Отдаляющийся берег. Роман-реквием

Tekst
0
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

В редакции перекинулся двумя словами с шефом. Тот рассказал анекдот. Приезжает мужик из командировки, а на его кровати торчат из-под одеяла мужские ноги. «Кто это?» – спрашивает у жены. «Кто-кто? – напускается на него жена. – Сколько я тебя просила шубу купить, ты купил? А он купил. Ты меня на море хоть разок свозил? А он повёз. Плюс дача, машина, они ведь не с неба свалились. Теперь ещё на квартиру денег дать собирается». «Коли такое дело, – говорит муж, – укрой ему ноги, не дай Бог простудится».

Я собрался было распрощаться, главный спросил:

– Кофе выпьешь?

– Давай.

Главный обратился по селектору к Арине:

– Приготовишь Лео чашку кофе?

– С удовольствием, – отозвалась Арина; в её голосе слышались восторженные нотки. Главный многозначительно хмыкнул.

Через несколько минут, похожая на красотку с полотна Жана Лиотара «Шоколадница», с подносом в руках Арина торжественно вплыла в кабинет, приветствуя меня лукавым взглядом.

Ответив на приветствие, я попросил:

– Арина, принеси, пожалуйста, газеты за последние два-три дня.

Кофе получился на славу, выпил я его с наслаждением.

– Вот спасибо! – Я поднялся. – Усталость как рукой сняло.

– Между прочим, приехал Леонид Гурунц. Сидит у Лоранны. Когда-то он работал здесь в русской редакции. Видел его? – спросил главный.

– Нет.

Заглядывая во все кряду двери, я направился к себе в кабинет. Было душно. Ослабил узел галстука, включил кондиционер. Уселся за стол. Покосился на телефон. И окончательно решил не звонить.

– Привет! – снова поздоровалась Арина, входя в кабинет, и положила передо мной газеты. – Вы задержались. Мы тебя заждались.

Она присела напротив меня в обычной своей позе – уставив локти в стол и подперев ладонью щёку; в уголках губ играла чуть различимая усмешка, как у женщин на скульптурах Антонио Кановы.

– Мне было любопытно, смогу я тебя простить?

– Меня? – Она с удивлением ткнула себя рукой в грудь.

– Тебя, тебя, – с шутливой строгостью подтвердил я и вдруг вспомнил: об Авике Исаакяне я говорил ей одной. Забыл уже, в связи с чем. Ах да, зашла как-то речь о Берии, вот я и сказал, что Авик, университетский мой преподаватель, был женат на его внучке, одновременно приходившейся правнучкой Максиму Горькому. Скорей всего она сболтнула про это Армену, и тот, не будь промах, отрекомендовался приятелем Авика.

– За что?

– Это ведь Армену ты наговорила про Авика Исаакяна?

– Вроде бы… Ну да, он зашёл к главному, потом расспрашивал о тебе – кто ты да что. Вот я и рассказала про Авика Исаакяна. Ну и про внучку Берии. Он, кажется, этого не знал. Да что стряслось-то?

Я коротко поведал о нашем походе в ресторан.

– Армен не появлялся тут в моё отсутствие?

– Нет, – растерянно помотала головой Арина. – Ну и проходимец… А мы-то приняли его за приличного человека. Прости меня, пожалуйста, Лео. Я виновата.

– Да ладно, чёрт с ним. – Приятно было сознавать Аринину искренность и чистоту, но и подтрунивать над её мечтательностью, эмоциональностью и наивностью тоже доставляло мне удовольствие. – А я уж подумал, не заодно ли ты с ним. Теперь вижу что нет.

– Вижу, что нет. Да ты думаешь, что говоришь?! – Арина подскочила на стуле и зарделась, как несправедливо обиженный ребёнок. – Ты соображаешь или нет?

– Да брось, я же шучу. – Трудно было предположить этакую обидчивость. – Шуток не понимаешь? Садись, главный рассказал анекдот. Садись, расскажу.

– Садись, расскажу… – Всё ещё дуясь, Арина снова села напротив меня.

– Преподаватель спрашивает студентку: «Как ваша фамилия?» «Дарбинян», – отвечает та весело. «Что же в этом смешного?» – недоумевает преподаватель. «Я рада, что верно ответила на ваш первый вопрос».

– Главный ничего такого не рассказывал, – успокоившись, говорит Арина. – Ты сам это на ходу сочинил. Неплохой анекдот, остроумный, – похвалила она. – Но тебе, похоже, невдомёк – я окончила институт с отличием.

– Разумеется. Не то тебе не дали бы золотой медали.

– Эх ты, не стыдно смеяться над пожилым человеком. – Арина, гримасничая, передразнила меня: – «Может, не институт, а университет?» А он-то дома гордится, какой у него родственник отзывчивый. Кстати, он опять к тебе собирается, мой свёкор.

– Что, передумал и хочет изгнать тебя с работы?

– Наоборот. Рассчитывает, что ты и другую сноху поможешь куда-нибудь пристроить.

– Минутку, дай взять ручку. Сколько вас, говоришь, снох?

– Не бойся, всего три, – развеселилась Арина. – При этом один мой деверь всё равно не пустит благоверную работать. Жуть, какой ревнивый.

– И на том спасибо. Всего лишь одна? Это меня радует.

– И я рада, что ты рад.

– Ага, ты рада, что я рад, что ты рада, что я рад.

Арина пришла в восторг от нехитрой этой скороговорки.

– О боже, здесь мне вконец голову заморочат. Словом, устроить надо бы жену старшего деверя.

– Как зовут?

– Сильва.

– Хорошенькая?

– Тебе-то какое дело!

– Надо же знать, кого рекомендуешь.

– На работе кто требуется – хорошенькая или специалист?

– Хорошенькая специалистка.

– Ишь ты какой, за словом в карман не полезешь.

– Лазил бы за словом в карман, ты бы безработной ходила. Кто твоя Сильва по специальности? Фамилия, возраст?

– Возраст… С этого б и начинал, – снова надулась Арина. – В общем, она экономический окончила.

– Буквы-то хоть знает?

Арина насупила брови.

– Что за буквы?

– Проехали. Фамилия, имя.

– Фамилия у нас общая – Дарбинян. Дарбинян Сильва, двадцать три года, В октябре двадцать три стукнет.

– У нас в бухгалтерии есть вакансия. Сеидрзаева, главный бухгалтер, мне, надеюсь, не откажет. Позвонить?

– Нет, обожди, – спохватилась Арина. – Надо же сперва поговорить с человеком. Завтра я Сильве скажу, ну а там уж… Это чья? – Она показала глазами на записную книжку в чёрном переплёте, заваленную ворохом бумаг.

– Понятия не имею. Может, Армен забыл? Возьми. Отдашь ему при случае.

Арина встала.

– Пойду, наш мемуарист ждёт меня, не дождётся. Сил уже нет от его воспоминаний. – В дверях обернулась и с невинным личиком доложила: – Между прочим, та девушка приходила.

– Какая такая девушка? – равнодушно спросил я; внутри у меня всё всколыхнулось.

– Какая девушка… Мне-то откуда знать? – испытующе смерила меня взглядом Арина. – Та, которую Армен приводил. Спрашивала тебя.

– Меня? – безразлично кивнул я; это безразличие тяжело мне далось.

– Да, тебя. – Тот же испытующий взгляд. Арина медленно затворила за собой дверь. Я догадался, она пока что не уходит. И лишь спустя минуту, в коридоре хлопнула дверь, и в Арининой комнатке застрекотала пишущая машинка.

Я рывком вскочил с места, дважды повернул ключ в дверном замке. Про себя решил: если трубку снимет не Рена, сыграю в молчанку. Набрал одну за другой пять цифр, а после заключительной восьмёрки попридержал диск и не без сомнения отпустил. Диск прошелестел и замер.

– Алло.

Она!

– Здравствуй, Рена, – хрипло сказал я, силясь унять нервы.

– Привет, Лео. Я дважды заходила в редакцию, не могла тебя застать.

– Мне неожиданно пришлось уехать в командировку, – оправдываясь, я не вникал, уместны ли мои слова. – И всё время думал о тебе.

– Спасибо. – Даже по телефону чувствовалось как она смущённо улыбается в этот миг на том конце провода. – Это приятно. В понедельник ты никуда случайно не уезжаешь?

– Нет, нет, – выпалил я.

– Тогда после занятий я зайду в редакцию. Дождёшься меня?

– Что за вопрос!

Но Рена не клала трубку.

– Твои розы до сих пор не завяли. Все до одной распустились, и комната так и благоухает. – Она помолчала. – Розы напоминают о тебе.

– Люди встречаются друг с другом на перекрестьях множества дорог, – сказал я, – не сознавая, что вся их минувшая жизнь готовила эту встречу.

– Да, так оно, видимо, и есть, – откликнулась Рена. – И невозможно узнать, что ждёт их после неведомых этих перекрёстков.

– Ты очень мне нравишься, Рена, – просто сказал я. – До понедельника.

– До свидания, – сказала Рена, но трубку всё-таки не положила. – Ты тоже… мне симпатичен. Я приду в понедельник, до свиданья.

– Цав’т танем, – внезапно вырвалось у меня.

– Савет танем, – неловко повторила она. – Что это значит?

– Не савет танем, а цав’т танем.

– Цавед танем.

– Нет, цав’т танем.

– Цавет танем? Как это переводится.

– Если буквально, то возьму себе твою боль, унесу твою боль.

– А… агрын алым, – обрадовалась Рена. – Или близко по смыслу: дардын алым, гадан алым. По-азербайджански звучит и точней, и лучше, чем по-русски. – Она засмеялась: – Цавет танем.

Сердце беспорядочно колотилось, и я минуту-другую вышагивал по кабинету, не в силах чем-либо заняться. Мне страшно хотелось поделиться с кем-то новостью – Рена придёт ко мне в понедельник, я день-деньской буду подгонять время и дожидаться, дожидаться. Сказать об этом ужасно хочется, но я знал, что никогда и никому не скажу ни слова.

Из окна на пятом этаже я глянул вниз; одинокое лоховое дерево вытянулось над стеной, огораживающей здание, раскинулось над улицей, которая выходила на ЦК, и развеивало там и тут белую цветочную пыльцу. Над облаками пыльцы порхали пёстрые бабочки; то одна, то другая садилась на цветы, Мне была видна из окна площадь у метро «Баксовет» с её многолюдьем и толчеёй и район старого Баку – Ичери-шехер с высокими толстыми крепостными стенами и пушечными бойницами, с просмолёнными плоскими кровлями, что знай посверкивали под солнцем, с караван-сараями, банями, мечетями и заунывным голосом муэдзина, призывающего правоверных к намазу, с паутиной узких улочек, спускающихся к морю, где стремглав носились над судами на якоре чайки – то одна, то другая стремительно ныряла в воду и стремительно же выныривала. Прежде, когда не возвели ещё нового здания ЦК, из окна открывалась широкая морская панорама, а теперь взгляд выхватывал только малую её частицу. Волны под весенним солнцем сияли и слепили, отражая его лучи. Небо из окна кабинета тоже казалось рассечённым надвое. Разбитый на холме участок парка имени Кирова застил обзор, и чудилось, что высокий памятник этому деятелю с его рукой, указующей на город и море внизу, не стоит на возвышенности, но парит под облаками.

 

Я вышел в коридор и, свернув налево, заглянул в общий отдел.

Лоранна сидела у себя за столом, а перед ней расположился Леонид Гурунц – бодрого вида человек с улыбчивым лицом и небрежно зачёсанной набок каштановой с проседью шевелюрой.

– Познакомьтесь, Леонид Караханович, – представила меня Лоранна, – это заместитель нашего главного редактора. Родители у него карабахские, но сам он из Сумгаита.

Я знал, разумеется, Гурунца как писателя, читал его книги, особенно сильное впечатление произвела на меня его «Карабахская поэма», пронизанная нежностью, любовью и романтическим настроением.

– Так ты карабахец? – Он с места энергично протянул мне руку. – Ну, скажи: зачем спрашивать? И без того видно – высокий, статный, с изюминкой. Карабахцы, они все такие – рослые, красивые. Баграт Улубабян недаром сказал: не народ, а семенной фонд. Ты женат?

Я отрицательно помотал головой.

– Я в твои годы уже дважды развёлся, а ты даже не женился.

– Времени нету, – подмигнула Лоранна.

– Или вы не даёте ему времени, – рассмеялся Гурунц. – Человек в молодости живёт, чтобы любить. А в зрелые годы любит, чтобы жить. Первая моя жена была сестрой жены поэта Татула Гуряна. Ну а поскольку мы с Татулом были близкими друзьями и женились на двух сёстрах, то и псевдоним решили взять один и тот же: он – Гурян, я – Гурунц. Эх, нет на свете ничего лучше молодости, – вздохнул он, – и дороже тоже нет. Пока человек молод, ему нужны две малости, чтобы чувствовать себя вполне счастливым. Так что покуда молод – улыбайся себе каждый день, ищи вокруг развлечений. Мечтать, улыбаться – вот что человеку необходимо. Как говорится, следуй за мечтой, и там, где прежде стояла глухая стена, перед тобой распахнётся дверь. Стоит человеку бросить мечтать, и он уже почти мёртв… Стареть и взрослеть – это далеко не одно и то же, – заключил Гурунц после паузы. – Коль скоро тебе тридцать и ты целый год проваляешься, ничего не делая, на диване – тебе стукнет тридцать один. Нет ничего проще, чем стать еще на год старше. Для этого вовсе не требуется ни таланта, ни дара. Дарование, талант – это как раз то, что позволит тебе, меняясь, обрести новые горизонты. Попомните, что я говорю вам, и ни о чём не жалейте. Не жалейте того, что протекло вчера, не бойтесь того, что случится завтра, и будьте счастливы нынешним. Люди пожилые редко жалеют о сделанном, они грустят о том, чего не сделали, о том, чего им сделать не удалось или чего они не успели. Так-то вот, – вздохнул Гурунц. – На свете и впрямь нет ничего ни лучше, ни дороже молодости. Молодость, она что твоё золото, горы свернёт и на всё способна. Я, к примеру, свою «Карабахскую поэму» написал именно что молодым. Худо только, что ничего хорошего я из-за неё не видел. Зато горечи вкусил досыта. Это было время, когда сгущалась атмосфера бешеного национализма, известных людей гнали из Баку, из районов республики с ярлыками людей ненадёжных, изгоняли в северный Казахстан или же напрямую в Сибирь, чтобы занять их должности и завладеть комфортным их жильём. Все обрушились на меня, и этот тоже с ними, – Гурунц сделал головой движение, давая понять, что имеет в виду прежнего нашего главного, – то, что в ссылку меня не упекли разве что по счастливой случайности.

Сидя чуть поодаль, Сагумян молча слушал Гурунца и согласно кивал головой. Должно быть, он отчётливо помнил те времена и события.

– А в чём, собственно, вас обвиняли? – спросила Лоранна. – В книге было что-то антисоветское?

– Да в том-то и дело, – махнул рукой Гурунц. – Об антисоветчине и речи не шло. Их взбесило само название. Говорили: «Ты почему именно про Карабах разговор в романе затеял, у нас что, других краёв нету? И всё из-за «Карабахской поэмы», которую никто из них и прочесть-то не удосужился. Исключая, конечно, заглавие. Мне всё это надоело, я возьми и напиши про эти художества в ЦК, Мир-Джафару Багирову. Ночью Багиров звонит редактору газеты на армянском языке «Коммунист» Тиграну Григоряну и требует представить ему книгу, а потом распоряжается напечатать в «Бакинском рабочем» положительный отзыв. Видели бы вы, как юлили, как заискивали передо мной вчерашние гонители, как они передо мной извинялись. Однако ж это благодушие преследовало дальнюю цель. Вскоре в Баку затеяли борьбу с Мариэттой Шагинян, да не на жизнь, а на смерть. Приглашают меня в ЦК – мол, так-то и так-то, поставь свою подпись под статьёй, уже готовой, где Мариэтту Сергеевну смешивают с грязью. Я наотрез отказался. Она, объясняю, для меня всё равно что духовная мать, она первая сказала доброе слово о моих писаниях. «Иди и подумай, – холодно сказали мне. – Мы позовём». Но не позвали. Позвали Маргара Давтяна – уважаемый, достойный человек, депутат Верховного Совета. Был такой порядок – одного из армянских интеллигентов Баку полагалось избрать депутатом. Прежде в депутаты выдвигали артистку Жасмен, в сорок девятом, после того как армянский театр в Баку закрыли, депутатом стал Давтян. Повод подвернулся что надо, прямо по народному присловью – собаки сцепились, нищему повезло, прежний ваш редактор Самвел Григорян им воспользовался. Пошёл в ЦК и, назвав кандидатуру Маргара Давтяна, предал его. Дескать, он прозаик и хороший знаток истории. Ваш прежний – опытный лис. Прекрасно понимал – эта подпись погубит Маргара, и редактором армянского журнала «Гракан Адрбеджан» и депутатом Верховного Совета неизбежно станет он сам, Самвел. Так и вышло. Все республиканские газеты – азербайджанские, русские, армянские – напечатали ту статью за подписью Маргара Давтяна и Тиграна Григоряна. Для Тиграна это значения не имело, в бытность свою секретарём Карабахского обкома он к таким вещам привык, а Маргара эта статейка морально уничтожила. Случилось это тридцать лет назад, и вот уже тридцать лет ваш прежний шеф не расстаётся с депутатским своим значком.

– А то как же, – подтвердил Сагумян, – значок, можно сказать, оплачен кровью, теперь он его не выпустит из рук. У азербайджанцев хорошая поговорка есть: кйор тутугыны брахмаз, то есть, слепец что схватил – не выпустит.

– — Да что толковать, Арутюн, – задумчиво сказал Гурунц в ответ на реплику Сагумяна, – Культ личности после смерти Сталина осудили, Берию и Багирова расстреляли, смотрите, дескать, у нас всё по закону, ведь у нас и конституция есть, и прокуратура, и суд, и правосудие. Всё это будто бы создано, чтобы служить интересам народа. Между тем у гидры взамен отсечённой головы повырастали новые головы, много новых голов. Один из них – первый секретарь Нагорно-Карабахского обкома Борис Кеворков, наделённый в своей епархии почти такой же неограниченной властью. И как это вытерпеть? – Гурунц перевёл дух и тихо, словно говорил сам с собой, сказал: – Истина, справедливость – они будто бы положены в основу нашей жизни. Покажите мне Бога ради, где вы их видите или видели. Если не вы, то другие. Не вчера, так накануне. Может, они дожидаются за семью печатями, чтобы мы их освободили и вывели на свет?

Двери тихонько отворились, и в комнату с неизменной своей авоськой в руке вошёл наш прежний главный редактор. С клоком седых волос на плешивой уже голове, будто бы приклеенном слева направо, с отвислым подбородком, рыжеватый, маленький, но всё ещё крепкий, он на мгновенье замешкался, повозился с папкой для бумаг и, пристально глядя на Гурунца, молвил:

– Мне Кеворков квартиру дал.

В его словах так и сквозило намеренье подлить масла в огонь.

Гурунц поднял голову и воззрился на него.

– Тебе что, жить было негде? А трёхкомнатная квартира неподалёку от армянской церкви, на бывшей Базарной, ныне улице Гуси Гаджиева? А новая четырёхкомнатная у дома правительства на набережной – её, я слышал, тебе Гейдар Алиев дал?

– Да не здесь, в Степанакерте, – великодушно снизошёл до объяснений прежний. – Чтобы летом ездить и тутой лакомиться. Карабах, он как-никак моя родина, у меня и стихи соответствующие имеются: «Шахасар», «Сингара» и всё такое. Вот, к примеру, только-только сочинил, уже после того, как получил квартиру:

Когда говорят «Карабах»,

Я горы тотчас вспоминаю,

Журчат его речки в ушах,

Ах, камни, я вас вспоминаю…

Горячий в тоныре лаваш,

Прохладу гумна вспоминаю,

Тута наша, край милый наш

Опять и опять вспоминаю.

– И что дальше? – спросил Гурунц.

– Куда ж ещё дальше? – осклабился прежний и шмыгнул носом. – Гимн во славу малой родины. Гимн родной природе. Всё ясней ясного.

– Один мой родственник, он рабочий Карабахского шёлкового комбината, – не глядя на собеседника, с угрожающей вежливостью произнёс Гурунц, – уже восемнадцать лет ютится с семьёй в узком сыром подвале, ждёт очереди на квартиру и гадает через сколько лет она подойдёт. А твой Кеворков даёт тебе квартиру, чтобы ты, видите ли, летом тутой лакомился. Баграт Улубабян Карабаху всю свою жизнь отдал, Богдан Джанян в лагерях из-за Карарабаха сидел, так их ездить туда и то лишили права. Мне, который все свои книжки да и всю свою жизнь ему посвятил, тоже запрещено там показываться. – Гурунц громко втянул в себя воздух. – Из страха перед Кеворковым родичи мои заговорить со мной боятся. Подлая и продажная тварь – вот он кто, твой Кеворков. И пока такие, как он, ещё не перевелись и безнаказанно отравляют атмосферу вокруг, не видать нам ни нормального суда, ни справедливости.

– Прошу тебя, Леонид, не веди при мне такие речи, – протестующе сказал экс и снова шмыгнул носом.

Года два—три назад он точно так же предупредил писателя Сурена Айвазяна. Седоволосый, с располагающим лицом, общительный и словоохотливый, Айвазян раздражённо говорил о Брежневе: «Страна чуть ли не голодает, в магазинах шаром покати, повсюду взятки, мздоимство, грабёж, а он что ни месяц очередной орден на грудь цепляет. Уже и места-то нет, осталось разве что на пупе парочку навесить». Все рассмеялись. Один только прежний насупился, покраснел как рак и произнёс те самые слова: «Прошу тебя, Сурен, не веди при мне таких речей». Айвазян только руками развёл: «Ты, я смотрю, загодя себя подстраховал. Если кто на меня донесёт, и твоё предостережение вспомнит».

Гурунц, однако, сказал нечто совсем иное:

– Больно и досадно, Самвел, что ты за спинами лжекумиров не замечаешь, а верней, не желаешь замечать зло, которое разрастается как снежный ком ежечасно и ежедневно. Разрастается при фарисейском попустительстве тех, кто обязан поставить ему заслон. Заруби себе на носу, от Кеворкова и кеворковых и следа не останется, как следа не осталось от его предшественников – всех этих каракозовых, апуловых, замраевых, шахназаровых, джамгаровых, зияловых, аслановых. Это же надо, в армянской области ни одной армянской фамилии! Один только Егише Григорян армянскую фамилию носил, да и то потому, что жена была турчанка.

Прежний холодно и надменно смотрел мимо Гурунца и только шмыгал носом. А Леонид Караханович не на шутку разволновался:

– Отчего же так? Ты хоть единожды задумался, что ровно сто восемьдесят лет назад Карабах с его тринадцатью областями и с территорией в одиннадцать с половиной тысяч квадратных километров добровольно вошёл в состав России? Что он собою представлял? А вот что. Свыше пяти тысяч историко-архитектурных памятников с армянскими надписями на них, армянские мелики и армянская история, зафиксированная античными писателями от Геродота и Страбона до Диона Кассия. И что нынче осталось от этой территории? Меньше четырёх с половиной тысяч квадратных километров, от которых то тот, то этот норовят отщипнуть ещё и ещё. Думал ты об этом, я тебя спрашиваю? – заметно побледнев, повысил голос Гурунц. – Почему среди полумиллиона живущих в советском Азербайджане армян нет ни одного композитора, художника, учёного, ни одного республиканского масштаба руководителя, ни одного секретаря или хотя бы завотделом ЦК, ни одного пристойного писателя? Не странно ли, при ненавистном царизме в Баку действовали Армянский национальный совет, и Союз писателей-армян, и армянские благотворительное, человеколюбивое и культурное общества – что же сегодня? Александр Ширванзаде и Иоаннес Иоаннесян прожили здесь едва ли не всю жизнь, зато в советские времена лучшие писатели-армяне – Гарегин Севунц и Амо Сагиян, Ашот Граши и Сурен Айвазян, Аршавир Дарбни, Гарегин Бес, да и я, Леонид Гурунц, всех и не перечесть, – все мы волей-неволей республику покинули. Куда пропали в Баку несколько десятков армянских школ, дома культуры, библиотеки, типографии и, наконец, театр, исправно и бесперебойно радовавший зрителя с 1870 года?

 

– Тебя послушаешь, здесь нет ни одного стоящего писателя? Я что, тоже не писатель, а? – с яростью возопил экс. – Мой двухтомник напрасно напечатали, звание народного поэта Азербайджана напрасно мне дали?

– Звание народного тебе дали те, кто не может прочесть, что ты там накропал. Это же глупость, а когда правду подменяют глупостью, дело плохо.

– Слава богу, – медленно, весомо, выделяя каждое слово, отчеканил экс, – что не ты и не тебе подобные решают, кого можно, а кого нельзя наградить званием и титулом. Слава богу! – повторил он и двинулся к двери.

– Ступай, ступай! Из всего, что я тут сказал, тебя лишь это и задело, верно? – Гурунц держался спокойно, хотя давалось ему это не без усилий. – Ступай, не ровён час, из распределителя продукты доставят, а тебя дома нет. Обидно! Спецмагазин, спецбольница, спец гостиница, спец оклад и доплаты, спецаптека, спецуборная… Куда ни сунься, всё сплошь спец – от роддома до кладбища. Всё специальное, отдельное от иных-прочих. Народу одно, вам другое. Вроде бы добрались уже до конечной своей цели, построили себе спецкоммунизм: от каждого ноль и каждому по потребностям. А потребности таковы, что на всеобщий коммунизм пока что и не надейся.

Прежний многозначительно смерил Гурунца взглядом с ног до головы. Его зрачки при этом злобно сузились; он, тем не менее, промолчал и, налившись ненавистью и шмыгая носом, удалился. Попрощаться он забыл. Однако через мгновенье дверь открылась опять, и он злорадно бросил:

– Знаешь, Гурунц, кого ты мне напоминаешь? Лису, которая, не дотянувшись до винограда, обзывает его зелёным да незрелым.

Он изо всех сил хлопнул дверью.

Все молчали.

Арина стояла в дверях своей комнатки и молча наблюдала.

– В восемнадцатом году здесь, у него на глазах, турки зарезали его мать и сестру, – наконец-то нарушил молчание Сагумян. – Сам он спрятался под кроватью. Вместо того чтоб описать это, высасывает из пальца невесть что. Тоже мне мемуарист!.. Отправился доносить.

– Ясное дело, – согласился Гурунц и, не в силах успокоиться, продолжил свой монолог: – Где же наша общественность, Арутюн? Взять хотя бы тебя, бывшего командира партизанского соединения. Что ты обо всём этом думаешь? Что думают коммунисты, которые всё знают и понимают, однако помалкивают в тряпочку, а когда надо, рукоплещут мудрому руководству? А ведь мы говорим правильные слова, мол, каждый коммунист, каждый член общества несёт ответственность за всё, что бы ни происходило в стране. В чём она, эта самая ответственность? В том, что никто не хочет лезть на рожон? Или, как сказал Гамлет, благоразумие делает каждого из нас трусом?

– Ты, Леонид, год за годом непрестанно протестуешь, пишешь во все инстанции. Хоть чего-то ты добился? – вмешался Сагумян – Дело в том, что бороться со злоупотреблениями поручают именно тому, кто злоупотребляет. И твои протесты и жалобы переправляют чинуше, на которого ты как раз и жалуешься.

Гурунц ответил не сразу.

– Да, так оно и есть. Молодые не знают, но мы-то с тобой помним, как душили беднягу карабахца, как принуждали его брать неподъёмные займы, а потом, чтобы погасить навязанные эти займы, угоняли с подворья несчастного крестьянина последнюю коровёнку или там овцу, сдёргивали со стены дедовский ещё коврик, потрошили тюфяки с одеялами – забирали шерсть, отнимали швейную машинку, отдирали с кровли жесть, открывая дом всем ветрам и дождям. Жалобы потоком утекали в Москву, но возвращались оттуда в Баку и далее в село, но не затем, чтобы проверить их обоснованность, а чтобы выявить жалобщика и примерно его наказать.

– Всё верно. Правда, она и есть правда, – тяжело закивал головой Сагумян.

– До Кеворкова в Карабахе хозяйничал Володин – одного с ним поля ягода, вымогатель и крупнокалиберный взяточник. Он не намекал, а прямым текстом требовал и посылал служебную машину за данью. Её составляли куры, яйца, мясо, масло, мёд, сыр, хлеб из тоныра, словом, что его душе было угодно, но более всего – тутовая водка. Знаменитой нашей тутовки ему везли по десять и двадцать литров, однажды он превзошёл себя и велел привезти сорок. Был такой Товмасян, председатель колхоза «Кармир гюх» («Красное село»), – тот, было дело, не выдержал и не только послал собирателя дани куда подальше, но и обложил матом самого секретаря обкома и назвал его вдобавок побирушкой. Этого Товмасяну не простили. Бедолагу выставили из партии, сняли с работы и посадили за решётку. Володин как-то по пьяни бахвалился: «Надо будет, я весь Карабах посажу». И правда, сколько невинных людей лишились из-за него свободы, сколько жизней он угробил. Без толку. Да я и сам не раз говорил и писал о преступных его делах – и с тем же результатом. Глас вопиющего в пустыне, не более того. Не помню случая, чтобы партработник или сотрудник правоохранительных органов хотя бы в одном вопросе, хотя бы раз оказался неправ. Это глубоко укоренённый обычай – они правы всегда и во всём, а ты бейся головой о стену, всё равно ничего не докажешь.

Арина принесла Гурунцу чай и несколько конфет в фаянсовом блюдечке. Он с видимым удовольствием отхлебнул крепкого, почти чёрного чаю.

– Выходит, Леонид Караханович, вовсе Наири Зарьян не преувеличил, когда воскликнул: «Напрасно ты, Севан, бушуешь непрестанно, твою судьбу с моей решают океаны»?

Гурунц дружески положил руку на плечо Лоранны, с горечью усмехнулся.

– Последнее деление Армении было запланировано на лето тысяча девятьсот пятьдесят третьего года. Это открылось во время суда над Багировым, который руководил республикой ровно двадцать лет.. Перекрестным допросом председателя военного трибунала Руденко выяснилось, что Багиров намеревался Дагестан присоединить к Азербайджану, а так же он сам, то есть Багиров, Берия и Сталин должны были летом 1953 года организовать огромную насильственную депортацию армян из Армении, после чего население в Армении стало бы меньше миллиона, чтобы лишиться прав союзной республики. На вопрос Руденко о том, что таким образом Армению должны были разделить между соседями, Багиров без колебаний ответил, что да, однако смерть Сталина помешала осуществлению этой программы. На новый вопрос Руденко о том, в чем была основа, что побудило объединению вашей, Берии и Сталина намерения, Багиров ответил, что Кремлю было выгодно на Востоке, в преддверии мусульманского мира, иметь такой могучей и верной опоры как Азербайджан.

Гурунц промолчал немножко, спросил:

– Вам приходилось видеть одинокое дерево, стоящее чуть поодаль от леса? В погожую ли пору, в непогоду ли оно вечно неспокойно, словно пытается нащупать ветвями что-то вблизи себя. Мне неизменно казалось, что дерево хочет отыскать опору, надёжную поддержку. Хочет и не может. Проходят годы, сменяют одно другое десятилетия, а дерево стоит себе, потрёпанное ветрами, и по-прежнему гнётся, извивается в поисках. Это Карабах, который триста с лишним лет со времён Исраэла Ори и доныне шлёт делегации, взывает о помощи, требует и протестует. А кругом по-прежнему мёртвая тишина и каменное безразличие. Как одинокое дерево, он ищет опору и надёжную поддержку и гнётся, извивается в поисках, потому что до него не доходит – его судьбу и впрямь решают океаны. Ну ладно, хватит, – оборвал себя Гурунц, – вставайте. Всё, что я сегодня наговорил, я давно уже написал. Хотя… кто ж это будет издавать? Не печатают и не напечатают. Подымайтесь, разговорами делу не поможешь

Гурунц взял старенький, вконец выцветший толстый портфель и первым вышел в коридор.

От лифта навстречу нам двигались, беседуя, ведущие, которым предстояло работать на вечерних передачах, а за компанию с ними и редактор отдела детских программ Тельман Карабахлы-Чахальян – человек с двумя десятками волосков на голове, припухлыми веками, отливающими краснотой вечно бегающими глазками и сморщенными губами. Лет за пятьдесят, абсолютно бледный и при жёлтом галстуке, он производил впечатление пусть и не полного, но несомненного безумия. Приделай ему тонкие усики с подкрученными кверху концами – и вот он, Сальвадор Дали, собственной персоной.

– Мы на работу, а вы с работы! – Своё философическое умозаключение Тельман изложил на колоритнейшем карабахском наречии, ни капли не сомневаясь, будто изъясняется образцовым литературным языком, и, не здороваясь, прошествовал дальше.