Империя. Том 4. Часть 2

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Эта прокламация была принята и незамедлительно обнародована, а прокламация, относившаяся к сбору объединенных налогов, встретила менее единодушную поддержку и сопротивление со стороны принцев. Однако министр финансов, поддержанный королем и коллегами, добился ее принятия, и она была обнародована вместе с первой прокламацией.

В ней, обращаясь к винодельческим департаментам, король говорил, что хотел бы, подобно Генриху IV и Людовику XII, назваться отцом народа и отменить налоги, но они, хоть и в смягченной форме, всё равно необходимы, пока не найдется средство их заменить или обойтись без них; что невозможно исполнить обязательства по отношению к государственным кредиторам и армии, если финансы будут расстроены; что нужно подать пример уважения законов, чтобы не впасть в анархию; что он надеется на то, что его подданные из южных провинций представят ему доказательства своей любви, подчинившись необходимости; что он предпочитает предупреждать их, а не наказывать, но если его голос останется неуслышанным, он будет вынужден строго наказать их, дабы воспрепятствовать расстройству финансов, нарушению законов и разорению государства.

Покончив со срочными делами, следовало заняться миром и конституцией, дабы окончательно облечь внешнее и внутренне положение Франции в законные рамки.

Естественно, главным уполномоченным правительства на важных переговорах о мире должен был стать Талейран, и даже для него задача оказалась не из легких. Предстояло решить два рода вопросов: касавшихся одной Франции и касавшихся всей Европы. Главные воюющие державы определились со своими пожеланиями и решили молча позволить друг другу захватить всё, что им заблагорассудится: Англия, в частности, решила присвоить себе Бельгию, дабы присоединить ее к Голландии и создать сильную монархию, отдалявшую Францию от устья великих рек; Австрия помимо Италии претендовала на часть берегов Рейна, дабы уступить их Баварии в обмен на Тироль; Россия и Пруссия претендовали на Польшу и Саксонию. Ради всех этих переустройств державы были полны решимости отнять у нас границу по Рейну. Но в то же время, даже при взаимном согласии на подобное расхищение, оставались нерешенными многие второстепенные вопросы, касавшиеся пропорциональности разделов, конкретных комбинаций и сохранения равновесия в Европе, дабы мелкие государства не оказались полностью принесенными в жертву интересам больших. Достичь согласия было нелегко, и все понимали, что потребуются долгие и мучительные усилия. Поэтому заранее решили, что для примирения всех интересов понадобится по меньшей мере несколько месяцев, и эти месяцы не хотели проводить в Париже.

Другая причина не обсуждать все вопросы в Париже состояла в том, что союзники не хотели доставить Франции возможность вмешаться в решение этих вопросов. Несмотря на желание прийти к согласию, они были почти уверены, что сначала такового не будет, что они не один раз поссорятся на пути к решению, и не хотели, чтобы Франция сделалась свидетельницей этих ссор. Помимо морального триумфа это дало бы ей возможность вновь занять сильную позицию и найти себе сильных союзников. Хотя члены коалиции и притворялись, что хотят обойтись с Францией лучше, чем намеревались в Шатийоне, на самом деле никто об этом не заботился: как при Наполеоне, так и при Бурбонах Францию стремились жестко запереть в старых границах и по возможности исключить из обсуждения великого переустройства Европы.

Меттерних по своем прибытии вновь обрел существенное влияние на переговоры и в силу глубокой и устрашающей проницательности понял, что прежде нужно закрепить отношения с Францией, и только после этого урегулировать отношения государств Европы между собой. Коварная мысль Меттерниха завладела и умами союзнических дворов, и они решили заключить в Париже только соглашения с Францией, а решение общих вопросов европейского равновесия оставить для конгресса в одной из великих столиц Европы. Поскольку в ту минуту все старались выказать чрезвычайную почтительность к Австрии, обеспечившей своим присоединением к коалиции всеобщее спасение, несмотря на отвращение и голос крови, будущий конгресс было решено созвать в Вене.

Вышеприведенные диспозиции не встретили возражений со стороны французских переговорщиков, ведь с первого взгляда они казались простыми и лишенными коварства. Ничто не мешало отложить решение многочисленных вопросов по установлению нового порядка вещей в Европе до созыва конгресса. Против столь правдоподобного и внешне обоснованного плана трудно было что-либо возразить, и возражений в самом деле не последовало, ибо мы сами спешили почтить себя миром, который должен был выглядеть столь счастливым контрастом между правлением Бурбонов и правлением Наполеона.

Главным из вопросов был важнейший вопрос о границах. От самого принципа границ 1790 года союзники так и не отступились, и ни один переговорщик в мире, разве что победивший Наполеон, не смог бы добиться от них уступки. За невозможностью обсуждения этого принципа было решено перенести все усилия на способ начертания границы, улучшение которой было нам обещано.

На королевском совете Талейрану рекомендовали добиваться получения обещанного приращения в 1 миллион подданных на севере Франции, не принимая его на юго-востоке, то есть в Савойе, ибо Людовику XVIII претило обирать родственный Савойский дом, который возрождался одновременно с домом Бурбонов. К тому же наша старая граница гораздо больше нуждалась в укреплении на севере, чем на юге. Талейрану предписали также требовать возвращения всех колоний и не соглашаться ни на какую военную контрибуцию.

Идея искать обещанное приращение на севере, а не на юге была весьма разумной. Таким образом действительно можно было необычайно улучшить границу и сделать ее почти столь же пригодной к обороне, как и рейнскую. Несколько выдвинув границу вперед и проведя через Ньюпорт, Ипр, Куртре, Турне, Ат, Монс, Намюр, Динан, Живе, Невшатель, Арлон, Люксембург, Саарлуи, Кайзерслаутерн и Шпейер, можно было обеспечить линию не только более протяженную, но и более прочную, ибо так мы дополняли крепости, которыми уже обладали, целым рядом бельгийских крепостей. К крепости Люксембург мы присоединили бы позицию Кайзерслаутерн в Вогезах и Ландау на Рейне, что стало бы возмещением за линию Рейна и огромным улучшением в сравнении с состоянием 1790 года. Ради такой территории стоило бы выиграть несколько сражений.

Лафоре и д’Осмон, помогавшие Талейрану на переговорах, наметили эту новую линию на карте и предложили ее на первом же собрании переговорщиков, на котором Талейран не присутствовал. Они подкрепили свое предложение хорошо обоснованной запиской, в которой напоминали о неоднократных обещаниях союзников сохранить величие и силу Франции и утверждали, что, во избежание нарушения равновесия, при наличии территориальных приращений держав Европы Франция не должна оставаться с тем, чем обладала в конце прошлого века.

Прослушав записку и взглянув на карту, иностранные представители горячо возмутились притязаниями и выказали величайшее удивление. По их словам, в инструкциях говорилось только о границах 1790 года и ни о каких возможных приращениях им известно не было. Наши притязания оказались для них столь новы и неожиданны, что они отказались их обсуждать, и переговорщикам пришлось расстаться, чтобы все могли снестись со своим руководством.

Французские комиссары рассказали Талейрану о том, какое впечатление произвело их первое предложение, и тот понял, что ему придется беседовать с монархами и послами самому. Когда им требовалось добиться вывода наших войск из важнейших крепостей, они давали весьма расплывчатые обещания и если теперь отрицали их, он не имел средств упрекать их в недобросовестности, один намек на которую был бы оскорбителен.

Талейран устроил несколько бесед с лордом Каслри, Нессельроде и Меттернихом – тремя лицами, которые только и могли иметь некоторое влияние в этом спорном вопросе. Лорд Каслри представлял державу, в отношении которой Людовик XVIII выказывал величайшую признательность и имел право рассчитывать на некоторую взаимность. Ничуть не бывало. Английский министр выказал простоту и дружелюбие, а в остальном был в точности таков, каковы бывают англичане, когда затрагивают их интересы. Англия желала прочного учреждения Королевства Нидерланды, могла счесть цель достигнутой только при присоединении к нему Бельгии и, разумеется, не намеревалась, отнимая у нее крепости, способствовать ее ослаблению. Она еще не забыла о континентальной блокаде и старалась закрыть Франции доступ к побережью. Лорд Каслри высказал свое мнение вежливо, но категорично.

Беседы с Нессельроде и Меттернихом оставили не многим больше надежды, хотя ни тот, ни другой не имели личной заинтересованности, ибо ни Россия, ни Австрия не придавали значения нашей границе с Нидерландами. Но Нессельроде выказал холодность, что довольно точно отражало настроения его повелителя, ибо высокомерие Людовика XVIII, его нежелание удовлетворить просьбы России и особенно настроения, приведшие к восстановлению Бурбонов, чрезвычайно не нравились императору Александру. Так, поспешив пожаловать голубую ленту ордена Святого Духа принцу-регенту Англии [Георгу IV], Людовик XVIII даже не подумал предложить ее российскому императору, который был главным творцом падения Наполеона и реставрации Бурбонов. Александр охладел к Бурбонам и охотно говорил союзникам о своих сомнениях в том, что восстановление монархии было наилучшим решением для Франции и всей Европы.

Франция могла надеяться на лучшее со стороны австрийцев, поскольку с некоторого времени Людовик XVIII находил с тестем Наполеона больше взаимопонимания, чем с кем-либо из государей-союзников. Меттерних выказывал в отношении Бурбонов дружелюбие и расположение, но казался чрезвычайно смущенным. Дело было в том, что, обнаружив рост влияния России, Австрия вновь тесно примкнула к Англии, своему старинному другу и союзнику. Она была во всем с ней согласна и ожидала от нее неограниченного содействия в итальянских делах. А поскольку Англия категорически высказалась за возвращение Франции к границам 1790 года, Австрия не могла иметь по этому предмету иного мнения. Меттерних дал понять, что у его повелителя нет личных причин отказывать Франции в расширении территории, но воля Англии станет для Австрии законом.

 

Было очевидно, что поддержки нам ждать более не от кого, ибо Пруссия не захотела бы вмешиваться в подобный вопрос, а если бы и вмешалась, то не на нашей стороне. Фридрих-Вильгельм имел к нам денежные претензии, которые его чрезвычайно волновали, и не захотел бы, выступив против союзников, вызвать охлаждение последних. Поэтому надеяться нам, по крайней мере пока, было не на что. Оставалось только доложить о ситуации королевскому совету и получить его распоряжения.

Соглашение от 23 апреля, в силу которого французы оставили большинство крупных европейских крепостей, уже на протяжении некоторого времени вызывало всеобщее осуждение. По правде говоря, мы ошиблись и, пожелав как можно скорее положить конец военным невзгодам, ни на день не укоротили страданий оккупированных провинций. Когда Талейран рассказал о недобросовестности союзников, почти все присутствовавшие выказали такое недовольство соглашением, лишавшим нас всех наших залогов, будто прежде не стремились сами же его заключить. Герцог Беррийский, не подумав, что обвиняет собственного отца, с присущей ему порывистостью воскликнул, что это расплата за ошибку, которую совершили, поспешно подписав губительное перемирие. Король насмешливо глядел на брата и племянника и явно одобрял слова последнего. Живо задетый, граф д’Артуа заявил, что теперь легко говорить о соглашении, что правительство в первые минуты делало всё возможное и те, кто его порицает, вероятно, поступили бы на его месте не лучше. Бывший автором соглашения Талейран и вовсе отвечал на нападки пренебрежительным молчанием.

Тем не менее страстно стремились заключить и обнародовать мир, дать стране им насладиться, а себе присвоить честь его подписания. Поэтому Талейрану приказали покориться необходимости и отступиться от плана начертания границ, задуманного представителями союзников. После отказа от линии, включавшей бельгийские крепости, пограничный вопрос утрачивал почти всю важность. Речь шла уже только о некоторых спрямлениях, которые могли сообщить границе чуть более правильные начертания и дать Франции лишнюю сотню тысяч подданных да одну-две третьеразрядных крепости, но ничего, что стоило бы Монса, Намюра и Люксембурга.

После многодневных дискуссий нам уступили эти малозначимые спрямления, которыми всё же не стоило пренебрегать. Между Мобёжем и Живе наша граница 1790 года образовывала исходящий угол, оставлявший Живе на его острие. От Мобёжа к Живе провели слегка вогнутую линию, которая уничтожила исходящий угол и дала нам еще две крепости – Филиппвиль и Мариенбург. Оставив вовне Люксембург, решили присоединить Саар таким способом, чтобы оставить нам Саарлуи. Не доходя до Кайзерслаутерна, приняли нечто среднее между линией, которую мы просили, и линией 1790 года, и прочертили границу по Квайху, что имело некоторую ценность, ибо теперь Ландау оказывался не изолированным, как некогда, среди германской территории, а полностью привязанным к французской земле.

С упомянутыми приращениями и с анклавами Монбельяра и Авиньона, которые не захотели возвращать ни Германии, ни Риму, мы не получили еще и половины обещанного миллиона жителей. Поискав на юго-востоке, то есть в Швейцарии и в Савойе, нам отдали несколько кусков Жекса близ Женевы, а затем, начертав границу через Савойю, – Шамбери и Анси. Новая граница была хуже той, которую требовали наши представители, но она была лучше границ 1790 года, к которым нас отбросили позднее в наказание за события 1815 года.

В итоге принципы будущего европейского равновесия описали в следующих расплывчатых выражениях:

государства Германии будут независимы и объединены в федерацию;

Голландия будет помещена под суверенитет Оранского дома, получит приращение территории и никогда не перейдет под суверенитет иностранного государя;

независимая Швейцария продолжит управлять собой сама;

Италия, за пределами стран, которые вернутся к Австрии, будет состоять из суверенных государств.

Столь обобщенное описание европейского устройства легко позволяло скрыть от широкой публики, в каких соотношениях главные участники раздела распределят меж собой отобранные у Франции территории. Нам оставили печальную честь принять изменения в тайных статьях, которым назначалось скорее связать нас, нежели позволить что-либо изменить. Вот каковы были эти статьи:

Голландия получит от Франции территории, расположенные между морем, французской границей 1790 года и Маасом;

территории, уступленные Францией слева от Рейна, послужат компенсациями германским государствам;

австрийские владения в Италии будут ограничены По, Тичино и озером Маджоре;

король Сардинии получит в возмещение за часть Савойи, уступленную Франции, территорию бывшей республики Генуя.

Так, Бельгия должна была целиком отойти к Голландии; Бавария получала часть бывших церковных электоратов в обмен на Тироль, возвращаемый Австрии; Австрия должна была приобрести, помимо прежних земель, всю территорию республики Венеция; Королевство Сардиния поглощало Геную. Таким образом, список независимых государств значительно сокращался. Ни слова не говорилось ни о Саксонии, ни о Польше, ибо этого спорного предмета коснуться пока не решались.

Оставалось договориться о колониях. Тут, казалось, Франция получит вознаграждение за жертвы на европейском континенте и, хоть и не получит прибавлений, но по крайней мере не подвергнется и сокращениям. Однако оказалось, что жертвы принесены еще не все.

Сначала заговорили о Мартинике и Гваделупе (последнюю обещали забрать у Швеции и вернуть Франции) и об острове Бурбон в Индийском океане, и заговорили о них непринужденно, как о владениях, возвращение которых не подлежало сомнению. Однако об Иль-де-Франсе, этой Мальте Индийского океана, промолчали. Что с ним хотели сделать? Держава, захватившая Мыс Доброй Надежды у своей союзницы Голландии и коварно захватившая у Европы Мальту, объявила, что помимо Мыса и Мальты ей нужен и Иль-де-Франс, потому что он означает дорогу в Индию. Нам, конечно, оставляли остров Бурбон, но великую морскую крепость Иль-де-Франс пожелали забрать себе.

Когда королевскому совету доложили об этих новых требованиях, все его члены были потрясены; стало понятно, что значит полагаться на великодушие врага. Англичане выразили также намерение забрать у нас некоторые из Антильских островов (Сент-Люсию и Тобаго), что в сравнении с Иль-де-Франсом было незначительной потерей.

Мы прибегли к частным связям с лицом, которое располагало всеми возможностями в морских делах и почти всеми в делах континентальных, то есть с лордом Каслри. Талейран нашел его спокойным и даже мягким, но непоколебимым, как скала. Он не добился от английского министра ничего. Витроль, менее сдержанный, имел с англичанином бурную беседу и добился только циничного признания британских амбиций. «Всякая позиция на пути в Индию, – сказал лорд Каслри, – должна и будет принадлежать нам». Витроль напомнил ему о сделанных после перехода через Рейн и при вступлении в Париж заявлениях. Но лорд Каслри, похоже, считал, что державы выполнили свое обещание, обойдясь с Францией не так, как обошлись некогда с Польшей.

Пришлось вновь покориться, ибо не было средств противостоять необузданным амбициям сговорившихся против Франции держав. Подобные действия наводили на размышления, которых наши угнетатели совершенно не предполагали: своими решениями союзники делали Наполеона в глазах Франции гораздо менее виновным, а Бурбонов – гораздо менее популярными.

Оставалось решить лишь один вопрос, также важный, но особенно унизительный, – вопрос о военных контрибуциях. Только одна из воюющих держав имела к Франции претензии – Пруссия. И это оставляло нам некоторые шансы уклониться от ее жадности. Все державы Европы за последние двадцать лет принимали наши армии и терпели неудобства, связанные с их присутствием, но Пруссия, следует признать, претерпела более других. И теперь она хотела получить компенсацию не только за контрибуции, которые налагал на нее Наполеон, но и за последствия нашего пребывания на ее территории во время кампании 1812 года. Конечно, Пруссия сильно пострадала за время долгих войн, но если вспомнить, что в 1792 году она первой напала на Францию, вмешавшись в ее внутренние дела; что в 1806 году она предалась безрассудным страстям против Франции, а совсем недавно, во время вторжения, поведение ее солдат было отвратительным, пришлось бы согласиться, что она так же виновата перед Францией, как Франция перед ней. Потому мы были не намерены уступать требованиям Пруссии. Однако ее король, честный, но скупой человек, держался за денежные требования так же крепко, как Австрия за итальянские провинции, а Англия за морские владения. И нам представили счет, пригласив изучить его, если не с требованием расплатиться по нему немедленно, то по крайней мере в близких к тому выражениях.

Талейран решительно отверг эти требования, заявив, что не желает и не будет под ними подписываться, и немедленно сообщил о них королевскому совету. На сей раз удара не выдержал никто. Король выказал негодование, которое разделили все, и сказал, что лучше потратит триста миллионов на войну с Пруссией, нежели сто на удовлетворение ее требований. Он заявил, что категорически отвергает новое бремя, которое хотят наложить на его подданных. Весь совет рукоплескал его решению и вновь сожалел о злосчастном соглашении от 23 апреля. Герцог Беррийский воскликнул, что с вернувшимися гарнизонами и пленными у нас будет 300 тысяч человек, что нужно броситься с ними на союзников, у которых всего 200 тысяч, и после такого акта патриотического отчаяния его семья навсегда вернет себе сердца французов. Талейран не сказал «нет» и только заметил, что этим 300 тысячам, с которыми хотят обрушиться на союзников, обязаны столь резко порицаемому соглашению от 23 апреля.

Категорически отвергая требования Пруссии, Талейран понимал, что бросать 300 тысяч французов на 200-тысячное войско неприятеля всё же опасно, ибо полководец, умевший так славно использовать французов, находился на Эльбе. А потому он решил воззвать к разуму союзников. Повидавшись с лордом Каслри, императором России и Меттернихом, он сказал им, что король и принцы полны решимости сорвать из-за этого вопроса подписание мира; что это значит поставить под угрозу не только великое дело восстановления мира, но и восстановление порядка в Европе; что унижать Бурбонов и лишать их популярности – значит идти против цели, которой предполагают достичь; что, наконец, приносить столь высокие интересы в жертву жадности Пруссии неразумно, недостойно и непочтенно. Лорд Каслри, всегда рассудительный, когда речь шла не о Королевстве Нидерландов, о Мысе или Иль-де-Франсе, и Меттерних, всегда готовый судить о Пруссии без льстивых иллюзий, встали на сторону Талейрана. Деликатный император Александр, краснея от стыда за жадность своего друга Фридриха-Вильгельма, пришел к тому же мнению, и общими усилиями они вынудили короля Пруссии уступить.

Частная контрибуция Пруссии была тем самым отклонена. Оставалась контрибуция общая, основанная на праве победителя применительно к арсеналам, складам и некоторому государственному имуществу. Согласно конвенции от 23 апреля иностранные армии должны были со дня ее подписания отказаться от управления оккупированными провинциями, прекратить взимать контрибуции и не удерживать государственную собственность. Но они заявляли, что за военное имущество, захваченные склады, просроченные контрибуции и вырубленный лес им причитается определенная сумма. Ее бесстыдно оценили в 182 миллиона. Доля Пруссии в этой сумме была наиболее значительной, а на долю Англии не приходилось ничего, ибо эта держава, жадная до территорий, была замечательно сговорчива в отношении денег.

Касательно этой новой военной контрибуции королевский совет выказал такую же категоричность. Лорд Каслри и Нессельроде поддержали Талейрана; оба французских комиссара энергично отстаивали французские интересы. В конце концов остановились на сумме в 25 миллионов, немногим превышавшей сумму, которую Франция обязана была заплатить по законам военного права.

Раздел военно-морского флота, содержавшегося в портах, уступленных Францией, был отложен до переговоров об окончательном мире. Очевидно, что весь флот – 26 линейных кораблей на плаву и 20 строившихся кораблей, огромное количество меньших судов и запасы, находившиеся в портах Гамбурга, Бремена, Амстердама, Роттердама, Антверпена, Флиссингена, Остенде, Генуи, Ливорно, Корфу и Венеции, – был создан на деньги Франции; что порты, где он строился, поставляли только рабочие руки и материалы, скрупулезно оплаченные, и это становилось для портов выгодой, а не бременем, поскольку мы предоставляли работу населению и помогали распространению местных продуктов. В эту категорию не попадал только голландский флот, построенный до присоединения к Империи, и потому он по праву должен был отойти к Нидерландам. Решили, что этот флот будет возвращен без всяких условий: две трети из 46 линейных кораблей и более мелких судов будут принадлежать Франции, а одна треть – тем портам, в которых они находятся.

 

Оставалось урегулировать последней вопрос, вопрос о наших музеях. О нем почти не говорилось, и не без умысла. Государи усвоили обыкновение ежедневно посещать созданные Наполеоном музеи и любоваться сокровищами всей цивилизованной Европы. Они сочли своим долгом уважать коллекции, которыми так пылко восхищались, и музеи, где их принимали с великой готовностью. К тому же этот вопрос затрагивал в основном французскую гордость, которую старались пощадить, и Южную Италию и Испанию, которые внушали державам весьма небольшой интерес. Поэтому захваченные нашими армиями шедевры остались у нас. Их нам оставили по умолчанию, попросту воздержавшись от разговора о них.

Труд был окончен 30 мая, получил наименование Парижского договора и включал раздельные документы, подписанные Францией с Англией, Россией, Австрией и Пруссией, которые принимали обязательства от имени всей Европы. К подписантам добавили Швецию, из-за Гваделупы, которой она недолгое время владела, и Португалию, из-за части Гвианы, которую нам возвращали. Мир с Испанией должен был обговариваться отдельно, поскольку у этой державы не было представителей в Париже.

Мирный договор предполагалось обнародовать одновременно с конституцией, над которой не переставали трудиться во время переговоров. Государи-союзники, спешившие вернуться в свои государства, желали убедиться, что все дела Франции окончены, и настоятельно просили Людовика XVIII выполнить сент-уанские обещания, за которые чувствовали себя в некотором роде ответственными, в том числе в отношении людей, доверившихся им в надежде быть защищенными от притеснений со стороны эмигрантов. Поэтому над конституцией трудились со всей активностью и даже с либеральным настроением, что действительно заслуживало уважения, особенно если подумать о взглядах роялистской партии того времени.

Составление конституции король доверил Монтескью и Феррану, будучи уверен, что единственному дорогому его сердцу принципу монархического права со стороны этих старых роялистов ничего не угрожает. Что до остального, в этом он доверял им больше, чем себе. Он присоединил к ним Беньо, способного подыскать слова, пригодные для примирения различных мнений, и порекомендовал ему сохранять всё в тайне от Талейрана. Хотя Людовик XVIII и был более склонен позволять своим министрам самостоятельность, нежели обыкновенно склонны к тому короли, он всё же не хотел иметь главного министра, влиявшего на все дела или звавшего в случае затруднений на помощь императора Александра.

Текст, набросанный Монтескью и Ферраном, представили Людовику XVIII, который отослал его, ничего или почти ничего в нем не изменив, двум комиссиям, от Сената и от Законодательного корпуса, сообразно Сент-Уанской декларации.

В тексте проекта постарались использовать выражения, из которых вытекало, что новая конституция происходит от воли монархии, осведомленной о нуждах времени и действующей по внушению собственной мудрости, как она поступала некогда, освобождая коммуны, учреждая парламент и реформируя гражданские законы.

Четыре королевских комиссара представили Людовику XVIII внесенные в проект конституции улучшения, и он их одобрил без труда, сказав, что хочет, чтобы проект единодушно приняли обе комиссии.

Намеченный срок обнародования конституции перенесли на четыре дня, то есть на 4 июня. Оставалось решить вопросы датирования и наименования документа. Что до даты, Людовик XVIII не допустил обсуждения. Он считал, что его правление началось в день кончины сына Людовика XVI и продолжалось даже в те времена, когда Наполеон, сделавшийся по желанию французской нации императором, одерживал победы при Аустерлице, Йене, Фридланде и Ваграме и подписывал Пресбургский, Тильзитский и Венский договоры. То были лишь происшествия узурпации, таявшие как дым перед незыблемым принципом монархического права. Соответственно, Людовик XVIII пожелал датировать конституцию девятнадцатым годом своего правления. Что до наименования, он выслушал мнение каждого. Согласно Дамбре, новую конституцию следовало назвать преобразовательным ордонансом, подобно ордонансам, некогда издававшимся королями для преобразования отдельных частей французского законодательства. Сначала такое наименование понравилось Людовику XVIII, но затем Беньо предложил другое. Когда французские короли жаловали законное существование коммунам или различным гражданским и религиозным учреждениям, они выдавали им документ, именовавшийся хартией. Подобные аналогии льстили уму и королевской гордости Людовика XVIII, и он принял ставшее впоследствии столь знаменитым слово хартия, добавив к нему эпитет конституционная, дабы лучше охарактеризовать ее предмет.

После решения этих двух вопросов Беньо оставалось только заняться деталями текста, и он покончил с ними за несколько часов. Король сам написал и заучил наизусть свою речь, и, казалось, ничто, кроме этой речи, его уже не занимало. После его речи Дамбре должен был изложить основные принципы хартии, а Ферран – зачитать ее текст. Затем, в присутствии двух палат, созванных для инаугурации новых институтов, должны были огласить несколько королевских ордонансов: в частности, список пэров, включавший 83 бывших сенатора, четыре десятка старых герцогов и нескольких маршалов, не входивших ранее в состав Сената. Из пэрства исключались 55 сенаторов: 27 – как иностранцы и 28 – как цареубийцы или особо отличившиеся во времена Революции и Империи. Все бывшие сенаторы при этом сохраняли свои дотации. Законодательный корпус преобразовывался в палату депутатов и заседал вплоть до своего постепенного обновления.

Утром 4 июня внушительный парад французских войск предшествовал заседанию в присутствии короля. Бо́льшая часть войск союзников была уже в пути. Остальные готовились отбыть днем и в последующие дни. Император Александр, торопившийся нанести визит принцу Уэльскому, не стал дожидаться королевского заседания и покинул Париж. В день отъезда он потребовал, чтобы дети королевы Гортензии, покровителем которых он стал, получили герцогство Сен-Лё со значительной дотацией. Он хотел также приличествующего положения для принца Евгения, но этот вопрос отложили для решения на Венском конгрессе. Александр уехал, очарованный французами, которых, в свою очередь, очаровал любезностью и добротой, но недовольный королевской семьей, которой не понравился склад его ума. Король Пруссии и император Австрии покинули Париж почти в то же время.

Людовик XVIII пересек сад Тюильри в карете, в окружении принцев и маршалов, и в три часа пополудни прибыл во дворец Бурбонов. Он вошел во дворец, опираясь на руку герцога Грамона, и занял место на троне, посадив на более низких сиденьях по правую и по левую руку герцога Ангулемского, герцога Беррийского, герцога Орлеанского и принца Конде. На заседании недоставало только графа д’Артуа, страдавшего от приступа подагры и тоски, причину которой мы вскоре назовем. В большом количестве собралась публика, пресытившаяся военными зрелищами, при которых столько раз присутствовала, и начинавшая чувствовать вкус к зрелищам политическим. В зал впустили самых видных жителей Парижа, а на скамьи обеих палат рассадили пэров и членов Законодательного корпуса. Короля встретили приветственными возгласами, и крики «Да здравствует Король!» не смолкали несколько минут. Людовик XVIII, растроганный и ободренный, взял слово и звучным голосом произнес следующую речь.