прыгать на парашюте с этой вышки.

Так вот, на этой песчаной площади в высшей точке бугра к празднику наспех строилась трибуна. В день праздника сюда шли колоннами почти все жители городка: трудящиеся заводов и фабрик, учреждений и артелей, школьники и, конечно, кавалерийский полк, казармы которого находились рядом. У полка был отличный духовой оркестр, звуки которого разносились по всему городку. Все колоны выстраивались вокруг трибуны в виде незаконченного четырехугольника: одну, наиболее длинную, сторону вдоль Песчаной улицы (ныне улица Смидовича) занимали кавалеристы, а две другие стороны – трудящиеся и учащиеся школ города.

Потом мы слушали поздравления и речи ораторов. А после речей теми же колоннами уходили с площади, направляясь по улицам Комсомольской и Интернациональной на улицу Циммермановскую. Смех, шум и песни витали над колоннами людей. По Циммермановской доходили до городского сада и стадиона, и здесь всех распускали. В летнем театре городского сада начинал играть духовой оркестр кавалерийского полка, молодежь устраивала пляски и танцы. На стадионе и в саду начиналось, как тогда говорили, праздничное гулянье. Вечером на стадионе проходил футбольный матч, а в летнем театре выступали коллективы художественной самодеятельности. И мне что-то не помнится, чтобы природа когда-нибудь помешала этому веселью, этому первомайскому празднику…

 

Вот этот-то парад на песчаной площади я и стал рисовать в тетради для рисования. Нарисовав трибуну и несколько ораторов на ней, я вдруг понял, что за час урока мне никак не успеть изобразить ряды людей вокруг трибуны, и я решил нарисовать одну шеренгу людей перед трибуной. В первом ряду я нарисовал людей в полный рост, второй ряд – только лица, выглядывавшие между головами людей первого ряда, а в третьем ряду были видны только лбы и брови, а еще дальше – одни полукружья кепок, и все это создавало впечатление большой массы людей, стоявшей перед трибуной.

Юрий Павлович подошел и похвалил меня за рисунок. После этого я получал, как и Арон, пятерки по рисованию, хотя я и сам понимал, что мне еще далеко до рисунков Арона. Надо еще учиться и учиться. Хорошее отношение учителя рисования заставляло меня старательно выполнять его задания. Дома над чертежами я работал, как говорят, высунувши язык.

А Арон их дома никогда не готовил. Увидев на перемене мои чертежи, он признавался, что забыл их приготовить. Тут же он брал карандаш с циркулем и буквально за пять минут наносил все чертежи на одной странице – маленькие, чуть заметные. Я думал, что учитель посмотрит на эти незаметные, мелкие чертежи и скажет ему укоризненно, что чертежи надо дома чертить, а не на перемене. А получалось наоборот. Юрий Павлович молча ставил ему пятерку, а мне – четверку. Выходило, что на ту же работу, на которую я тратил часы, Арону требовалось всего пять минут. И здесь я ничем не мог себе помочь. Мои способности были гораздо ниже, чем у Арона Шпица.

Однажды Юрий Павлович пригласил меня и Арона к себе домой. Это было неожиданное, но приятное приглашение. Нас никто из учителей еще ни разу не приглашал к себе домой. Мы с Ароном с готовностью согласились, надеясь увидеть у него что-нибудь интересное. Ведь он все-таки художник. Не откладывая это дело в долгий ящик, мы в тот же день после уроков побежали разыскивать указанный учителем дом. Это оказалось не простым делом. Его дом стоял на задворках других домов над самой горой, почти как наш. Мы сунулись в одну калитку, в другую, и только третья калитка оказалась нужной нам.

Это был дом под номером четыре по улице Кирова. Войдя во двор мы сразу увидели Юрия Павловича, но совсем другого. Мы привыкли видеть его всегда аккуратно одетого, в костюме, при галстуке, а сейчас он стоял в домашней косоворотке, в спортивных брюках и был совсем не похож на школьного учителя. Мы даже растерялись поначалу. Но он, увидев нас, подошел к нам и сказал довольным голосом:

– Пришли! Вот и молодцы! Проходите, осматривайтесь, у меня тут прекрасный вид на Днепр.

И действительно, вид с их двора был такой же, что и с нашего двора, только под другим углом. Поэтому река, луга и лес казались мне немножко другими. И мост через Днепр был отсюда виден полностью. Вид моста меня особенно заинтересовал. Я стоял, смотрел и никак не мог насмотреться на него.

– Ну как, красивый вид у меня во дворе? – спросил Юрий Павлович.

– Мост отсюда хорошо смотрится, – сказал я с восторгом, – хоть рисуй!

– Ну что же, тогда пойдем в дом, я уже однажды пробовал зарисовать мост.

Видно было, что учитель рад нашему приходу. Дом у него оказался небольшой с маленькими окнами, снаружи обмазанный глиной и побеленный известью, точно мазанка на Украине. Первое, что бросилось в глаза, когда мы вошли в довольно просторный зал с низким потолком, были картины, написанные маслеными красками. На одной из них был наш мост через Днепр во всей своей красе, точно такой, какой был виден со двора учителя. Я знал, что рисовать мост запрещено, но кто мог запретить Юрию Павловичу рисовать мост, сидя на своем дворе за несколько километров от моста?

На другой стене висела картина, от которой у меня вздрогнуло сердце. На фоне зимнего пейзажа, на чистом снежном поле стояла оседланная серая лошадка с длинной, давно не стриженной гривой, опустив морду к лежащему, очевидно убитому всаднику, у головы которого валялась темно-зеленая буденовка с красной звездой. Юрий Павлович в это время показывал Арону свои альбомы с зарисовками и эскизами – заготовки к будущим картинам. А я не мог оторваться от картины с убитым буденновцем. Сколько книг, сколько кинокартин я просмотрел про гражданскую войну! Сколько видел погибающих в битвах прославленных героев гражданской войны! Даже фильм о трипольской трагедии не тронул мое сердце так, как эта небольшая картина на стене. От нее веяло безысходной, необъяснимой тоской. Наверно, Юрий Павлович писал эту картину по мотивам самой красивой песни о гражданской войне "Там вдали за рекой". Разница только в том, что в песне все происходит летом, а на картине Юрия Павловича – зимой. Лицо убитого буденновца совсем молодое: ему бы еще жить да жить.

Я даже не заметил, как ко мне подошел Юрий Павлович и спросил:

– Нравится?

– Да, – выдохнул я, находясь еще во власти этой трагедии на картине.

– Я ее недавно закончил, – сказал он, – ее бы можно на выставку, но, к сожалению, у нас этим никто не занимается.

Я мог ему только посочувствовать, но не больше. Его заботы были нам не по плечу. Наше время в гостях затянулось, и мы поспешили распрощаться. По дороге домой Арон восхищался эскизами Юрия Павловича, а я восторгался его картинами. И мы оба были очень довольны, что побывали в гостях у нашего учителя рисования.

Посещение Юрия Павловича Богатырева усилило наше желание заниматься рисованием. Мы стали ходить в лес и зарисовывать отдельные уголки леса. У Арона рисунки получались светлые и радостные, а у меня, наоборот, темные и угрюмые. Рисовали мы карандашом и акварельными красками. Вскоре к нам присоединился еще один любитель рисования, знакомый Арона Ося Сондак. Он был оснащен гораздо лучше нас и ходил с этюдником. Ося мечтал стать художником, о чем мы с Ароном и не помышляли.

Однажды мы забрели в Виковский лес и увидели там лесной мостик через ручей. "Может быть это тот самый ручей, который дает начало нашей Комаринке?" – подумал я. Целый день мы рисовали этот мостик. По мере движения солнца свет и тени менялись, но мы не обращали на это внимания. Вот такие были мы художники.

Арон свои пейзажи прятал в альбом, а я – вешал дома на стене в зале. Я знал, что они хуже, чем у Арона и Оси, но они нравились маме и соседям, и мне было приятно. За лето стена обросла десятками таких пейзажей, как в выставочном зале. К нам ходили смотреть их наши соседи. Все меня хвалили и прочили в художники.

Обычно мы поворачивали в лес направо, мимо дома лесника и мимо бараков пионерского лагеря. Но однажды мы решили поискать красивые виды природы по левую сторону от шоссе, там, где на песчаных холмах рос молодой сосновый лес. Пройдя зеленую большую луговину, мы стали подниматься между соснами на первый песчаный холм.

Между прочим, на этой луговине и на этих холмах каждый год второго мая устраивалась всеобщая городская маевка в память о тех маевках, которые нелегально проводили революционно-настроенные рабочие в царской России. Рогачевцы шли сюда семьями с запасами продуктов на целый день. Сюда же выезжал и кавалерийский полк вместе со своим оркестром. Оркестр играл, люди располагались на склонах холмов, отдыхали на лоне природы и наслаждались лесным воздухом. Затем пели песни и танцевали под духовой оркестр. Во второй половине дня конники показывали джигитовку, соревнуясь в мастерстве верховой езды и искусстве владеть шашкой и пикой. Для нас это зрелище было самым интересным, и мы с утра до двух-трех часов дня ждали именно этих соревнований.

Повернув к холмам в этом месте, мы надеялись найти здесь интересные пейзажи для зарисовки. Но ничего достойного не нашли, зато с высоты холма сквозь редкий низкорослый сосняк мы увидели вдалеке необыкновенную панораму нашего Рогачева. Среди маленьких, расположенных как будто в беспорядке игрушечных домиков выделялись своей высотой красивая белая церковь, острый шпиль польского костела и тонкая высокая труба кирпичного завода, а также красные стволы высоких сосен на русском кладбище. Игрушечным казался наш громадный днепровский мост. Какая-то восторженная гордость охватывает сердце, когда вот так, одним взглядом можно объять весь наш городок.

– Вот бы все это зарисовать! – сказал Арон.

И мы были с ним согласны. Вдоволь насмотревшись на далекий городок, мы расселись и стали набрасывать на бумагу карандашом эскиз будущего пейзажа. Первым сдался Ося Сондак.

– Вы как хотите, – сказал он, – а я это дело бросаю. Тут за день ничего не успеешь.

Действительно, такое нагромождение домов и крыш нам не зарисовать и за несколько недель. А такая длительная работа не входила в наши планы. Обычно мы выбирали пейзаж, который успевали зарисовать за несколько часов. Поэтому мы отказались от наброска далекого городка. Мы постояли еще немного, посмотрели на наш городок издали и пошли домой без эскизов. Но мы все равно были довольны увиденным пейзажем.

В следующий раз мы решили вдвоем с Ароном переехать на ту сторону Днепра и оттуда рисовать нашу дамбу. На луговом берегу, у устья речушки Комаринки, рос редкий кустарник лозы. В поисках удобного места среди зарослей лозы Арон обратил внимание, что отсюда очень красиво просматривается днепровский мост, и загорелся желанием его зарисовать, отбросив прежнее намерение рисовать нашу дамбу. Я, как человек, постоянно живущий по соседству с мостом, давно и твердо усвоил, что наш мост строго охраняется, что за сто метров от него проходит запретная зона, что проплывать под мостом можно только по специальному разрешению. Я стал объяснять Арону, что рисовать мост – дело опасное, что мы можем попасть в очень неприятную историю. Но Арон и слушать меня не хотел. Уж если он чего-то очень хочет, то его не остановишь: вопреки всему он будет выполнять свое желание. В этом я убеждался уже не в первый раз.

– Никто нас не увидит, – сказал он, – мы же сидим в кустах.

– Но с моста мы видны как на ладони, – доказывал я ему, – мост метров на тридцать выше наших кустов, а у часовых еще и бинокли висят на груди.

Но Арон не хотел меня слушать. Его решимость меня все больше пугала. "Неужели он не понимает, что это не в сад к кому-нибудь залезть, – думал я, удивляясь его упрямству, – нас же могут обвинить в шпионаже!" Он как одержимый был глух к моим доводам, уж очень хорошо смотрелся мост из этих кустов.

– В таком случае я с тобой не останусь, – сказал я ему.

– Как хочешь, – сказал он, раскрывая альбом для рисования.

– Но я уеду домой на лодке, – сказал я ему, надеясь на то, что он передумает.

– Поезжай, – ответил он спокойно, – я через мост пойду домой.

Арон стал быстро набрасывать первые штрихи моста, а я поспешил побыстрее уехать от него.

На следующий день Арон прибежал ко мне с утра пораньше радостный и возбужденный.

– Ты-ты о-ка-за-зал-ся прав! – выпалил он, хлопая рыжими ресницами и заикаясь больше обычного. – Меня вчера вы-следи-ли и за-держа-жали!

– Как это произошло? – спросил я с большим интересом.

Арон несколько успокоился и стал рассказывать:

– Когда ты ушел, я еще целый час сидел и рисовал мост. Кругом тихо, хорошо. Никто не мешает. Я так увлекся, что не услышал, как позади меня появились два охранника моста. У меня душа в пятки ушла, когда я увидел, как большая мужская рука появилась из-за моей спины, забрала у меня альбом с рисунком, и мужской голос сказал: "Забирай свои краски и пошли с нами". Увидев военных, я все понял и только тут пожалел, что не послушался тебя". "А куда?" – спросил я у них. "К нам в гости", – ответил охранник, показав на дом около моста по ту сторону Днепра. И они повели меня через мост прямо в караульное помещение. Там начальник караула посмотрел на меня, потом на мой незаконченный рисунок и даже похвалил меня, а потом стал расспрашивать меня, задавая такие же вопросы, как и в милиции: фамилия, имя, отчество, место учебы, кто родители и где работают. Затем он попросил меня подождать в коридоре. Ждать пришлось долго. Начальник все время звонил по телефону, разыскивая моего отца, а его не было в магазине. Наконец его разыскали, и он пришел в караульное помещение. О чем он говорил с начальником, я не знаю, но скоро отец вышел с моим альбомом и забрал меня домой. Рисунка моста в альбоме не было. Вот и все, – закончил Арон, улыбаясь, как будто довольный вчерашним приключением, – а дома отец только предупредил меня, чтобы я больше мост не рисовал.

А я-то думал, что такое задержание может закончиться гораздо хуже. После этого случая мы еще один раз ходили на этюды втроем. Нам хотелось нарисовать изгиб Днепра у русского кладбища. Но этот рисунок у нас у всех не получился. Наверно потому, что расселись мы у самой воды, а надо было расположиться на горе: оттуда виднее.

 

Вскоре более важные на наш взгляд дела заставили нас бросить хождения на этюды. Началась учеба в седьмом классе. Нас ждало много новостей, о которых я уже частично упоминал. Директор школы Соломон Захарович заболел и уехал к себе в Быхов. Вместо него прислали нового директора Лазарева Лаврентия Артемьевича. Как я уже говорил, он оказался слабохарактерным человеком, и дисциплина в школе стала опять хромать.

Кроме того, появились новые учителя. По истории – Гуревич Израиль Абрамович, по физике – Доросинский Наум Захарович, а по математике – Беркович Самуил Львович. Мне лично больше всех понравился новый учитель истории. Во-первых, он был очень приятным на вид мужчиной. Рост – выше среднего, военная выправка, мягкие черные глаза, сочный негромкий голос и вдумчивое преподавание своего предмета – все это вызывало невольную симпатию к нему. Мне было приятно слушать его рассказы по истории. И не только по истории. На вечерах, посвященных праздникам, он неизменно делал доклады, и только из-за него я приходил на эти торжественные церемонии.

Однажды я попал в неловкое положение. Он всегда говорил размеренно, спокойно и веско, но с некоторым раздумьем. В классе во время урока истории я эти паузы не замечал, потому что увлекался его рассказом. А доклад на вечере меня не увлек, и я немного отвлекся. Во время одной из его пауз мне показалось, что он закончил свой доклад, и я захлопал в ладоши. Он быстро посмотрел на меня таким тревожно-вопрошающим взглядом, что я почувствовал его немой вопрос: нарочно я хлопал в ладоши или случайно? От конфуза я покраснел весь до корней волос и, как только он отвернулся, поспешил к выходу из зала. Мне было очень стыдно за свой неловкий поступок. Об этом случае он никогда не напоминал мне открыто, но я еще долго чувствовал, что он смотрит на меня настороженным взглядом, будто изучая дилемму, можно мне доверять или нельзя.

Как-то увлекшись его рассказом о польском восстании, я ясно представил себе картину расстрела повстанцев царскими войсками и стал ее рисовать в тетради. Израиль Абрамович подошел ко мне, посмотрел и молча отошел, не сделав мне обычного замечания, что я занимаюсь на уроке не тем делом. Больше того, я опять увидел в его взгляде прежнюю мягкую доброту. И мне опять стало хорошо на его уроках. И историю я знал лучше, чем все остальные предметы, а основные даты истории СССР запомнил на всю жизнь и этим удивлял и радовал преподавателей в последующие годы учебы.

В седьмом классе к нам пришел новый учитель математики Самуил Львович Беркович. Это был молодой мужчина с орлиным носом и двойной нижней губой. Он был выше среднего роста, но казался еще выше, потому что был худой и сутулился. От привычки сутулиться, его голова находилась не над плечами, а немного впереди плеч, и, когда он шел, казалось, что он к чему-то присматривается. Был он быстр и энергичен. Из всех учителей математики он был самый страстный математик. Он быстро подходил к учительскому столу, клал классный журнал на стол и, потирая свои руки, бросал на нас хитроватые взгляды. При этом он улыбался улыбкой японца, так как губы раздвигал, а рот оставался полузакрытым. Глядя на эти приготовления к уроку, можно было сразу убедиться, что большего удовольствия, чем преподавать математику, у него не было и не будет. Математику он считал святая святых всех наук, и горе тому ученику, который давал ему малейший повод подумать, что это не так. Тогда он вызывал этого ученика чуть ли не каждый день к доске и доказывал ему, что без особой увлеченности познать математику невозможно. Он задавал ученику хитроумные задачи и ехидно улыбался, бросая многозначительные взгляды на класс, как будто приглашая всех в свидетели бездарности этого ученика. Для учителя это было не трудно, ибо у него всегда находился в запасе пример или задачка, которые будут не по зубам даже хорошим ученикам, не говоря уже о средних и слабых учениках. Подобными действиями он вызывал антипатию к себе, ненависть к математике и нежелание учиться.

Немецкому языку нас учил Лев Григорьевич, очень старый учитель. Ему было, наверно, лет семьдесят. У него были кустистые седые брови и топорщащиеся седые усы. Это был крупный, полный мужчина, страшно неопрятный, потому что из ушей и носа торчали неприятные кусты волос, пиджак был замасленным, а рубашка – грязной. На его уроках у нас творилось что-то невообразимое, как будто все ученики на время этого урока сходили с ума. Шум стоял невероятный. Все призывы учителя к установлению тишины не имели никакого воздействия. Все вертелись на партах, разговаривали, смеялись. Мне жалко было этого старика. Иногда его лицо искажалось страданиями, как от острой зубной боли из-за этого шума. Он безнадежно махал рукой и работал, по существу, с одним вызванным к доске учеником, не обращая внимания на шум. Причем, он спрашивал и отвечал на свои вопросы чаще всего сам, а ученику ставил удовлетворительную отметку. Если же кто-то отвечал ему хоть что-то дельное, он сразу ставил ему отличную отметку и хвалил, ставя его всем в пример. Казалось бы, что мы могли почерпнуть на его шумных уроках? И тем не менее, он все-таки нас кое-чему научил.

К восьмому классу нас осталось всего двенадцать человек. Это было и хорошо, и плохо. Было меньше пыли, меньше шума, больше простора в классе. Хуже было то, что нас почти каждый день вызывали отвечать урок. А это значило, что к урокам надо было готовиться более серьезно. Конечно, если смотреть с высоты будущих десятилетий, это обстоятельство здорово нам помогло: мы гораздо лучше знали материал учебной программы. Но в тот момент нам это совсем не нравилось. Все-таки обыкновенные ученики всегда ищут хоть малейшую лазейку, чтобы не готовить уроки.

Но главная неприятность для меня заключалась не в этом. Дело в том, что из школы ушла Оля Махтина. Она поехала в Минск и поступила там в педагогический техникум. Вместе с ней поступила в этот техникум и Зина Плоткина. Не знаю, как Миша, а я очень переживал отсутствие Оли в классе. Нет, я так и не решился подойти к ней и попросту поговорить, я стеснялся показать перед всеми мое влечение к ней, но мне нравилось смотреть на нее, ожидать ее прихода в школу, перебрасываться с ней взглядом и получать ее улыбки. На душе стало уныло и одиноко. Пребывание в школе сразу же перестало быть таким радостным, каким оно было при Оле.

Вместе со мной переживал отсутствие Оли и мой друг Арон Шпиц. Однажды он мне признался, что любит Олю гораздо сильнее меня, и что подружиться с ней ему мешало заикание. Иногда на улице я вдруг издали принимал кого-нибудь за Олю, и сердце трепетало от предстоящей встречи, но, убедившись в ошибке, тяжело вздыхал от огорчения.

К счастью, жизнь не стоит на месте. Постепенно унылость и одиночество притуплялись, а новые увлечения не давали мне и моим друзьям скучать.

В один их моих редких походов в Дом пионеров я увидел за столиком двух парней, которые играли в шахматы. Я мельком слышал об этой игре, но ни разу ее не видел. У нас во всех семьях были распространены одни шашки. В шашки я играл неплохо, но особенно не увлекался. Я остановился около шахматистов и стал смотреть, как они играют. Ничего похожего на шашки. Фигурки, очень интересные, ходили здесь и по черным, и по белым клеткам. Получался полный ералаш. Я смотрел и удивлялся, как эти два парня могут разобраться в этом нагромождении фигурок. Мне все это было непонятно. Парни были мне незнакомы, и спросить у них, как играют этими фигурками, я постеснялся. Но сами фигурки мне понравились, и я стоял и смотрел, пока парни не сложили их в коробку и не унесли куда-то.

На следующий день я опять побежал в Дом пионеров, чтобы посмотреть, как играют шахматисты. Но в шахматы никто не играл. Я стал слоняться по комнатам. В комнате, где стоял рояль, на котором я давным-давно играл песенки, занимался струнный кружок, на балалайке играл Лева Смолкин, очень красивый парень с нашей улицы. В комнате авиамоделистов знакомых не было: Арон Каток после седьмого класса тоже ушел из школы. Говорили, что он поступил в школу летчиков. В одной из комнат занимались девочки то ли шитьем, то ли куклами. Чем именно, я не рассмотрел, но на столах стояли швейные машинки.