Журнал «Юность» №05/2024

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Не полететь. По крайней мере…

– Не с котом, – доканчивает она.

Комната в отеле, приглушенный свет, ветер треплет занавеску с обязательным желтым пятнышком у края. Занавеску никто не дерет. Из вентиляции пахнет травой. Женя в постели с Пашей. Паша отвернулся и сопит. Она не может заснуть. Она смотрит в окно на белый фонарь, единственный на всю улицу. Где-то орут кошки. Фонарь моргает, часто-часто, потом продолжает гореть. Продышался. Она понимает этот фонарь, в этой фантазии она тоже осталась одна в темноте.

Иногда она думает, что будет, если Женя останется один. Или одна. Она сразу начинает плакать. Наверное, их разорвет от боли, а мелкие кусочки унесет по ветру.

Конечно, это ее кот. Всегда был. Не его. Дело не в аллергии. Дело в чем-то более глубоком. В чем-то, что она до сих пор не вполне поняла. И вряд ли поймет.

Нет, конечно, она не слишком привязана к коту. Все в порядке, точно.

– Я пойду пройдусь. – Она поднимает переноску и выходит из кафе. Паша завис со стаканчиком кофе в руке, сидит полуобернувшись, как бы хочет встать и пойти за ней. Но не встает. Она смотрит в окошко переноски и находит зеленющие с черным ядрышком глаза.

Теперь она Кото-Женя. Ей хочется пробежаться. Размять сотни мышц, названия которых она не знает, но чувствует до подрагивания пальцев. Она очень хочет вырваться из переноски, но понимает, что переноска накрепко закрыта, сеточку не продрать даже более крепкими когтями, чем у нее. Да и снаружи не знакомые запахи, а целый букет неприятного, горького и удушающего. Мятные конфеты. Обоссанные пеленки под чьим-то шпицем. Желтеющая на полках магазина бумага. Пережаренный кофе в картонных стаканчиках, едва теплый. Фреон холодильных камер в кафе. Пот охранника, который вышел сегодня в свою первую смену и теперь поглядывает на смуглую женщину в никабе. Заразительный озоновый запах железного чего-то, что облепило стены.

Женя проходит мимо женщины в никабе. Она спит, рядом с ней мальчик в жилетке читает комиксы. В руках у нее пустой стаканчик кофе с отпечатком розовой губной помады. К ней подходит мужчина с черной бородой, в шортах, слегка сутулый – у него в руках бутылка воды. Он присаживается рядом и что-то говорит мальчику. Женя идет дальше и думает про женщину в никабе, про то, как она запрокинула голову, глаза закрыты, рот не видно из-под черной повязки. В руках стаканчик из-под кофе, вот-вот выпадет. А вроде не самый худший сценарий – умереть в аэропорту, думает внезапно Женя. Даже романтично: терминал вылета, сердечный приступ, душа несется вслед за очередным самолетом. Красиво. Так Мамардашвили умер, вроде. Очень философская смерть. Главное, чтобы рейс был на юг, размышляет Женя, глядя, как за стойкой регистрации плачет сотрудница в красном галстуке, не обращая внимания на потекшую тушь. Да, на юг, не хочется после смерти очутиться в каком-нибудь Ставангере или Норильске и шнырять по холодным улицам.

Потом женщина просыпается. Муж дает ей воды, она кивает, достает из розовой кожаной сумки таблетку и приоткрывает никаб. Ее рот красиво очерчен, думает Женя. Она оборачивается и ищет глазами Пашу, но его нигде нет. Она достает телефон и проверяет сообщения, но и там пусто. Она борется с желанием написать ему, но потом вспоминает разговор про деньги – тебе жалко, что ли – и кладет телефон обратно.

У тебя избегающий тип привязанности, сказал Паша. Они сидели в японском кафе. Свидание, если говорить старыми словами. Если новыми, то что-то типа дейта. Как в первый раз, только не первый. Она была запыхавшаяся после работы и растирала пальцы после холодных поручней. Забыла перчатки, дура. Он, конечно, пришел вовремя, надушился ее любимым меренговым запахом и надел запонки. Короче, выглядел идеально. Не как только что с собеседования.

Ну что, спрашивает Женя, сцепив пальцы на его руке. Он отдернул – холодно. Ее это задевает, хотя она не понимает почему. Смотрит на подошедшего за пальто официанта так, словно это он ее руку только что сбросил. Он выдерживает ее взгляд и предлагает повесить пальто. Она отказывает, перевешивает через спинку стула. У тебя избегающий тип привязанности, выпаливает внезапно Паша. Потому что я опоздала? Он только кивает. Вообще-то это была его идея встретиться на радиальной станции, куда ей с работы далеко – удаленку им не разрешали тогда еще. То, что я опоздала, еще не значит, что я тебя избегаю, говорит она. Он только хмыкает. Она чувствует теплоту к этому его хмыканью и ненавидит себя за это.

Женю, что в переноске, доносят до кафе. Кафе она определяет по стойким запахам кофейных зерен из Кении, Гватемалы и Бразилии и сахарного сиропа. У ее переноски слишком жесткое дно; она понимает это как раз в такие моменты, как сейчас, когда ее ставят на стул, не так давно крашенный и потому отвратительно воняющий. Она аккуратно мяукает, но понимает, что хозяйка ушла и ее не услышит.

Ты выглядишь как очень усталый человек, говорит ей бариста с толстой черной косой. Ю лук лайк тайд хьюман. Ви ар тайд, кивает Женя, пропевая «р», плюнув на университетский идеальный прононс, который им вбивали на парах всей группой. Мимоходом думает, что завидует этой баристовой косе – ей самой такая не грозит, у нее волосы только выпадают. Она садится за столик у облапанного металлического поручня и смотрит, как на гейте разговаривает пара: он в два раза выше нее, обнимает, из правого кармана жилетки торчит платок в синюю полосочку. Хотя бы платок заправил, дурак.

Кофе пережаренный. Как она и ожидала. Она отпивает и благодарит бариста улыбкой. Паше бы такой кофе понравился: турецкий темперамент, турецкие вкусы. Они и познакомились в аэропортовой кофейне. Женю тогда рубило, как не рубило, кажется, никогда, потому что работа режим сбила и она все боялась опоздать на самолет. Но кофе привлек сон. Она буквально чувствовала, как ей глаза засыпали песком, когда кто-то к ней подсел, и сон смело так, словно ей дали пощечину.

– Я только хотела поспать, – сказала она.

– Тогда благодаря мне вы не опоздаете на рейс, – сказал он. (Да не опоздали мы! Не опоздали!) Они мало говорили тогда. Это она сейчас понимает. Она же и правда опаздывала. Запомнила его как парня в очках, благодаря которому не провела в аэропорту еще сутки в ожидании нового рейса на Кениг. Успели только обменяться профилями в «ВКонтакте».

Она лежит, свернувшись клубочком. Ее прыгательные мышцы ноют от необходимости лежать. Вообще-то она любит лежать, но в удобном кресле, напротив Жени, чтобы не терять Женю из вида и следить за тем, другим, который ей не очень-то и нравится. Но лежать в переноске – нет, она ненавидит, ее будто посадили в гигантский стакан, где и дышать-то практически нечем, и в маленькое окошко видно только разноцветные пятна. Зато как оно ШУМИТ. Она бы расцарапала себе уши, да знает, что это не поможет и шум никуда не исчезнет, а Женя ее понесет к ДОКТОРУ. Нет, она потерпит еще немного, и это точно должно закончиться.

Потом ее начинает тошнить. Наверное, кетамин вошел в контакт с кофе, или типа того. Она вскакивает и бежит искать туалет. Хочет взять с собой переноску, но вспоминает, что Женя не любит шум сушилок для рук. А они шумят громко, так, что закладывает уши. Поэтому переноску она оставляет на стуле и бежит в поисках туалета. Туалет она находит быстро, даже без очереди. Влетает в кабинку и блюет. У блевотины неприятный привкус кофе и почему-то апельсинов. Вспомнила, что Паша не хотел допивать апельсиновый сок перед вылетом и она допивала за него, хотя апельсины не любила. Может, апельсинам кетамин не понравился тоже, думает сползшая на пол Женя. Потом она обшаривает карманы и не находит там любимой ментоловой жвачки – увы и ах, увы и ах, кто вообще придумал это выражение и откуда она его знает? Откуда она вообще знает слова?

Она не знает слова. Зато она знает, как пахнет боль. Как пахнут слезы. Как пахнет голод попрошайки, который вертится у кофейни, не решаясь переступать барьер. Как пахнет нелюбовь. Как пахнет оставленная на столе десять минут назад влажная салфетка со следами кофе и пятнами соуса. Как пахнет сведенный желудок, сжатый изнутри лекарствами и кофеином. Как пахнет шерсть уставшего лежать в переноске шпица. Как пахнет пот женщины в пальто, жалующейся на пропадающий билет. Как пахнет тоска. Как пахнет сочувствие. Как пахнет надежда.

Потом она стоит перед мыльным диспенсером, реагирующим на движение, и проводит под ним рукой. Ничего не происходит. Перед глазами плавает изображение в зеркале. Теперь Жене кажется, что это не изображение, а она сама поплыла. Минуту назад девушка подошла к раковине, спокойно намылила ладони, легко сполоснула руки и ушла – пузырьки мыла по пальцам стекали. А почему у нее так не получается? Она переходит к другому диспенсеру, но тот на ее пассы ладонями тоже не реагирует. Интересно, что такого знает диспенсер о ней, что не знает она о себе. Может, она уже не человек и поэтому датчики на нее не срабатывают? Может, ее уже не существует? В итоге она собирает капли мыла, скопившиеся на выходном отверстии диспенсера, моет руки и выходит. Ей как будто теперь еще хуже, чем когда ее тошнило.

За соседним столиком беседуют две женщины, русские. Русских много в Стамбуле, больше, чем турок, смеялся какой-то айтишник, после чего ему ответили – а эшников больше, чем русских. Женя тогда улыбнулась, но не ожидала, что шутка окажется правдой – про русских, не про эшников – и еще что ей повезет. Женщина была в пальто и солнцезащитных очках, кажется, не для защиты от солнца, а для защиты от косых взглядов на ее слезы. На коленях была переноска со шпицем, а на столике – смятый билет турецкой авиакомпании. Женщина должна была полететь в Черногорию, но чье-то сердце в России не выдержало, так что билет останется смятой бумажкой на этом столике, а у них троих с Пашей и Кото-Женей появился шанс попасть в Будву, где солнце, работа и психиатр. Она поднимает телефон позвонить Паше. Замирает: она представляет себе перекошенное лицо Паши – Гарри Поттер, не поймавший снитч, турецкоподданный, не допущенный к султану, – а потом набирает номер.

 

Паша появляется в «Старбаксе» через десять минут. Она почему-то уверена, что он нарочно задержался, сделал лишний круг, чтобы заставить ее понервничать, заставить воображаемых змей на ее голове кусать друг друга, – и говорит первой, чтобы он не успел сказать что-нибудь обидное:

Надо свернуться в колечко, в булочку с корицей, чтобы тебя не задело этой волной, не задело не задело не задело.

– Мы можем успеть купить билет на сегодня.

Один освободился до Тивата.

Она знает, как он отреагирует. Сначала покривится, пожует губами. Вздохнет, будто она заставляет его катить в гору камень, который нет-нет да и придавит его своим весом и покатится вниз. Всегда ли он был такой? Пинок под жопу, когда случайно подвернулся под ногу: всегда был такой, всегда всегда всегда. Кажется, нет, только моментами: косой взгляд, когда на фесте на Пхукете симпатичный музыкант повязал ей на запястье фенечку – good luck; слишком сильно сжавшаяся у нее на горле рука, когда они занимались сексом – она закашлялась и потом долго выпытывала, чего он хотел добиться (не ответил); его исчезновения на долгие ночи, которым никогда не находилось объяснения.

– Я не люблю просить деньги, ты же знаешь. Почему не попросишь ты?

Бывают моменты, когда тебе попросту становится некуда прятаться: ты и так в углу, между тобой и угрозой и так самое большое расстояние, даже если самое большое – вытянутая ладонь; ты просто ждешь, когда все закончится, и надеешься, что тебя не заденет.

Женя разозлилась.

– А почему я всегда должна просить? Разве не ты у нас нефтяной принц?

Где-то что-то хрустнуло, пошло трещинами, рвало несущую стену.

– Потому что это грязные деньги, которые никогда не приносят пользы.

– А почему ты не хочешь, чтобы они принесли пользу хотя бы нам? Один раз?

Она знает, что дальше услышит молчание и увидит обиженное лицо восточного принца. Все как обычно. Это лицо она слишком хорошо знает. Это лицо хочется разбить. Ударить ладонью так, чтобы оно разлетелось на осколки, а на месте этого лица было бы лицо нормального Паши. Но она знает, что этого не произойдет.

Вообще-то она тоже виновата, наверное. Еще одно воспоминание всплыло. Они делали селфи с видом на закат, а потом из-за чего-то поругались. Женя тогда тоже была на таблетках. Она бросилась к большому шкафу, от мамы доставшемуся, и вытащила из синей папки с документами Пашино свидетельство о рождении. Паша кричал, она закричала тоже и порвала свидетельство о рождении – мятенькое, с советским гербом – надвое, а потом вчетверо. «А теперь тебя вообще нет. НЕТ! Ты не существуешь и никогда не существовал!» – кричала Женя. Женя думает, что тогда, может, и правда уничтожила Пашу. И осталось только это.

Wow, what a lovely cat, говорит чужая рука. Чужая рука шуршит ногтями с заусенцами по ткани переноски, по решетчатому окошку, барабанит подушечками пальцев по ней. Рука не понимает, что ты уже напуган? Рука не понимает, что ты не хочешь общаться, вообще говоря, никогда не в духе общаться с чужими руками, пахнущими курицей и мазутом? Но рука продолжает, красные губы расплываются в улыбке и произносят слова на неизвестном языке, и тебе только и остается что Ш-Ш-Ш-Ш-Ш-Ш-Ш.

– Жень, ты че?

Женя закусывает губу, резко, до крови. Не хочет показаться слабой, так что не дает вырваться стону, молчит. Турецкий мальчик отшатывается от переноски, Bad kitty! – верещит и ныряет в породившую его толпу пассажиров. Город кошек, город шатающихся мальчиков, город бешеных подружек, которые шипят на своих бойфрендов, подружек, которые забывают принять таблетки или принимают их целыми пригоршнями. Плохие киски.

Когда Жене кажется, что она вот-вот перегрызет ему горло, они договариваются хотя бы разделить счет за билет. Они идут к кассам, гуськом. Жене кажется, что она привязана к Паше невидимой цепью. Хотела быть привязанной, а оказалась привязана. Скованные одной цепью.

Они встречались три года, но любовь прожила меньше. О женитьбе говорили ровно один раз: когда был конец февраля; тогда идея была в том, чтобы упростить визовые вопросы. Вроде со штампом в паспорте было бы проще. Но дальше разговоров у него как-то не пошло, а ей это все казалось пошлым.

Что такое любовь, кроме как вкусная еда рано утром, объятия и тепло, пахнущее топленым молоком, которым хочется затопить до краев?

У окошка стоят ребята с биглем, бигль на красном поводке и нетерпеливо виляет хвостом, глядя то на хозяев, то на смурных сонных людей, которые тоже хотят купить билет. Женя улыбается биглю, тот скалится и вдруг начинает на нее лаять; Женя шипит, а Женя отворачивается на окошко с сотрудницей авиакомпании, сухой старушкой в красном же галстуке, такая пионерка-переросток. И Паша начинает спорить с пионеркой-переростком, пытаясь говорить ГРОМЧЕ, словно от этого ее английский стал бы лучше; а хозяйка бигля приговаривает: «Не кричи, Волт, не кричи» – и пытается заставить его лежать, а сам Волт скулит и облизывает ей руки.

И в этот момент у Жени созревает план, падает на землю такой крупной гроздью, взрывается соком, покрывает тебя с ног до головы. План настолько очевидный, что странно, что он не пришел ей в голову раньше, но вслух она ничего не говорит; Паша по телефону сцеживает нефтяные деньги и Женины накопления на ипотеку, которая больше была не нужна, а Женя готова рассмеяться от того, какой чудесный у нее появился план. Она бы бросилась расцеловать Пашу, если бы не зажигалка, которой он пытался подпалить усы, напившись хванчкары; а ты орал, орал от боли, пока не пришла Женя; и она вспоминала, как он в первый раз сказал, что «не уверен, что ее любит», вернее, не сказал, а ввел запрос в «Гугле», а она сидела и плакала, не зная, то ли отдаться боли, то ли стыду за то, что не выдержала и заглянула в историю его браузера.

И вот они идут, они двое и Паша, только так, соединенные своим знанием плана и Пашиным его незнанием, идут жать своего рейса, а потом к гейту. И Паша даже как-то пытается жеманно, в своей манере, извиняться, как бы сквозь зубы, но это все неважно, потому что гейт уже близко. Она в последний раз выпрямляет спину, потягивается, готовясь сделать прыжок. И пока они сканируют билеты и идут к рамкам металлодетектора, ей все-таки удается разгрызть злосчастную тканевую решетку. Тогда она напрягает мышцы и делает прыжок вперед, такой, который от себя не ожидала. Ей кричат вслед, но ей уже все равно, ведь ее план – исполнился! Исполнился! И она уже не бежит, нет, летит, через рамки детекторов, через чужие ноги, через чужие уставшие руки, прочь, туда, где только свобода и любовь, пахнущая теплым парным молоком.

Максим Замшев


Поэт, прозаик, публицист. Родился в 1972 году в Москве. Окончил музыкальное училище имени Гнесиных и Литературный институт имени Горького. Автор книг стихов: «Любовь дается людям свыше», «От Патриарших до Арбата» и прозы: «Аллегро плюс», «Избранный», «Карт-бланш», «Весна для репортера», «Концертмейстер». Стихи Максима Замшева переведены на пятнадцать языков.

Лауреат премии в области литературы и искусства Центрального федерального округа России. Награжден медалью ордена «За заслуги перед Отечеством» II степени. Главный редактор «Литературной газеты».

Цирк на профилактике

Огромная чаша цирка дрожала от духоты. Красное ее дно казалось издалека таким горячим, что непонятно было, как не подгорают подошвы у тех, кто ступает по нему. Вспотевшие тела возбужденных зрелищем зрителей расположились по краям в строгом симметричном порядке. Представление подходило к концу. Воздушные акробаты выполняли свои головокружительные трюки, заставляя всех, кто наблюдал за ними, выделять адреналин, закрывать от страха глаза, а потом яростно хлопать в ладоши и орать от восторга. Легкий изящный акробат взлетел под самый купол, красиво стал падать вниз, готовясь быть подхваченным своим партнером, но только скользнул по его рукам, продолжая опасное падение. Зал ахнул. Акробат неуклюже, не группируясь, упал на страховочное полотно. Отскочил от него несколько раз. По залу пронесся обманный вздох облегчения. Но акробат не поднимался, тело бессильно покачивался на сетке, пока его не унесли за кулисы.

Представление в тот день все-таки доиграли до конца. Зрители расходились в полном восторге, стараясь не вспоминать о нелепом падении.

От здания цирка тихо отъезжала карета скорой помощи, а в маленькой комнате сидел, обхватив голову руками, густо загримированный клоун.

* * *

Красноватое вечернее солнце косо облокачивалось на стены домов и делало вытянувшиеся окна похожими на жарко сияющие глаза. Когда он смотрел на эти премудрости заката, на эти мгновенные превращения, ему становилось неодолимо тоскливо. Жизнь представлялась огромным листом, на котором никто не в силах оставить хоть малейший след. Так и он лет через сорок превратится в морщинистого обрюзгшего старика, и существование его будет длить мировую бессмыслицу, складывать усталые дни в бездонную копилку забвения. Сегодня он еще сравнительно молод, ему пока трудно смириться с неизбежным старением, с утратой сил, зрения, живости, но в солнечный вечер в этих щемящих красках таким же молодым мужчинам и женщинам, в разных странах и под разным солнцем, бывало так же одиноко и смутно, как ему сейчас. Он знал это. Всегда утешал себя этим. Людям вообще свойственно успокаиваться оттого, что кому-то еще выпала такая же незавидная участь, как им.

Он остановился на Садовом кольце, возле пугающего своим величием зданием МИДа, и вперил взгляд в западную сторону неба, туда, где над Киевским вокзалом, над Дорогомилово, солнце заканчивало свой ежедневный обход. Ему мерещилось, что светило – это заботливый врач, который каждый день проверяет состояние здоровья своих пациентов, поглаживает их по непокорным головам и скрывается за горизонтом для того, чтобы наконец заняться своими делами. Сколько раз он приходит на это место! Это его личные Бермуды. Здесь он теряется, терпит катастрофу, не может двигаться, куда хочет.

– Харитонов! Ты! Вот это встреча…

Он не сразу разобрал, откуда его окликают. Повертел головой. Голос, выкрикнувший его фамилию, как ни странно, был совершенно незнакомым и принадлежал высокой, достаточно миловидной худощавой женщине. Она смотрела на него, искательно улыбалась, заглядывала в глаза, то чуть наклонив голову вправо, то, наоборот, влево, словно стараясь показать себя в разных ракурсах. Женщину не устраивало, что ее никак не назовут по имени, что на лице ее визави не отражается ничего, кроме изумления.

«Живенькая, – отметил он про себя. – Но некрасивая».

Он силился вспомнить что-то, определить, из каких времен возникла эта явно знающая его женщина. Ничего! Ни одной зацепки! Незнакомка, поймав растерянный взгляд своего визави, произнесла с театральной интонацией:

– Эх ты… Своих не узнаешь.

Михаилу Харитонову не очень импонировала та роль, которую ему навязывала эта высокая и, как можно было уже понять, не робкого десятка особа, поэтому он решил прояснить ситуацию немедленно. Отступив немного назад, он подчеркнуто вежливо, но не очень дружелюбно произнес:

– Признаться, не могу припомнить, где мы встречались.

– Смотрите! Все позабыл. А как же школьные годы чудесные… Эх, Мишель, Мишель.

Женщина повернулась к нему в профиль, собрала волосы сзади так, чтобы получился хвост, и придержала их рукой.

– А так?

Что-то теплое и давнее неловко шевельнулось в памяти Харитонова. Школа, футбол после уроков, мальчики в синих форменных пиджаках, девочки в одинаковых платьицах, ранцы, тополиный пух, летящий отовсюду, беспардонно залетающий в окна. И одноклассница, называющая его Мишелем почему-то. Хотя понятно почему. Русские дети часто изменяют имена на иностранные. Мишель, Дэн, Мари, Натали… Но она для него только Таня. Таню не переменишь ни на что… Никакие пошлые Тата, Татти никогда не приживались. Даже Танюха – это ужас. Татьяна, русская душою…

– Таня? Слушай… Но как же я мог тебя узнать?!

Ведь последний раз я тебя видел, когда тебе было, дай бог памяти, тринадцать лет.

– Но я-то тебя узнала, Харитонов.

– Да что ты как в школе! По фамилии! Просто Миша.

– Ладно. Заметано. Мишель.

– Никто не звал меня Мишелем после тебя.

– Неужели? А тебе это подходило.

Таня и Миша много лет назад учились в одном классе. Это было в те достославные времена, когда ученики носили школьную форму, для мальчиков героями были Павлик Морозов и Александр Матросов, а девочки и не помышляли о том, чтобы появиться в школьном вестибюле с килограммами заморской косметики на нетронутых еще жизнью лицах.

 

Их с первого класса посадили за одну парту, и они привыкли друг к другу за годы этого своеобразного сожительства, полного сперва мелких стычек, щипков, перебранок, а потом первой доверительности, первого ощущения чего-то обоюдного, важного. В нежном возрасте от привычки до влюбленности – один шаг, и они уже готовы были подойти друг к другу на этот шаг, но в седьмом, а может быть, в самом начале восьмого класса Таня ушла из их школы. Ее родители уехали работать за границу и, конечно, забрали с собой дочь. Так она и пропала для Михаила в какой-то африканской стране, звуки названия которой никак не складывались во что-то определенное. Дети дипломатов. Такая у них судьба. Обречены на разлуки. Михаил долго не мог примириться с этой нежданной утратой, надеялся втайне, что Таня вот-вот вернется, но дни шли за днями, и жизнь накидывалась на Михаила с такой жадностью, что скоро острота переживаний стерлась, а потом и вовсе канула куда-то глубоко, откуда почти невозможно ничего достать.

Что их связывало?

Заговорщицкое поедание мороженого после уроков зимой, что родители строго-настрого запрещали, взаимовыручка на уроках, мечты, что никогда не раздружатся, привыкание к тому, что они будут всегда, что их существование ни в коем случае не конечно и все у них впереди. Потом это растаяло, спряталось, слои печали наложились на раннюю чистоту детства. Она не написала ему ни одного письма. Он тоже. Они чуть не доросли до того влечения, которое помнят тела. А плотское в человеке всегда надежней самых больших иллюзий.

И вот теперь они встретились. Много лет спустя. Михаил судорожно пытался придумать, что же теперь делать. Пробормотать дежурное «рад был повидать» и уйти? Но это не вполне вежливо. Пригласить ее куда-нибудь выпить кофе? Но это нестерпимо банально, это сразу снивелирует их встречу, обложит ее ненужными подробностями, казенным антуражем. Но не стоять же, в конце концов, посреди Садового кольца.

Закат завершался. Близкая ночь прохладными руками поглаживала тротуары.

Таня глядела на Михаила напряженно, вопросительно, лицо ее менялось, серьезнело. Она дарила ему время для принятия решения, но время это текло стремительно и вот-вот должно было врезаться в стену, рассыпаться на осколки, чтобы собраться уже в другом месте, на другой дороге, где не так туманно и опасно. Ей хотелось услышать от него хотя бы что-то… Не ей же брать инициативу в свои руки! Да, она могла бы спросить его что-нибудь вроде «как дела» или «как ты». Но это превратило бы все в заурядную встречу давно не видевшихся людей. Папа как-то рассказывал ей, что однажды, будучи в командировке в Индии, встретил на улице женщину, что исчезла из его поля зрения лет тридцать назад и в которую он чуть-чуть был влюблен. Она сказала ему «привет» и пошла дальше, так будто они встречались вчера и обязательно встретятся завтра. Такое нельзя даже представить сейчас! Зря она, что ли, увидев Михаила стоящим на тротуаре и мгновенно узнав его, так долго искала место для парковки автомобиля, молясь, чтобы он никуда не делся и чтобы это оказался действительно он! Странно все же, что он так долго ее вспоминал. Неужели она так изменилась? Или она для него значит много меньше, чем он для нее. Она фантазерка, а он? Когда-то был. Но давно. Он рос, как всякий мальчик, неровно, рывками, то выглядел и рассуждал совсем по-взрослому, то ударялся в абсолютно ребяческие забавы. Как-то, взглянув на нее с предельной серьезностью, произнес: «Когда мои мама и папа умрут, я должен быть готов к этому и уметь все делать сам». Его мама часто болела. Она была много старше отца.

Оставалось несколько секунд. Они должны были разойтись вот-вот. Но тут Михаил все-таки обрел способность логически мыслить и, аккуратно, боясь что-то нарушить, тщательно расставляя слова, вымолвил:

– Ты никуда не торопишься?

Она чуть не подпрыгнула от радости, но сумела ответить по-женски сдержанно:

– Нет, не тороплюсь. У меня здесь машина. Тебя подвезти? Живешь все там же?

Михаил кивнул и отправился вслед за Татьяной к ее поблескивавшему на солнце автомобилю. А сам поражался: откуда в ней столько решительности? «Даже не спросила, надо ли мне сейчас домой».

Они учились в школе во Вспольном переулке. Рядом Патриаршие пруды. Весной там сказочно хорошо, оазис, деревья шумят, люди улыбаются. После уроков в апреле и мае, когда дорожки избавлялись от липучей грязи, они гуляли вдоль воды. По нескольку кругов, на скамейки не присаживались. О чем говорили? О том, что она хочет стать стюардессой, а он футболистом. Мишка замирал, когда видел гоняющих мяч. Не пропускал ни одного футбольного матча по телевизору. Хвалил Лобановского и киевское «Динамо». Когда киевляне играли за Кубок Кубков, пригласил Таню домой смотреть матч. После гола впервые порывисто обнял ее. Впервые и единожды. Его поразило тогда, как Таня хорошо пахнет. Что-то среднее между свежим молоком и сиренью. Любопытно, что никто из одноклассников ни разу не крикнул им вслед: «Жених и невеста!»

Таня, изящно взявшись за руль, уверенно повела машину. Михаил полулежал в мягком кресле, голова его удобно упиралась в комфортный подголовник. Но сам испытывал дискомфорт. Все как-то не так. Во всем фальшь.

– Ну поведай, Харитонов, как ты жил все это время?

Михаил поморщился.

– Мы же договорились. Никаких Харитоновых. Глупо как-то звучит.

– А мне нравилась всегда твоя фамилия. Свойская такая, простая.

– Ну ладно. Харитонов так Харитонов.

Они ехали по Садовому кольцу, погружались в тоннель под Новым Арбатом и всплывали около игравших с солнцем массивных сталинских домов. Ему представлялось, что это не одна дорога, что она повторяется и повторяется.

– Окончил школу. В последних кассах увлекся актерством. Но отец отговорил от театрального. Все равно без блата не поступишь, считал он.

– Интересно. Вот не ожидала. Ты же футболом грезил.

– Да какой футбол! – Михаил махнул рукой. – Это же надо было в спортшколу ходить, а не мечтать.

– Ну как, погоди. – Таня припарковалась у обочину.

К ней не спеша подошел гаишник, представился. Она вышла из машины. Харитонов не слышал, о чем она толковал с гаишником, но догадывался.

– Все в порядке? – спросил Харитонов, когда они снова тронулись.

– Как обычно. Всем зарабатывать надо.

– Ты что-то нарушила?

– Так. Немного.

Беседа на время иссякла. Набиралась сил для продолжения.

Михаил, как и прежде, проживал на Спиридоновке в старом доме, который много лет собирались снести, но он, видимо, так крепко сросся с московскими пейзажами, что каждый раз снос и реконструкцию переносили на неопределенный срок. Машина Татьяны плавно затормозила около его подъезда, поворчала немножко и затихла.

– Быстро доехали. – Татьяна облегченно вздохнула.

– Может, поднимешься? У меня коньяк хороший есть…

– Харитонов, я за рулем. Ты неподражаем. Да и неудобно это.

– Удобно. Дома никого нет. Все мои на даче. Лето все-таки. Я вот один в Москве. Люблю июнь в городе. Всегда остаюсь.

– Тогда тем более неудобно.

– Ты о чем? – Михаил изобразил удивление, почти негодование.

– Это как будто по-воровски как-то…

– Встреча старых друзей. Что тут плохого?

– Ну ладно. Пригласил, так пошли. Но пить не буду. Потом машину тут оставлять, потом за ней возвращаться. Мороки слишком много. Чай, надеюсь, есть у тебя?

– Чай есть.

Они не выходили из машины. Чего-то не хватало для этого.

– Как папа, мама? – Рано или поздно это вопрос следовало задать, хотя ответ страшил.

– Давно умерли.

– Прости.

– Да не за что. Отболело. В девяностые в Москве часто не топили. Вот легкие матери и не выдержали. Эмфизема мучила ее долго. И замучила. А отец вскоре сгорел.

– Он же такой крепкий на вид.

– Да. Не хворал особо. Но, видимо, как его конструкторское бюро закрыли, смысл утратил. А я никогда его смыслом не был. Только мать. А твои как?

– Более-менее. Живут на даче в основном. Бодрятся.

– Привет им передавай. Вряд ли они меня помнят.

– Спрошу при случае.

Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?