Tasuta

Солитариус. Книга первая

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Я больше не вмешивался, хотя спорили они ещё долго. Иногда вставляли словечко ДиКаприо и Архимед – оба они встали на сторону Шапокляка: ДиКаприо, вероятно, из-за неприязни к Сократу, а Архимед – из неприязни к христианству. Моцарт вскоре ушёл, сказав, что ему надоело слушать все эти никчёмные философствования. Спустя минут десять они надоели и мне, и я тоже ушёл, захватив с собой газету.

Глава 12

Около десяти вечера дождь прекратился, а на следующий день – это была пятница – в небе снова воцарилось солнце. Я проснулся в седьмом часу, охваченный непонятным воодушевлением: то ли солнечный свет пробудил во мне желание жить, то ли приснилось что-то хорошее. Что бы то ни было, это было удивительно, ведь ещё вчера, после того, как я ушёл из библиотеки, меня ни с того ни с сего накрыла чёрная тоска, вскоре переросшая в отвращение к жизни. Странно, я ни о чём таком не думал, ни о чём не переживал, точнее, не переживал из-за неопределённости своего положения сильнее, чем обычно. В общем, я так и не понял, что на меня нашло. Посещали даже мысли о самоубийстве, но, к счастью, оно вызывало во мне ещё большее отвращение, чем жизнь. Чуть позже к тоске присоединилась сильная пульсирующая боль в левом виске, и они уже на пару высасывали из меня жизнь. Обессиленный и морально, и физически, я пролежал на кровати, уткнувшись лицом в подушку, весь день. Заходил Сократ и звал меня на кухню, но я не счёл нужным откликнуться, и он ушёл, видимо, подумав, что я сплю. Кто-то ещё открывал дверь, но мне было всё равно. Ближе к десяти я наконец-то уснул.

Как же много могут значить для жизни какие-то быстротечные настроения! Чёрная тоска, абсолютно неадекватная и вообще беспричинная (по крайней мере, на первый взгляд), но оттого не менее тяжкая, способна довести до самоубийства – когда за поворотом жизнь предстаёт в ещё более прекрасном свете, чем когда-либо раньше! Или именно тоска, если выдерживаешь её тяжесть, и делает жизнь более привлекательной?..

Я умылся, почистил зубы (ни на зубной щётке, ни на тюбике с пастой не было никаких названий) и отправился на кухню. Там никого не оказалось. Наверное, все ещё спали. Поставив чайник на плиту, которая, кстати сказать, была электрической, а не газовой, я принялся осматривать шкафчики на предмет чая. Кофе мне сегодня не хотелось, да и варить его я не умел. В шкафчиках царил порядок, всё хранилось раздельно: крупы, макаронные изделия, сладкое – конфеты, печенье, сахар и т.п., разные приправы и т.д. Судя по всему, кто-то следил за порядком. Один из верхних шкафчиков был полностью отдан чаю и чайным атрибутам. Я насчитал больше десяти средних стеклянных банок, в которых хранились не только разные сорта чая, но и другие травы, например, кипрей и душица. Глядя на такое разнообразие, мне захотелось испробовать всего и сразу, однако я остановил свой выбор на чёрном крупнолистовом.

Через несколько минут я сидел у окна и смотрел на лес, неспешно отхлёбывая горячий чай. Вошёл Фишер. Мрачно кивнул в знак приветствия. Я кивнул в ответ и снова уставился в окно. Шахматы… Это всё же не творчество, не искусство – в том смысле, что они ничего не создают для жизни. Нет, я не был настроен против шахмат, я даже знал, что умею в них играть. Как досуг, как игра, как нечто не слишком серьёзное, шахматы, конечно, прекрасны, но делать из них профессию, смысл жизни – всё равно что строить клетку для жизни, убивать жизнь. Они могут быть средством, инструментом для развития мышления, но никак не целью. Шахматы для мышления, а не мышление для шахмат! Не было в истории ни одного профессионального шахматиста, который бы добился чего-нибудь вне шахматной доски…

– Вы давно занимаетесь шахматами? – повернулся я к Фишеру.

Он в это время доставал банку с растворимым кофе из кофейного шкафчика (да, был и такой), и мой неожиданный вопрос заставил его вздрогнуть, так что он чуть не выронил банку из рук.

– Чёрт возьми, зачем говорить под руку?! Вы хотя бы предупреждайте! – нервно проговорил шахматист, повернувшись ко мне лицом. – Чуть не разбил!

– Простите, я не хотел вас напугать! – извиняющимся тоном произнёс я, а про себя улыбнулся. – Просто я вдруг понял, что умею играть в шахматы, и мне стало интересно, играл ли я с вами или нет.

– Как-то раз мы с вами играли, но недолго, – самодовольно ухмыльнулся он. – Мне хватило пятнадцати ходов, чтобы загнать вас в угол. Очень жаль, что здесь нет достойных соперников. Это меня огорчает.

– Неужели я совсем безнадёжен?

– Остальные ещё безнадёжнее.

– Звучит не очень утешительно, – сказал я. – А чем ещё вы занимаетесь, кроме шахмат?

– Я не Змей-Горыныч, у меня одна голова. А если и было бы хотя бы две, я бы играл сам с собой, чтобы совершенствовать своё мастерство, а не тратил время и силы на двух зайцев.

Он залил кофе кипятком, помешал и снова повернулся ко мне, прислонившись к тумбочке.

– Ничего, скоро я выйду отсюда, а там достойных соперников найти не проблема. В крайнем случае, есть компьютеры.

– Вас выписывают?

Фишер поморщился и хмуро пробормотал:

– Должны отпустить, я уже выздоровел. Не понимаю, зачем меня здесь держать…

– Может, у них есть какой-то резон не отпускать вас?

– О чём это вы?

– Не знаю, я разное слышал о Солитариусе.

– Слышать-то и я слышал, но всё это бредовые фантазии, которые нечего даже обсуждать, – хмыкнул он.

– Возможно. А как вы здесь оказались?

– Направили врачи. Я проходил обследование в какой-то клинике, и там решили, что помочь мне могут только в Солитариусе.

– Это вам сказала Златовласка?

– Кто? – не понял Фишер.

– В очередной раз убеждаюсь, что это глупая идея, приносящая только непонимание и беспорядок в голове, – вздохнул я. – Вот вы, например. Разве похожи вы на Фишера или на Каспарова или на любого другого шахматиста?

– Не думаю. Да и вы не похожи ни на Есенина, ни на Пушкина. Но если и есть некоторое сходство, это ещё не значит, что вы – Есенин, а я – Фишер.

– Верно. Тогда к чему всё это? Такое чувство, что они хотят, чтобы мы были безымянными и безродными. Допустим, не раскрывать нам наши фамилии у них есть причины, но имена-то! Это просто смешно. Понимаете, да?

– Понимаю. Быть может, они хотят, чтобы мы выдумали абсолютно новые имена?

– Да ну, с чего бы им этого хотеть? И зачем, если рано или поздно мы выйдем отсюда? Вот если не выйдем, тогда…

– Не нагнетайте, будет вам. Вы спросили о Златовласке. Я так понимаю, это помощница Гиппократа?

– Да. Кстати говоря, вы видели Гиппократа?

– Не приходилось, но многое о нём слышал. А о том, как я оказался здесь, мне рассказала именно Златовласка. Мне без разницы, как её называть: Златовласка, Бестия, Змея. Для меня она просто помощница Гиппократа.

– Ясно. Давно вы здесь?

– В июле будет десять месяцев. Но помню я только полтора. Что меня больше всего удивляет, так это то, что моя память сохранила навыки шахматной игры, теорию, партии. Я как будто и не жил, а знаний во мне столько, сколько большинство и за всю жизнь не накопит. Вот это меня безмерно удивляет, радует и в то же время пугает… Иногда…

Он умолк, так как на кухне появился Архимед. Выглядел учёный мрачнее тучи, но туча беременна водой, и чем она мрачнее, тем ближе избавление от бремени. А что носил в себе Архимед? Чем он разразится? Новым изобретением или сытостью по горло новыми изобретениями? Не близок ли он к нервному срыву? Я практически ничего не знал о нём, но на неврастеника, тем более склонного к самоубийству, он был не слишком-то похож. Скорее всего, мрачность его – следствие тяжких научных изысканий, которые ещё не привели к тому результату, на какой он рассчитывал.

Он сухо поздоровался с нами. Фишер сказал, что ему пора, и ушёл. Я хотел было тоже, но что-то остановило меня.

– Как продвигается ваша работа? – спросил я как можно мягче, но Архимед помрачнел ещё сильнее.

– Не спрашивайте. Я зашёл в тупик, чёрт его дери!

– Над чем вы работаете?

– Этого я вам сказать не могу, извините.

– Понимаю. Мне вот что ещё интересно… Вы же проводите какие-то опыты, эксперименты, не так ли? Вам ведь для этого нужны материалы, оборудование и отдельное помещение. Не в комнате же вы химичите?

– Конечно же нет! – раздражённо ответил он. – За коттеджем есть лаборатория. Но вам туда нельзя.

– Почему?

– Послушайте, я же не лезу в ваши черновики и не требую от вас показать их мне! Моя лаборатория как ваши черновики. Посторонним вход воспрещён.

– Хорошо-хорошо, я понял, – улыбнулся я. – А что вы скажете о здешних научных достижениях? Вот хотя бы взять плиту… Она работает на аккумуляторах?

– Да. Это огромнейший прорыв! Вам рассказать, как это работает?

– Нет, пожалуй, не стоит. Мне интересно другое: я слышал мнение, что такое невозможно в наше время, что все эти вечные батарейки, насосы и прочее якобы создадут только в будущем.

– Что? Я вас не совсем понимаю. Что значит создадут только в будущем? Вы имеете в виду, что их пустят в массовое производство только в будущем?

– Нет, и это не я имею в виду. Я всего лишь слышал такую точку зрения. Якобы сейчас не две тысячи восемнадцатый на дворе.

Архимед поднял брови и уставился на меня как на умственно отсталого.

– Впервые слышу такой бред. Кто вам это сказал?

– Неважно. Значит, вы считаете, что руководство Солитариуса нашло гениальных учёных, и они всё это создали специально для нас? И только для нас?

– Насчёт специально и только ничего не скажу, но тот, кто всё это создал, действительно гений. Другой вопрос – финансы. Будь он хоть тысячу раз гением, без огромнейших вложений он бы ничего не сделал. Это говорит о том, что финансовые возможности Солитариуса невероятно велики. Нужны миллиарды долларов, чтобы сотворить такое.

– Если так, выходит, что Солитариус – дело рук каких-то олигархов… И возникает справедливый вопрос: зачем им это нужно? Неужели только для кучки людей, хоть и выдающихся, но вряд ли заслуживающих таких трат? В это мне верится слабо. Конечно, быть может, они ожидают отдачи в виде произведений искусства и научных достижений, но разве не легче было бы построить обычный санаторий среди цивилизации, где не пришлось бы тратить столько денег на электричество и воду? Можно было бы отгородиться от всех не хуже, чем здесь, потратив на это гораздо меньше средств.

 

– Допустим. И к чему вы клоните? Что из этого следует? Что они как-то нас используют? Или хотят использовать?

– Не знаю. Мне не хотелось бы голословно их в чём-то обвинять, но всё это очень странно. Все эти приступы беспамятства и прочее.

Архимед задумчиво почесал затылок.

– Мне кажется, зря вы ищете какой-то подвох. Возьмём хоть солитарин: только он один может принести руководству огромные деньги. А я и не против, мне большие деньги не нужны. Здесь у меня есть всё, что нужно для полного погружения в науку. И, заметьте, руководство не скрыло от меня изобретение солитарина. Они ведь могли просто присвоить его себе, ничего мне не сказав.

– Вас кто-нибудь навещал?

Из дальнейшего разговора я узнал, что учёный находится в Солитариусе уже около двух лет, что ни жены, ни родственников у него нет, что оказался он здесь тем же путём, что и Фишер с Моцартом, – по направлению врачей, признавших своё бессилие перед его болезнью, у которой до сих пор не было точного названия, или же, что казалось мне гораздо вероятнее, изначально не собиравшихся его лечить. Скорее всего, руководство Солитариуса договорилось с больницами о "поставке" (цинично звучит, но именно это слово пришло мне на ум) определённого рода больных. Что касается болезни Архимеда, она проявлялась в том, что в последней её стадии он начинал видеть вещи, не существующие в реальности, короче говоря, галлюцинации, пробуждающие в нём безрассудную агрессию по отношению ко всем окружающим и даже к себе. Всё заканчивалось приступом, после которого в памяти не оставалось ничего, кроме объективных знаний. Ещё вчера подобные разговоры и мысли подействовали бы на меня негативно и только усугубили бы моё и без того отвратительное состояние, но сегодня во мне играл не похоронный марш, а гимн жизни, и никакие здешние странности не смогли бы ввергнуть меня в уныние.

Архимед предложил вместе идти на завтрак, но я вежливо отказался, сказав, что хотел бы прогуляться в одиночестве. На улице было довольно-таки прохладно, а трава ласкала босые ноги (я был в сандалиях) холодной росой. Я шёл и напевал себе под нос незамысловатую мелодию и на ходу сочинял к ней слова, нисколько не задумываясь. Птички же, напротив, разливали в мир мелодию заученную, впитанную с молоком матери-природы. Говорят: "свободен как птица", но не заблуждение ли это? Птица даже не может выбрать, какую песню ей петь, не может сочинять новые песни. Но что такое свобода? Возможность выбирать или возможность не выбирать? Возможность делать то, что хочешь? Или это синоним независимости или необременённости? У птиц нет возможности выбирать, они не могут делать то, что хотят, они вообще не могут хотеть и, как и всё на свете, они зависимы и обременены нуждой. Остаётся только возможность не выбирать. Если так понимать свободу, то, конечно, птицы и животные свободны. А люди? А у людей такой свободы нет – и не потому, что у них есть возможность выбирать, а потому, что они верят в то, что такая возможность у них есть. Потрясающее словоблудие…

…После завтрака, неподалёку от коттеджа, мне повстречался ДиКаприо, как всегда ярко одетый. Ну что же, есть люди-мыши, предпочитающие неприметность, а есть люди-попугаи и люди-павлины, к которым наш лицедей и относился, но есть также люди-тигры или тигрицы – красивые и опасные…

ДиКаприо сообщил, что сегодня вечером он устраивает киносеанс:

– Начало в двадцать один ноль-ноль. Придут все, включая руководство и персонал, – сказал он с огромным энтузиазмом, который, впрочем, мог быть всего лишь актёрством.

– Какой фильм будем смотреть?

Он загадочно улыбнулся и ответил:

– Прошу вас довериться моему вкусу, дружище! Кот в мешке может оказаться для кого-то тигром или львом, и было бы преступлением против природы заранее выпускать его из темноты.

– Особенно если он дохлый, – насмешливо ответил я.

– Ха-ха! О нет, уверяю вас, этот кот живее всех живых! Кто знает, быть может, он даже намного опаснее, чем я себе представляю…

– Считайте, что меня вы заинтриговали достаточно, и я уже горю желанием полюбоваться на вашего кота. А вы уверены, что это кот, а не кошка?

– Можете смеяться сколько угодно, но хорошо смеётся только тот, кто смеётся не в последний раз…

– Или в последний. Или у кого зубы не последние. Нет, вот так: хорошо смеётся тот, у кого зубов не осталось, – развеселился я.

ДиКаприо вежливо улыбнулся в ответ.

– Вчера вы были гораздо серьёзнее, Есенин.

– Возможно, ну и что? Живём-то мы сегодня, сейчас, а не вчера. Но раз уж вы затронули прошлое, позвольте спросить: как по-вашему, почему Сократ не хочет признать, что художник его душил?

– Не знаю, – пожал он плечами. – Вероятно, он как-то спровоцировал Ван Гога, а потом пожалел об этом, поэтому и скрывает сам факт нападения, тем самым скрывая, что между ним и художником существовал конфликт. Может быть, никакого приступа у Ван Гога и не было, а просто он был разгневан донельзя…

– Приступы ведь не всегда сопровождаются вспышками агрессии?

– Агрессии? По-моему, это не слишком-то подходящее слово.

– Да? А какое подходит?

– Я бы сказал: ярость. Но сужу я только по Ван Гогу. Может, у других всё иначе.

– Интересно. Ладно, спрошу иначе: в изолятор отправляют только тех, кто применил насилие?

– Ах, вы об этом! Да, насколько я могу судить, изолятор именно для этого и создавался.

– А что вы слышали о моём последнем приступе?

– Немного. Только то, что вы потеряли сознание, выходя из своей комнаты.

– Я не попал в изолятор, значит, насилия не проявлял, значит, не всегда приступы сопровождаются вспышками аг… ярости.

– Я знаю о приступах немногим больше вашего, Есенин.

– Что ж, ладно. Рано или поздно мы всё узнаем.

– Несомненно! Так я жду вас в кино, в девять, не забудьте!

…День пролетел быстро, ведь, как известно, «счастливые часов не наблюдают». А я был счастлив и полон сил, не знаю отчего и почему, да я и не хотел знать. Стихи лились на бумагу водопадом, без всякого умственного принуждения – как будто во мне вдруг появилась бурная горная речка, несущая себя вниз, в "мир". В результате "мир" стал богаче на несколько отличных стихов. Я думал об этом только в таком ключе. Поэзия, которая не обогащает реальность, не оправдывает жизнь, обречена на быструю смерть. Но есть поэзия, осуждающая жизнь и в то же время обогащающая её, потому что она осуждает из любви к жизни. Такое осуждение – не отрицание, а утверждение.

Перед обедом мне захотелось прогуляться по территории. Спустившись с крыльца, я свернул налево и пошёл по дорожке параллельно коттеджу. Слева от меня, прямо перед окнами, стояли в ряд невысокие одиночные яблони, усыпанные крупными зелёными яблоками, рядышком росли смородина и крыжовник, а справа высились вековые сосны. У края коттеджа тропинка раздваивалась, и я решил проверить сначала левое ответвление. Через пару минут оно вывело меня к лаборатории Архимеда. Это было небольшое прямоугольное строение с двумя пристройками. Ничего особенного, кроме самого факта существования научной лаборатории в лесной чаще. Но я уже начал привыкать к такого рода фактам, и удивлению моему теперь требовалось нечто большее для пробуждения от спячки. Из уважения к чужому творчеству я не стал пытаться проникнуть внутрь, хотя поначалу у меня возникло такое желание: вдруг там спрятано что-то важное? Но я поборол своё любопытство и зашагал в обратном направлении. Да если бы и было там что-то важное, разве смог бы я туда войти?

Правая тропинка меня порадовала, то есть, конечно, не сама тропинка, а место, куда она меня привела. Вот уж поистине, в Солитариусе научишься удивляться простым вещам и радоваться им больше, чем из ряда вон выходящим. Моим глазам открылось небольшое зеркальное озеро, в котором отражались окружающие его деревья. У самой воды стояли две беседки. Я устроился в дальней и залюбовался озёрной гладью, постепенно погружаясь в блаженное всезабвение. В эти минуты мне было всё равно, кто я, почему я здесь и что скрывает Солитариус. Я забыл всё, в том числе и себя, или, говоря точнее, я забыл себя, поэтому забыл всё… Но чем была бы жизнь, если бы она состояла только из блаженства? Как хорошо, что жизнь – не рай! Но чем была бы жизнь без мгновений блаженства?

Через некоторое время я вернулся в себя и покинул этот блаженный уголок, унося с собой лишь мизерную его часть, да и то слегка разбавленную светлой грустью. Именно в тот момент мне на ум пришла идея – настолько очевидная, что казалось невероятным, что я додумался до неё только сейчас. Идея заключалась в том, чтобы записывать всё происходящее, проще говоря, вести дневник – на случай, если я снова всё забуду. Неужели раньше, до приступа я ничего не записывал? Если да, то где записи? Либо их забрали, либо я их спрятал где-то – но где? Я должен был оставить какой-то знак. Вряд ли в комнате: её-то уж наверняка проверили. Быть может, зашифровал в стихах? Посмотрим… Но сейчас необходимо подойти к этому делу со всей ответственностью, всё продумать, чтобы после приступа, если таковой повторится, сразу наткнуться на указания, где искать дневник.

Я думал об этом по дороге в столовую, в которую шёл кружным путём, через коттедж Гиппократа. Настроение по-прежнему было отличным, я бы даже сказал: боевым, однако во мне не было мрачной злобы или иных тяжёлых чувств. Я улыбался и смотрел на всё происходящее легко, весело и беззлобно. Если Солитариус и представлялся мне неким чудовищем, пожирающим мою память, то меня это не пугало и не злило, как раньше, а скорее уж смешило. «Посмотрим, кто кого!» – так говорил я себе и посмеивался.

Подходя к коттеджу Гиппократа, я увидел на дороге впереди Златовласку и Амазонку верхом на лошадях: они неторопливо ехали бок о бок, о чём-то разговаривая. Златовласка оседлала чёрного коня, а Амазонка – белого. Обе они были в костюмах наездниц, но без головных уборов и с распущенными волосами. Я невольно загляделся, захваченный этим контрастным зрелищем. Златовласка в моих глазах явно выигрывала: её красота была живой и более мягкой, менее воинственной, если предположить, что во всякой красоте есть воинственность, в общем, более женственной. Красоту Амазонки я сравнил с холодной, мраморной красотой статуи, но также и с красотой природной хищницы, не желающей никому подчиняться…

– Добрый день, Есенин! – звонко крикнула Златовласка и помахала мне рукой, когда нас разделяло около двадцати метров. – Не правда ли, он прекрасен?

– Здравствуйте, Златовласка! – помахал я ей в ответ. – Я прекрасен, спору нет!

– Ах, ваша скромность не знает границ! – они уже поравнялись со мной и остановились. – Я-то имела в виду день, а не вас.

Она улыбнулась. Амазонка же смотрела на меня откровенно неприветливо, хотя лицо её ничего не выражало, но я чувствовал исходящие от неё волны враждебности.

– День, несомненно, более прекрасен, чем я, если нас вообще можно сравнивать. Быть может, день – это и есть я?

– Так-так-так… Кажется, семя солипсизма снова пустило в вас ростки? Или это уже цветочки? Смотрите у меня, я – хорошая садовница, и не позволю ядовитым сорнякам заполонить мой сад, – она шутливо погрозила мне пальчиком и повернулась к спутнице. – Видишь, Клео, стоит только отлучиться на несколько дней и не ухаживать за садом, как плодородную почву начинают захватывать вредители, которым только дай волю, и от сада ничего не останется.

Амазонка как бы нехотя усмехнулась, но ничего не ответила.

– Милая барышня, я всё-таки смею надеяться, что сад, который вы называете своим, принадлежит мне. Я получил его в наследство от природы и имею полное право распоряжаться им как мне вздумается. Выходит, бороться мне нужно в первую очередь не с сорняками, которые, кстати сказать, есть в каждом саду, а с вами, сударыня. Вы, госпожа оккупант, гораздо опаснее.

Златовласка рассмеялась и ответила:

– Ах, сударь, вы меня раскрыли! Простите, выше сил моих смотреть, как чахнет сад, хозяином забытый, и ничего не делать… Но теперь спокойна я, ведь вижу: вы вернулись хозяйничать на данной вам земле.

– О женщины, исчадья состраданья! Вам волю дай: слона из комара раздуете. Пораненный мизинец вам кажется болезнью всей руки! Вам нравится смотреть, как мы страдаем, иль верить, что страдаем мы тайком…

– Ей-богу, сударь, вы несправедливо стыдите нас бесстыдством. Стыдно, сэр! Мы любим – вот и холим и лелеем, будь это даже злостный крокодил.

 

– Ну что же, это всё весьма прелестно, особенно из ваших милых уст. В вас есть поэтическая жилка, сударыня. Вы пробовали себя в поэзии?

– О, иногда я пытаюсь писать стихи, но у меня не выходит ничего хорошего. Я немножко, – она вздохнула, но во вздохе её не было горечи, скорее это было похоже на вздох облегчения, – бездарна.

– С чего вы это взяли? Во-первых, бездарность не видит своей бездарности, во-вторых, талант почти всегда считает себя бездарным – до определённого момента. Вы кому-нибудь показывали свои стихи?

Златовласка смущённо покачала головой.

– Нет, и, честно говоря, считаю, что это ни к чему.

– Покажите мне. Обещаю, что буду максимально мягок в оценке, но оттого не менее честен.

– Ох, я даже и не знаю… Боюсь, что ваша честность камня на камне не оставит от моих виршей. С другой стороны, ваше мнение, даже если оно огорчит меня, поможет мне понять, есть ли хоть какая-то ценность в том, что я пишу. Хорошо, я дам вам несколько стихов, но, пожалуйста, не показывайте их никому. Никто не знает, что я пишу стихи, и мне не хотелось бы, чтобы кто-то узнал…

– Да ладно тебе, Лу! – неожиданно вмешалась Амазонка, явно рассерженная. – Хватит сюсюкать. Какое тебе дело до чужих мнений? Будь это даже мнения гениев, что они могут знать о тебе, что они могут дать тебе?!

Сказав это, она развернула коня и, не дожидаясь ответа, ускакала прочь.

– Клео! Жди меня там, я скоро буду! – крикнула ей вслед Златовласка, снова повернулась ко мне и всплеснула руками. – Ох и характер! Временами она чересчур вспыльчивая.

– А что с ней? – спросил я, особо не надеясь получить ответ.

Златовласка нахмурилась.

– Вы достаточно умный человек, чтобы догадаться, что я не обсуждаю пациентов ни с кем, кроме Гиппократа.

– Да, я догадывался, но необходимо было убедиться. Не обижайтесь, надо же мне как-то узнавать вас поближе. Я, собственно, шёл к вам. Или к Гиппократу, если он вернулся.

– Нет, к сожалению, у него появились новые неотложные дела, связанные с Солитариусом. Вы же должны понимать, что управлять таким хозяйством очень непросто, приходится решать множество разных вопросов. Но он просил вам передать, что ваша жена прибудет завтра в восемнадцать ноль-ноль. Она будет ждать вас в домике для гостей. Вы ведь знаете, где он находится?

– Примерно. Отсюда – первый поворот налево, верно?

– Да. Домик небольшой, но очень уютный, думаю, вам понравится.

– Не сомневаюсь. Значит, здесь есть мобильная связь? Иначе как Гиппократ связался с вами?

– Голубиной почтой, быть может? – улыбнулась Златовласка. – Ах, вам так и не терпится всё узнать! Ну хорошо, допустим, мобильная связь здесь действительно есть. И что вам это даст?

– Не знаю, – пожал я плечами. – Но лучше знать, чем гадать.

– Вы и правда так думаете? Но вся наша жизнь – это, в сущности, гадание. Мы ничего не знаем точно, мы можем только гадать.

– Конечно, но я-то говорил о простейших знаниях. Надеюсь, вы не станете утверждать, что нормальные люди могут только гадать, как их зовут и где они находятся?

– Не стану. Но наши пациенты, включая вас, к нормальным людям не относятся. Норма – это правило, а вы все – исключения. У нормальных нет и не должно быть таких привилегий, как у исключительных.

– Привилегий не помнить себя? – усмехнулся я. – Я отказываюсь от таких привилегий!

– Это не вы отказываетесь, а ваш страх перед неизвестным, ваша растерянность. Но, уверяю вас, это пройдёт, и вы поймёте всю прелесть своего положения. А уж когда излечитесь и покинете нас, то станете вспоминать Солитариус с любовью и благодарностью.

– Вполне возможно. Любить из безопасного далека всегда легче. Так, например, любят диктаторов прошлого, а ещё всяких монстров и гадов – но только на картинах и фотографиях.

– Ваша весёлость мне всегда нравилась, Есенин. Я весьма охотно посмеялась бы вместе с вами, но, к сожалению, у меня совсем нет времени.

– Ещё один вопрос, если позволите, – она кивнула, и я продолжил: – Когда из изолятора вернутся художник и Несмеяна?

Златовласка удивлённо вскинула брови.

– Несмеяна? Наша мыслительница? Кто вам сказал, что она в изоляторе?

– А разве она не там?

– Нет, конечно. Мы её выписали, потому что она излечилась.

– Излечилась? – в свою очередь удивился я. – То есть как это? Она же пыталась покончить с собой!

– Не знаю, кто вам это сказал, – резко помрачнела Златовласка, – но это ложь. Я вам настоятельно советую не верить на слово никому. Кроме меня, конечно. Я, быть может, не открою вам всего, но и врать не стану. А теперь, прошу меня извинить, мне пора.

– Постойте! Только один вопрос: почему вы решили, что она излечилась?

– На основании многих факторов, о которых я не имею права рассказывать вам.

– Ну а художник? Он-то в изоляторе?

– Да, но не волнуйтесь, это пойдёт ему на пользу, – улыбнулась Златовласка. – Я сама иногда так сильно хочу побыть в одиночестве, что изолятор мне кажется райским уголком. До свидания, Есенин.

Она поскакала к коттеджу, а я ещё пару минут смотрел ей вслед, барахтаясь в паутине сомнений.