Tasuta

Шахматово. Семейная хроника

Tekst
1
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Шепляково

С балкона и из комнаты отца видна была еще одна деревня, отстоявшая от Шахматова не далее, как за полторы, две версты. Это было Шепляково. Оно стояло у края высокого холма. От нас видно было несколько изб и крутая дорога в гору с двумя-тремя плохими елками по бокам. Эта гора начиналась сейчас за ручьем, протекавшим под горой, на которой стояла соседняя с нами «усадьба чья-то и ничья». Шепляковский холм возвышался над всей нашей местностью. Подъем в гору был длинный и трудный. Деревня стояла как-то нескладно над обрывом, была особенно бедная и состояла всего из нескольких изб. Шепляковские мужики, в противоположность малорослым и корявым гудинским жителям, были высокие, с правильными, благообразными лицами и светлорусыми бородами. Они казались очень степенными, но это было обманчиво: они были отчаянные пьяницы, как, впрочем, и большинство наших соседей, доказательством чего было то, что, купив у нашего соседа через крестьянский банк очень нужный им луг, в течение многих лет ни разу не внесли процентов, вследствие чего луг этот вновь отошел к помещику.

Шепляковские бабы были не так красивы, но зато гораздо хозяйственнее. Они много работали и не пьянствовали, как их мужья. В наше время была хорошо известна шепляковская Анна, женщина лет 50-ти с очень умным и оригинальным лицом, несколько схожая с покойной А. М. Калмыковой[44], но приятнее. Она была интересна тем, что подняла целую семью своими трудами, так как муж ее, человек ужасного нрава, чуть ли не разбойник, пропал без вести или на каторге, я не помню точно. Анна искренно радовалась тому, что избавилась от этого супостата, и бодро, работала на своих детей. Она бывала у нас на поденщине и приносила грибы и ягоды. Но чаще всех бывала у нас шепляковская Катерина, некрасивая, но очень кокетливая и ловкая баба, полувдова, жена сумасшедшего мужа. Она то и дело работала у нас в огороде или в поле.

Ананьевна и Романыч

Ананьевна и Романыч, как их все называли, были воспитанники одной и той же семьи Борисовых, т. е. взятые из воспитательского дома дети, на содержание которых получали несколько рублей. Этим «шпитатам», как говорили тогда в Московской губ., давали отчество их крестного отца. Ананьевну звали Дарьей, а как звали Романыча, не помню. Держали их у Борисовых в черном теле, особенно Романыча, который пропивал обыкновенно свой заработок. Моя прислуга Аннушка сама видела, как ему ставили еду на пол у порога, как кошке. С Ананьевной этого не делали, потому что она была добытчица. Она тоже любила выпить, но умела беречь деньги и копить добро. Романыч был богатырь: высокий, широкоплечий, смуглый, с копной вьющихся черных волос. Один глаз у него был страшного вида: весь в кровавых жилках, с бельмом, это очень портило его лицо, но добродушнейшая улыбка смягчала тяжелое впечатление от глаза. Ходил Романыч всегда в красной кумачной рубашке, что шло к его полуцыганскому типу. Он был человек добрый и кроткий. Он никогда не ругался и долю свою терпел безропотно. Ему вообще не везло. Между прочим, от него убежала жена. У нас он жил по целым годам, уходил внезапно, вероятно, чтобы пропить, что заработал, так как имущества у него никакого не было даже в зрелые годы. И мы, и прислуга наша его любили. Работал он великолепно, обладал огромной физической силой. Но вот и все, что я могу сказать про Романыча. Другое дело Ананьевна. Эта маленькая женщина незаметной наружности, всегда аккуратно одетая и гладко причесанная, ходила в темных юбках и кофтах с платком, завязанным под подбородком. У нее были маленькие, серые глазки и некрасивое лицо, казавшееся старше ее лет, но это была женщина очень умная и своеобразная. Про нее ходила дурная слава. Говорили, что она ушла от мужа и поступила в веселый дом, где заразилась дурной болезнью. Когда моя мать стала брать ее на работу, она ничего этого не знала. Если она и была больна сифилисом, то, очевидно, она вылечилась от этой болезни, у нее остался только хриплый голос, а от прежней жизни привычка ежедневно пить водку. Пила она умеренно, напивалась только по праздникам, причем вела себя смирно, но без водки жить не могла. Она была очень болтлива, охотно, хотя и негромко, пела и плясала, последнее только изредка. В Шахматове она работала в саду и на ягодниках и, кроме того, была судомойкой, что при поздних обедах и громадном количестве употребляемой нами посуды очень облегчало кухарку, у которой после обеда, подаваемого к шести часам, не было бы и свободного вечера. В противоположность Романычу, который вел себя очень независимо, Ананьевна старалась подслуживаться не только господам, но и кухарке, надеясь получить от нее лишний кусок. Обедала она летом вместе с нашей прислугой, страшно ценя воскресные пироги и другую вкусную снедь. Нашего приезда она ждала с нетерпением. Последние годы она жила у нас и зимою за 4 рубля в месяц на наших харчах. Как только сходил снег, она начинала чистить сад: убирала опавший лист, скребла скребком дорожки и посыпала их песком, который привозил из-под сада работник. К нашему приезду все это было сделано и, кроме того, разрыхлены и выполоты цветники для летников и те, в которых были розы и пионы. Иногда она чересчур усердствовала и портила форму цветника, но, в общем, работала хорошо. Летом ей было меньше работы в саду, только иногда подчищала она дорожки, в цветниках мы работали сами, но особенно она полола ягодные гряды и обкладывала каждый кустик навозом. Работая, она все время пела себе под нос, по этому бормотанью всегда можно было узнать, где она. Она была ужасно рада, когда кто-нибудь из нас оказывался на ее пути, немедленно вступала в разговор, и тут болтовне ее не было конца. У нее были вполне крепостные понятия. Она прекрасно помнила время барщины, а когда произошла революция, не верила, что крестьяне перестанут работать на помещиков. «Всегда мы будем на вас работать», – говорила она. К господам она чувствовала большое почтение. В ее представлении все у них было грандиозно и нарядно и рисовалось сообразно этим понятиям. Так, она рассказывала, что сестра наша Екатерина Андреевна ходила в белом платье, чего никогда не было, а когда побывала в имении сестры Софьи Андреевны – Сафонове, где был большой красивый дом очень барского вида, ей представилось, что внутренняя лестница там покрыта красным сукном. Мать наша очень ее любила за усердие в работе, понятливость и своеобразные разговоры. У Ананьевны были живописные выражения. Про красные цветы она говорила: «Вот когда цветы-то вспыхнут!» Когда кто-нибудь сердился или ворчал, она говорила: «Вот как начнет шуметь, вот шумит, вот шумит!» Про меня она говорила, что я «желанная». Это значило что-то вроде милая. Живя у нас и получая из года в год подарки, Ананьевна не только приоделась, но и справила себе все, что нужно для погребения, и скопила приданое для нежно любимой ею Маньки Борисовой, тоже воспитанницы, которая выросла на ее глазах в этой семье. К сожалению, я не помню тех песен, которые пела Ананьевна. Слышала от других про одну из них, едва ли общеизвестную. Там есть такие строки:

 
Питер женится,
Москва замуж идет,
А Клин хлопочет,
В поезжан ехать не хочет.
 

Когда Ананьевне пришлось жить зимой с латышами, она была очень недовольна. Все было у них не так, как она привыкла: говорили они по-своему, а по-русски очень плохо. Она пресерьезно рассказывала: «По нашему – полка, а по ихнему – палка». Она на них не жаловалась, а только скучно ей было с ними.

Осинки и Тараканово

Деревня Осинки, земля которой примыкала к нашей, была от нас дальше Гудина, и дорога туда была менее удобна, и потому, хотя осиновские крестьяне часто работали у нас и вообще имели с нами дело, мы знали их меньше гудинских. Эта крошечная и бедная деревенька, кажется, в семь дворов, лежала совсем близко от Тараканова, деревни более зажиточной и живописной. Об Осинках я могу сказать только то, что, в противоположность Гудину, у тамошних крестьян был хороший лес; они могли бы жить хорошо, если бы не близость казенки, которая была под боком в Тараканове. Про многих осиновских баб ходила дурная слава: говорили, что они очень развратны. Я помню, однако, очень миловидную белокурую Фросю с большими голубыми глазами, которая еще девушкой жила у нас одно время в горничных и на наших глазах вышла замуж за своего односельчанина Петра. Он тоже жил у нас одно лето в работниках, что было незадолго до женитьбы Блока, который с ним подружился и ездил с ним вместе верхом и в телеге в Боблово. Вообще я мало знаю об этой заурядной деревне, а потому перейду к описанию более интересного Тараканова, куда мы часто ходили гулять.

Путь в Тараканово шел сначала по Подсолнечной дороге до колодца. Дальше можно было пройти, свернув направо в осиновый лес и, пройдя вверх по осиновой лесной дорожке, спуститься по ней же вниз к Осинкам, а оттуда свернуть влево на большую дорогу. Чаще ходили более легким путем через толченовское поле мимо перекрестка, где всегда останавливались посидеть и полюбоваться на живописный беспорядок, в котором разбросаны были избы небольшой деревни Фоминское. От перекрестка сворачивали направо и, минуя Осинки и разные участки леса, подступавшие к дороге, подходили к деревне Тараканово, в конце которой была барская усадьба, совершенно заброшенная, но очень живописная. Самая деревня была по нашим местам довольно большая и одна из зажиточных, несмотря на кабак, превращенный позднее в винную монополию, где торговал уже не кабатчик, а «винополец». Деревня была вытянута в два порядка изб, которые были обстоятельного вида, крепкие и прямые, некоторые даже с дранковой крышей. В конце деревни, немного поодаль, виднелся небольшой, но очень глубокий пруд, по берегам которого росло несколько старых берез. Его особенность состояла в том, что он был выше уровня той местности, которая была дальше за ним. На берегу пруда, со стороны противоположной деревни, стоял барский дом, а справа подходил к нему сад. Дом был красив: большой ящик под ржавой железной крышей красного цвета. Балкон, выходивший в пруд, был снят, окна наполовину заколочены. В саду были заросшие дорожки, лужайка с кустами шиповника и одичалой сирени; аллея из старых берез шла по краю обрыва того холма, на котором расположена была усадьба. За домом среди лужайки стояла белая каменная церковь с зеленой крышей, около которой среди кустов и группы лип виднелось несколько заброшенных могил с покосившимися крестами. Церковь была довольно большая и старая, необычайной для наших мест архитектуры, внутри были старинные образа и лепные украшения, несвойственные православным храмам. По словам старожилов, церковь строил капитан Тараканов, который жил при Екатерине II. Это та самая церковь, в которой венчался в 1903 году Александр Блок.

 

Теперь, по слухам, она уже обречена на слом. В наше время около церкви была некрасивая деревенская колокольня, совершенно несоответствующая стилю главного здания. Прежняя сгорела от молнии.

Таракановская усадьба сама по себе была интересна только тем ароматом поэзии, который всегда сопровождает старину и заброшенные места. Березы заглохшего сада сильно разрослись, сквозь щели в ставнях окон поблескивала старая мебель. Можно было сколько угодно фантазировать над тем, кто гулял здесь когда-то в платьях старинного покроя и что вообще могло здесь происходить. Белая церковь была очень интересна, но лучше всего была местность за барской усадьбой. Под зеленым холмом за церковью шла дорога, обсаженная старыми липами и ивами. С другой стороны холма, где по краю шла березовая аллея, спуск был крутой и обрывистый. Внизу протекала река Лутосня, которая извивалась в зеленых берегах между деревьями и лугами. Она огибала холм и с другой стороны и текла влево от Тараканова к имению Дубровки и дальше. В одном месте на запруде стояла мельница. За этим местом река разливалась по лугу вдоль дороги чуть заметной прерывистой мелкой струей, а, пройдя луг, становилась более полноводной и, огибая крутой спуск холма, шла дальше вправо в сторону Шахматова.

Не доходя до обрыва, через реку был перекинут широкий деревянный мост с перилами. К нему и подходила дорога, обсаженная деревьями. За мостом дорога шла уже в гору, поднимаясь довольно круто и очень неровно. Ехать здесь было сущее мученье, но вид был хорош. По другую сторону дороги за белой церковью, отделяемый большим лугом, поднимался высокий зеленый холм, наверху которого среди густой зелени виднелась сельская церковь – большое длинное здание с остроконечной колокольней, пестро расписанное в красный и синий цвет. Все это было грубо, но очень эффектно. Левее мельницы в конце села была лавка купца Старикова. Среди деревни была, помнится, еще одна лавка.

Мы с сестрами только раз были в таракановской церкви во время обедни. Родители, кажется, и совсем туда не заглядывали, да и все мы были не настолько богомольны, чтобы перетерпеть ужасное служение нашего приходского попа и всего его причта. Раз в год в Ильин день (20-го июля ст. ст.) в наш приходской праздник мы приглашали священника с причтом, который, обходя соседние деревни, заходил и к нам, причем служил молебен перед иконой Ильи-пророка и оставался для угощения вместе с дьяконом. После закуски с вином и водкой, пирога и чая с вареньем, поп получал обычную мзду и отправлялся дальше в своей тележке на одной лошади, а за ним виднелась на гудинской дороге пестрая толпа таракановских девок и баб в праздничных платьях. Тут же шли, конечно, и мужики. За трапезой мои родители изо всех сил старались занимать священника разговором и усиленно угощали его и дьякона. Дьячка, псаломщика и просвирню угощали особо в девичьей комнате. Дьякон был скромный рыжий человек совершенно безобидного нрава, но священник был очень заметен в отрицательном смысле. Необыкновенно грубое лицо его было, что называется, помелом писано. Черные и непокорные волосы, тоже черные необычайно толстые изогнутые брови, приплюснутый нос и вывороченные губы. Он был горький пьяница и, вероятно, неистово скучал в своем захолустье, так как, к удивлению, не имел детей. Драл буквально с живого и мертвого. Про него рассказывали, что он не соглашался хоронить покойника, если ему не приносили каких-нибудь припасов, и, помахивая куском пирога, говорил: «А что же покойник голый, что ли, пойдет?» Это означало, что надо принести или платок, или холста. За наше нерадение по части хождения в церковь он впоследствии нас-таки наказал. Когда скончался в Шахматове отец, священника насилу уломали служить панихиду, он говорил, что не знает, какого вероисповедания был господин Бекетов, так как никогда не видал его в церкви. Но мы послали за ним лошадей и так хорошо угостили и заплатили, что он остался доволен и перестал сопротивляться, но впоследствии опять вышла история со свадьбой Блока. Священник долго не соглашался венчать его, уверяя, что, наверно, тут есть какая-нибудь неправильность. «А, может быть, они родственники?» – говорил он. Насилу уладили это дело.

К молебену в Ильин день ставили в угол под большую старинную икону божьей матери, которой благословляли к венцу нашу мать, небольшой стол, накрытый белой скатертью, с миской воды и кропильницей из липовых веток. На стол ставилась приносимая причтом икона Ильи-пророка, и после обычных приветствий начиналось служение.

Священник служил молебен дико и безобразно, с преувеличенными возгласами, когда доходило дело до поминания особ царствующего дома. Его интонации были до такой степени грубо комичны и несоответственны благолепию, что трудно было удержаться от смеха во время его служения. Один из моих родственников, присутствовавший раз на молебне, боясь расхохотаться, ушел в соседнюю комнату и выскочил в окно.

Кончил этот священник плохо. Он допился до того, что уронил во время службы чашу с дарами, за что его могли расстричь и сослать в Сибирь. Он отделался тем, что дал взятку знакомому благочинному, который замял это дело. Вскоре после этого случая он и умер. Надо сказать правду, что такого попа я видала первый раз в жизни, нам особенно не повезло в этом отношении. Тот священник, который поступил на его место, был гораздо развитее и благообразнее, но зато начал с того, что стал просить у нас денег, чего старый никогда не делал, и вскоре прекрасно устроился, служа агентом в страховом обществе. Помимо этого, он был очень приятный человек, брал у нас книги, которые возвращал в сохранности, цитировал Чехова и мило разговаривал. Пожалуй, дикий поп был не хуже, если не лучше ловкого молодого: он был искреннее и безыскусственнее. А, впрочем, я не знаю его отношения с крестьянами, а потому предоставляю судить обоих попов читателю.

Глава XII
Шахматовское хозяйство. Отец в деревне. Наши отношения с крестьянами

Все заботы по шахматовскому хозяйству, включая сюда огород, скотный двор, сельские работы и т. д., лежали на матери. Отец совсем не входил в эти дела. Если кто-нибудь из соседних крестьян, придя по делу, обращался к нему, как к хозяину имения, он отмахивался от них и говорил: «Обратитесь к барыне, я здесь отдыхаю». Должно быть, мужики очень удивлялись: во-первых, хозяин не желает знать ничего о своем хозяйстве, во-вторых, по их понятиям, ему не от чего было и отдыхать, они думали, что барину только и дела, что отдыхать, и, конечно, не знали, что А. Н. Бекетов занимается наукой, читает лекции, заседает в университетском совете и различных ученых обществах, пишет книги и проч. От всего этого он, конечно, имел полное право отдохнуть летом, но все же такое полное отсутствие интереса к собственному хозяйству могло удивить не только крестьян. Но таков был отец. Его летний отдых состоял главным образом в прогулках, дома он читал газеты и журналы, определял принесенные из лесу и с лугов растения и на основании своих наблюдений работал над научными статьями. В сколько-нибудь сносную погоду он уходил гулять или один, или в обществе дочерей. Особенно любил он гулять в жару. С утра уже выходил он, облеченный в летний костюм: парусиновый пиджак, жилет и брюки. За утренним чаем обсуждалось, куда пойдут гулять. До завтрака можно погулять в Праслове, после завтрака пойти подальше. Собрались, например, в Праслово. Отец надевал на свои пышные седины желтую соломенную шляпу с черной лентой, вывезенную еще в 60-х годах из Италии, вешал через плечо зеленую бюксу, т. е. жестянку для растений, с широкой зеленой тесьмой, и брал палку. Мать и бабушка по обыкновению остаются дома, а мы четверо идем с «папочкой». В зеленую бюксу отец кладет по дороге какие-то цветы и травы, а мы собираем пучки желтых купальниц, перистый папоротник, грушевку, смотря по тому, что цветет в данное время. Из всего этого составляем дома букет. Приходили часто с опозданием, но веселые и довольные.

Мать тем временем занималась хозяйством. Проведя в деревне с 5 до 19-ти лет, она, конечно, знала элементы мужицкого хозяйства и вела наше по точному его образцу, не мудрствуя лукаво и даже не пробуя заводить никаких новшеств. Я говорю, разумеется, о сельском хозяйстве. Обыкновенная трехполка, т. е. рожь яровая и озимая, овес и пар, потом ввели клевер. Вот все, что было в Шахматове. Сажали еще картофель. Даже плуг завели не сразу. Из машин была только веялка. Пашни обрабатывали обыкновенно свои работники, которых было обыкновенно два. На бороньбу брали какую-нибудь бабу. На сенокос нанимали крестьян одной из соседних деревень, чаще всего гудинских. Часть работы производилась за плату, часть ис-полу или за известное число возов сухостоя, вывозимого из лесу. Иногда крестьяне брались сделать для нас по уговору какую-нибудь работу. Относительно сухостоя договаривались с гудинскими, у которых совсем не было лесу, почему они и воровали то казенный лес, а то наш или другой соседский. Иногда их ловили с поличным наши работники, но после долгих разговоров и униженных просьб проворовавшегося всегда отпускали с миром: мои родители никогда не брали с крестьян штрафов и никогда с ними не судились.

Отношение отца к порубкам было поистине замечательно. С ним произошло два характерных случая. Один раз он, гуляя в лесу соседа Зарайского, увидел, как зять помещика бьет какого-то мужика, которого он поймал с поличным в лесу своего тестя. Отец возмутился, вскипел гневом и, не разобрав, с кем имеет дело, обратился к будущему помещику на «ты»: «Оставь его, я знаю этого мужика». Мужик был, действительно, знакомый, но едва ли это могло служить в его оправдание для человека, яростно защищавшего свое добро. Однако скромный сельский учитель, каким был тогда будущий владелец имения Зарайского, не посмел ослушаться действительного статского советника и профессора Бекетова. Он действительно «оставил» мужика, отобрав у него только свою березу. В другой раз отец встретил того же мужика, несшего из нашего леса другую березу. Тогда он предложил старику: «Дай я тебе помогу», – и взвалил березу себе на плечо. Так рассказывали соседние крестьяне. Быть может, это была только легенда, сложенная крестьянами про доброго и «простова» барина… Отец об этом случае не сообщал.

Мать наша хозяйничала особым способом. Она вставала рано, иногда в 5 часов утра, но вовсе не для того, чтобы идти смотреть, как доят коров или вообще присматривать за хозяйством. Она гуляла по саду, занималась каким-нибудь рукодельем, читала, раскладывала пасьянс, а в более поздние годы – переводила. За всеми надобностями и распоряжениями по хозяйству подходили к ней под окно. Вот идет скотница бабушка Катерина, высокая старуха с длинным, маловыразительным лицом, довольно-таки бестолковая в разговоре, но знавшая свое дело. С ней толковалось о цыплятах, о курах, о коровах: кого зарезать, кого продать, сколько корма купить и т. д. Мать в совершенстве изображала в лицах бабушку Катерину и морила нас со смеху, подражая ее бессвязному и тягучему говору, но это было дело чисто литературное или, если хотите, театральное, так как кур и цыплят бабушка Катерина точно кормила и берегла, но с молоком было что-то сомнительное. У нас было всегда четыре дойных коровы-холмогорки, корм был прекрасный, но выходило так, что масло для кухни мы всегда покупали у баб, оно было очень плохое и грязноватое, так как крестьяне Московской губ., по крайней мере в наших местах, не имели понятия о том, как делать хорошее чухонское масло. Они сбивали его, не отжимая, о сепараторах же не было тогда и помину. Русское масло бывало часто и хорошее. Сливочное масло к столу била обыкновенно сестра Катя – сначала просто в бутылке, а потом в стеклянной маслобойке с металлическими лопастями. Молока мы пили мало до рождения Саши Блока и двух его двоюродных братьев. Правда, на кухню требовалось много сметаны и сливок, но все же могло бы хватить и на масло, хотя бы отчасти. Но такое положение вещей никого не удивляло и считалось вполне законным. В деревне мы проводили, самое большее, четыре месяца, остальные восемь Шахматове было в полном распоряжении работников, скотницы и пастуха, остававшегося частенько и зимой на нашем иждивении. При таком ведении хозяйства неудивительно было, что нас обкрадывали, и, как когда-то сказал молодой Блок, у нас образовалась «династия Проворингов». Но это мало трогало наших родителей. Во-первых, они были большие философы, а, во-вторых, считали, что иначе и быть не может в помещичьем хозяйстве. Мать толковала с работниками о пашне, о сенокосе и других очередных делах, она же платила им жалованье и договаривалась с теми, кого нанимала.

 

Надо сказать правду, что при бабушке Катерине и втором работнике Гавриле, о котором я упоминала, наша корова и лошадь были в очень хорошем виде. Гаврила был маленький и очень неказистый мужичонко среднего возраста со всклоченными волосами и бородой и добрыми голубыми глазами. Он отличался тем, что особенно любил животных и потому всегда хорошо их кормил, вовремя поил и вообще не обижал. В разговорах он был бестолков, характера тихого, но в праздники, когда случалось ему напиться, он много раз являлся к матери за расчетом и хорохорился. Мать спокойно отвечала на его бессвязную, грубую болтовню: «Поди проспись», что он и делал, а на другой день рано утром, как ни в чем не бывало, кормил скотину и вообще делал свое дело. Он жил у нас долго: почему и когда ушел, я забыла. Помню его, между прочим, в саду, куда приходил он с большим кошелем за спиной косить траву для лошадей, причем на плече у него сидел серый кот, обитавший на скотном дворе. Отец называл его «лирик». Мать относилась к нему добродушно, но неуважительно (он был не в ее духе) и великолепно изображала в лицах его нехитрые разговоры и безобидные пьяные бунты, которые начинались обычной фразой: «Ваше присходительство, пожалуйте расчет, я жить больше не буду»…

Должна сказать, что у нас не было ни большой близости, ни особого интереса к крестьянам. Отношения были чисто деловые. Мы нанимали их на работу, платя по ходячим ценам, которые в семидесятых годах были очень низкие. Мужик получал в день за пашню, кажется, со своей лошадью (этого хорошо не помню) не больше рубля, т. к., судя по записям 1912 г., когда цены были значительно выше, за пашню с лошадью мы платили. 1 руб. 40 к. в день. Возможно, что в 70-тых годах плавили и меньше рубля. Косцу платили не более 50-и коп. (в 1912-ом году 70 коп.), бабе за уборку сена 25 коп., мальчику-подростку 15 коп. Поденщики брали много. Смотрела за ними первые годы няня Платонида Ивановна, о которой я упоминала; когда ее поместили в петербургскую богадельню, надсмотр был поручен старшему работнику. Мать никогда не присутствовала при работах. Она смотрела только за огородом и ягодниками, сама сеяла овощи, учила, как это делать, и т. д. То же и с клубникой, которую она развела, руководствуясь книгой какого-то немецкого садовника, переведенной на русский язык. Только осенью, во время молотьбы она – пока была в силах – смотрела за работой, считала, и записывала число четвертей ржи и овса, и смотрела, как ссыпали то и другое в амбар, об этом есть несколько строк у Блока в «Возмездии».

До самой смерти родителей молотили у нас цепами, это делали всегда пришлые рязанцы, народ очень ловкий и симпатичный. Наши же гудинцы топили овин и сушили снопы[45]. Снопы, привезенные с поля, сейчас же складывали в красивые «одонья». Так называются те высокие стоги, в которые укладывают снопы. На току кладут большой круг снопов колосьями внутрь, следующий круг кладется уже и т. д. до верху, который увенчивается одним снопом, поставленным вверх соломой. Рязанцы всегда приходили в Московскую губернию ко времени молотьбы. Была у нас веялка, не первосортная, но все же она просеивала и сортировала хлебные зерна лучше, чем это делалось у крестьян на ветру. Рязанцы были другого типа, чем москвичи: высокие люди, по большей части брюнеты с правильными чертами и, как мне кажется, хитрее, чем московские мужики.

Обхождение моих родителей и всей нашей семьи с крестьянами было приветливое, но, конечно, на «ты». Мать очень охотно разговаривала с бабами об их домашних делах и постоянно лечила баб и детей. У нас в домашней аптечке были разные снадобья вроде касторки, хины, ромашки, мятного масла от зубной боли и пр. В Подсолнечной аптеке можно было достать очень многое, а кое-что мы привозили из города. Мы с сестрой Александрой Андреевной еще девочками помогали матери в ее заботах о лечении крестьян, но старшие сестры, помнится, этим не занимались. Одно время я вздумала учить грамоте гудинских ребятишек. Набралось человек 10 мальчиков и девочек. Они охотно ходили и кое-чему у меня научились. Больше всего, однако, нравилось им сидеть в барской комнате (столовой или гостиной). Они, конечно, шалили, но ничего злостного себе не позволяли. Я была плохая, но терпеливая учительница и в короткое время заслужила любовь моих учеников. По уходе их я находила на подоконниках надписи каракулями: «Мила Марья Андревна». Это писал, вероятно, по поручению других тот мальчик, который учился в сельской школе и приходил только из любопытства и чтобы пошалить. Учила я по Толстовской азбуке, но это продолжалось не более трех лет, считая, конечно, только летнее время. Из дома мы перекочевали сначала в сад, потом в ригу. Сестра Катя изгнала нас из дому, боясь проказ и грязи ребят, в риге было темно, а потом я заболела и бросила эту затею, но дети, которые у меня учились, даже взрослыми людьми относились ко мне иначе, чем к остальным моим сестрам, и особенно приветливо со мной здоровались. Как мало, значит, было нужно для того, чтобы привязать к себе этих милых ребят.

 
…Кто часто их видел,
Тот, знаю я, любит крестьянских детей.
 
(Некрасов)

Эта кратковременная школа была единственным действенным проявлением моей любви к крестьянам. Денег у меня тогда было очень мало, так что помогать им существенно я не могла, но помню, что у меня было живое чувство вины перед ними. Никогда не забуду, как однажды мы обедали на балконе в хороший летний день. Это было во время сенокоса, весь сад был скошен, и пришли мужики и бабы убирать сено совсем близко от нас. Я испытала в эту минуту чувство жгучего стыда за наш обильный и вкусный стол, прислугу и всю нашу обстановку, которая была, конечно, очень роскошна по сравнению с нищенским и серым обиходом крестьян. Эти люди, целый день работавшие на нас за гроши, считали нас, разумеется, богачами, да сравнительно с их достатком наша скромная по понятиям нашего круга жизнь была, конечно, очень богатой.

Время от времени наша семья помогала крестьянам, например, покупкой коровы в особенно бедную семью, но это случалось не часто. Мать шила бесчисленные покрышки на лоскутные одеяла для деревенских невест и раздавала свои капоты, которые часто снимала прямо с себя. С некоторого времени установился обычай привозить из города подарки работникам, скотнице и Ананьевне, остававшейся у нас на зиму, но первые годы, кажется, этого не делали. Правда, в то время денег на семью шло гораздо больше, т. к. на руках было 4 незамужние дочери, а жили в Шахматове широко: держали много прислуги и беспрестанно приезжали гости, не говоря уже о бабушке Александре Николаевне, которая жила в Шахматове, в те годы каждое лето. Мать наша стала зарабатывать деньги только с 1890-го года, когда получила постоянную работу в журнале «Вестник иностранной литературы», что случилось через 15 лет после покупки Шахматова. В это время мы жили уже на частных квартирах, т. к. отец с 1885-го года вышел из ректоров. Шахматово было уже заложено, и мать наша, получавшая за свои переводы не менее тысячи рублей в год, много денег тратила на Шахматово. Сестра Екатерина Андреевна, которая в восьмидесятых годах зарабатывала порядочные деньги литературным трудом, тоже время от времени оплачивала на свой счет какую-нибудь затею: то наймет на лето садовника, то наймет нескольких крестьян чистить сад: вырубать сухие ветки и деревья, то подарит хорошее платье деревенской невесте, но все это носило случайный характер.

44Александра Михайловна Калмыкова (урожд. Чернова, 1849–1926) – деятельница в области народного образования.
45В Рязанской губернии не приходилось сушить снопы, и потому рязанцы были непривычны к этому делу.