После любви. Роман о профессии

Tekst
0
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Бугуруслан

Всё немножко смещено в сторону зачатия…

Сколько ни пишу, создается впечатление, что в мире только люди театра. Актеры, режиссеры, авторы, а я просто не знаю жизни. Но что делать, если мне так везло? Я бесполезен, я растерян в другой жизни. Хочу жить среди своих. Кто прорвется к своим, непременно будет счастлив. И вся жизнь подогнана к этому великому походу – к своим, со своими.

Я говорю не о растерянных людях, их – большинство. Я говорю о людях призвания. Вот они встретились, вот что-то не поделили и разошлись в гневе. Как это прекрасно! Какая-то возникает новая мифология. Есть о чем рассказывать детям на ночь. О борьбе этих людей, гибели, любовной страсти.

Богема.

Она везде. Она не имеет своей родины.

Она всегда смещается в сторону зачатия.

Я, как все одесситы, горжусь, что родился в Одессе.

Но где я «жил» раньше? Откуда меня доставили в этот лучший из городов, поглядывающий с высоты своего великолепия на все остальные? Нет, пора, пора прибиваться к своему берегу. И если я вступил в этот ряд воспоминаний, деваться некуда…

В искусстве не надо демонстрировать породу. Если дворняжка, постарайся оставаться ею при всех условиях.

Бугуруслан – Бугуруслан!

Сморщенный город. И такой потрепанный, что не разглядеть. Капли дождя достаточно, чтобы он расплылся и исчез.

Бугуруслан… Там встретились отец и мама. Стыдливо представляю их встречу. С разных сторон – стыдных и нестыдных. Не знаю, какое имею право вообще ее представлять. Зачем? Скажи спасибо и отойди. Жизнь получилась. Даже если она не совсем получилась, пусть останется хоть капля этого всё застлавшего дождя.

Ее родили там же, где меня зачали. Только родилась она немного позже.

Думаю, что и она почти о том же пишет сейчас свои мемуары. А как бы иначе очутились мы вместе, как не путами рождения связанные. Сколько людей не хотели нашей встречи. Я их помню. Правы они были или неправы, кто знает?

Мало ли на свете городов, в которых нас могли зачать… Почему в этом? Кто-то очень торопился с нашей встречей.

Однажды мальчиком на крыльце дедушкиного дома в чудном городе Чернигове я заглянул в бочку с дождевой водой, откуда выпрыгивали головастики и, осмотревшись, исчезали. Им было тепло в бочке, и такой масштаб жизни создавало их временное раздумье – появляться на свет, не появляться, – такой прилив сил возникал, что ты влюблялся в них заранее, во всех этих пучеглазых лягушат, которых уже дожидалась над бочкой мошкара, не подозревающая об опасности.

Клокочущий мелкий-мелкий непостижимый мир, взбаламученный.

Вот так и мы с красавицей женой, пучеглазые лягушата, зачаты были в Бугуруслане, где она и родилась, а меня увезли родиться в Одессу. Зачаты мы были, чтобы покорить человечество и полюбить друг друга. Кажется, ничего не получилось, кроме полюбить. Если даже и получилось, то странно, вихреобразно, лет так на двадцать с лишним. Чтобы встретиться, родить двоих детей и разбежаться, не успев остыть от своей любви.

Может быть, я слишком хотел поставить «Живой труп» и мнил себя Федей Протасовым? Я много кем себя мнил. Если бы я хоть что-то понимал в происходящем.

Кто объяснит, почему человек поступает безрассудно?

Почему он именно так поступает?

Что, я недостаточно любил людей?

Не умел любить?

Выстелил дорогу к свету их телами?

Подло ли это – воспользоваться другими ради какого-то своего замысла?

А если ты и сам – всего лишь замысел?

Может, и нет тебя вообще? Только общая постылая постель и твои воспоминания о том, как всё прекрасно начиналось.

Ее воспоминания другие: «Тело очень болело. Я не любила, когда ты сразу набрасывался». Разве набрасывался? Я светился счастьем, а ты протягивала ко мне руки, когда я входил. Я рассчитывал на такую любовь всегда, а ей, оказывается, было уже достаточно.

Как я могу понравиться?

С кем меня сравнивать?

Ведь я ни на кого не похож.

Идиот, идиот. Беспокойный, ничей. Надо вырвать из себя жало замысла.

Записать поведение человека. Сначала увидеть, потом записать, пусть даже в памяти, и поделиться им с актерами. Вдруг совпадет с тем, что и он видит. Он туда же смотрит? В ту же сторону? В сторону спектакля, который уплывает от нас, не успев возникнуть? Мы его создаем, как нам кажется, а он, оказывается, принадлежит самому себе. Корабль недостроенный, недоделанный плывет к зрителю, который ни при чем. Как весело, Господи, терять собственное творение, не успевая его даже оглядеть.

Прощай, мой корабль!

Надежда моя, прощай.

На премьере я еще появлюсь, но на следующих спектаклях – никогда. Пусть плывет усилиями других, не давая в себе сомневаться.

Можно ли подержать стихи в руках? Не напечатанные, сами стихи? Можно, конечно можно, но только в театре. Театр – это когда одна ладонь вмещает в себя другую, не причиняя боли. Рукопожатие. Вот и всё, вот и всё… А вы говорите – перформанс.

И вот через много лет она звонит мне из Одессы, где оказывается случайно с каким-то антрепризным спектаклем, и говорит: «Вот я сижу на Еврейской улице, ну ты знаешь, здесь весна, тепло». А я отвечаю: «Если у тебя есть несколько минут, поезжай на Второе еврейское кладбище, посмотри, что там с могилами моих родителей, положи цветы, участок 92».

Говорю и сам удивляюсь, что прошу ее это сделать. О чем она будет говорить с ними, лежащими тихо и неподвижно, напуганными ее приходом?

Зачем я это делаю?

И она отвечает:

– Еду.

Да, Бугуруслан, Бугуруслан!

Необыкновенный город.

Изнуренный прошлым, обшарпанный, ничей…

Какой там город – бочка с дождевой водой, в которой родятся хорошие люди.

Она побывала на Втором еврейском в Одессе…

Я – в Бугуруслане через тридцать лет после нашей разлуки. Там моя мама встретилась с отцом и странным образом определила судьбу этой девочки, живущей при церкви у своего дедушки-настоятеля… Этой девочки, родившей мне двух чудесных детей со своей особой судьбой каждый, и главное – полюбившей в шесть лет гулять по кладбищу возле церкви.

Там она сидела на скамеечке и смотрела на пропеллер – всё, что осталось от учебного самолетика, погибшего при попытке снизиться и поймать лису для моей мамы курсантом Алёшей, возможно, первым маминым мужчиной.

Она сидела и зачарованно смотрела на пропеллер. О чем она думала, эта красавица?

Вряд ли о судьбе. Может, это сама судьба думала о ней.

Заросло это кладбище, Ольга Михайловна, нет больше могилы возле церкви, но ты попала правильно. Этот участок земли и привел нас друг к другу.

Заметить мою маму было нетрудно. Даже среди пятисот девушек, отправленных в войну в Бугуруслан, в Центральное справочное бюро по сбору информации о попавших в плен, пропавших без вести в войну, развеянных, искалеченных… Даже среди этих красавиц она выделялась весельем и красотой. Отец же был настырен и великолепен.

Что занесло его в Бугуруслан, где всё покосилось еще во времена Пугачёвского бунта, да так и осталось… Где на крошечный рынок в три ряда ведут остатки ступенек, обгрызенных собаками, а сами собаки, оскалив щербатые пасти, бегут рядом, ластясь… Где после войны разобьют скверик и поставят в нем от широты души самодельный памятник этим красавицам из архива и моей маме: девушка, устремленная в небо с подобием крыла за спиной. Я это видел.

На тройке коней, устремленных в небо, этот доморощенный полутриумфатор, мой папа, подкатил к архиву и пригласил маму и нескольких ее подруг прокатиться по Бугуруслану. Девушки были сражены. Мама держалась.

Прогулка по направлению ко мне началась.

Отец каждый день дожидался ее у архива, она привыкла, ей даже льстило. Девушки смотрели в окна, отец им нравился. Однажды уговорил маму зайти к нему на чай, она задержалась у него, и когда под утро один их друзей погибшего Алёши пришел за ней, отец открыл дверь и сказал: «Поля – моя жена».

Поля еще не была его женой, но зачали меня, я уверен, именно в эту ночь. Зачем? Чтобы мы встретились с моей любимой и разошлись?

Ах, Бугуруслан, Бугуруслан, никому не нужный, незаметный, но всё же свой. Я побывал в нем недавно, когда мне исполнилось уже много лет, а ты успела стать почетной гражданкой этого, нашего с тобой, города.

Улиц в нем как не было, так и нет. Кому они теперь нужны? Война закончена, вышли из дома, вошли… Если им нравится, пусть так живут. Меня встречали как тебя, но разговоров о нашем счастье я старался избегать. Или они притворялись, что не знают?

– Какая у вас прекрасная жена!

– Была, – отвечал я.

Они ничего не хотели слушать. Люди любят думать, что хорошее не меняется. Мир оставался для них всё той же бочкой с дождевой водой, где все жили вместе, прислушиваясь к войне.

Варшавская мелодия

Самое забавное – хочется объяснить, как будто это возможно, чужие слова, чужие поступки. Они тебе не принадлежат. Что ты ими объяснишь, что? Разве ты имеешь отношение ко всем этим построениям, единственная задача которых – понравиться зрителю.

Зритель тратит деньги. Отношения между театром и зрителем экономические.

Балаган.

Попытка всучить гнилой товар посредством ярких и ловких людей. Они стоят на помосте, зазывают, корчат рожи, крутят сальто-мортале, а ты торгуешь. А наперсники твои между тем шарят у зрителей в карманах, пока те ошарашены и увлечены.

Театр шарлатанов мне нравится. Его вернул нам Фореггер, о котором я тоже рассказывал в одной из передач «…И другие». Вернул страшно уверенно, нисколько не стыдясь любого безобразия, впустив его даже в свою личную жизнь.

Парад шарлатанов начинался вакханалией и чёрт знает чем. Как же освобождает это «чёрт знает чем» актера! Он вспоминает, что тоже человек, что весел, что можно попрыгать на помосте, забыть о житейских невзгодах. Он становится свободным на некоторое время.

Актер это любит. Он начинает думать, что так было всегда.

 

Как Лео Басси, великий клоун, разделся до трусов, лысый немолодой человек, вылил на себя две большие банки меда, вошел в прозрачную аэротрубу, где крутились пух и перья, вернулся к нам, весь облепленный ими, прокричал:

– Так вываливали в пуху и перьях моих братьев, клоунов и шарлатанов, прежде чем изгнать из городов навсегда. И они уходили как победители, подняв в воздух руку, с застывшей маской презрения на лице.

Он говорил это, подняв руку, а в цирке звучала такая неуместная для клоунады романтическая музыка, под которую зритель неожиданно для себя начинал плакать.

Это грубый клоун, не забывший своих предшественников.

Такой театр – требующий вмешательства органов правопорядка, тумаков, скандалов – я люблю.

Я люблю, когда Лео Басси долго устанавливает на авансцене громадный арбуз, настоящий, а потом бьет по нему кувалдой, и красная жижа вместе с семечками летит в тебя, умирающего от смеха и ужаса!

Театр – это испытание счастьем, где актеры делятся с нами своей свободой. Неважно, откуда она берется, пусть от меня, режиссера, мне не страшно быть освистанным и побитым. А для чего мы иначе, если не делиться с актером своим мужеством?

Как же благодарны нам зрители, досидевшие до конца представления! А другие нам не нужны. Они могли и не приходить, но ведь притащились же, потому что слухов много…

Ах, клоуны-клоуны! Бессмертное вымирающее племя. Мы сами становимся клоунами, не замечая этого, в самых лирических ситуациях.

Из двух режиссеров-дипломников в Театре Качалова я ставил «Варшавскую мелодию», а мой коллега, итальянец по происхождению, – «Два клена» Шварца.

Ему было трудно. Не нравился актерам.

Как известно, гримеры любвеобильны. Они первые прикасаются к твоему лицу кончиками пальцев. Вот и Тамаре захотелось прикоснуться к моему… кончиками пальцев. И она прикасалась и вздыхала… А когда это произошло между нами, сказала:

– Мне так хотелось успокоить тебя, а то все говорят: «итальянец-итальянец, а способностей никаких».

Представляете, это она, оказывается, меня пожалела, а Лео остался ни при чем. Он был настоящих итальянских корней, ему не везло, вот кто заслужил счастья. Тамара перепутала.

Стыдно, что тебя из жалости к другому полюбили.

И сама Тамара – дура.

Но какая реприза!

Мне еще долго снились площадь в маленьком итальянском городке, бронзовый полковник – прадед моего коллеги, круп коня, готового лягнуть меня копытом. О памятнике рассказал мне сам Лео Гаспарини. Итальянское счастье.

Спектакль, говорят, у меня получился. Пригласили ставить следующий. Но я совершил моральное преступление и вернуться в этот театр не мог. Не историю с Тамарой я имею в виду. Совсем-совсем другое.

В процессе репетиций я влюбил главных героев друг в друга. Пьеса на двоих. Она была страшно впечатлительной, жаловалась главному режиссеру, что, когда я начинаю метаться по сцене, ей кажется, что начинается третья мировая.

А как тут не метаться, когда сцена огромная, страсти сильные, пьеса плохая. Ты ставишь не саму пьесу, а ее отзвуки в тебе… Но слова, слова… Не надо ставить чужих тебе пьес… не надо ей выходить замуж за чужого человека.

Но они поженились, что, в конце концов, нормально. Как нормально и то, что, забыв наши репетиции, вскоре развелись. Но они родили сына, унаследовавшего ее актерские способности, что совсем неплохо.

И всё это было всего лишь случайной прихотью моего воображения, неверным распределением ролей.

Синяя птица

Есть вещи, за которые бьют по рукам, – к ним нельзя прикасаться. Ты заталкиваешь их куда-то под свою жизнь, там никто не найдет. Они надежно припрятаны от моих воспоминаний.

Ты их не связываешь со своей жизнью. Их как бы и нет. О них можно не вспоминать до самой смерти. Но в отличие от всех, кого ты вспоминаешь, они умрут вместе с тобой. Они останутся там, куда ты их положил. И никто не будет знать, что вместе с тобой ты увлек их в бездну.

Это слишком красиво – стать твоей женой, когда ты и сам не знаешь себя. И ее узнать не спешишь. Какое имеет отношение к твоей жизни то, что ты не узнал?!

Она не расспрашивала, о чем я думаю. Ей казалось, что мы думаем одинаково. И если бы узнала, как мало думаю о ней, расстроилась бы очень.

– О театре, – отвечал я. – Неужели есть еще что-то, о чем стоило бы думать.

И она верила. Чувство, что обманываю ребенка, владело мной постоянно.

И когда после нашей свадьбы в ее собственном доме в саду, перед тем как нам уезжать, загорелась на печке тряпка, и все бросились гасить, одновременно желая нам счастья, – я ужаснулся.

Вот она, оказывается, какая жизнь, если ты повел ее неправильно.

Ты повел.

Пожар погасили.

Она ни о чем не хотела думать, кроме как обо мне, сидела в самолете и смотрела на меня доверчиво.

– Вот мы и поженились, – сказала она так, что я поверил в попытку полета с балкона в сад, когда она, пытаясь лететь, сквозь ветки сирени упала на землю и сломала руку.

Теперь мы летели вместе. Любая турбулентность воспринималась тогда как заслуженная тобой катастрофа. Но тебе надо было спешить. Ты обещал поставить в Риге «Синюю птицу» и летел туда, прихватив с собой первую жену, что совсем необязательно. Но такова была моя прихоть и ее детское желание пореже расставаться.

Так жили ее родители, так жили герои любимых ею книг. Их разлучали, конечно, но они держали друг друга за руки.

Держа ее руку, я летел ставить «Синюю птицу».

Она возникла случайно, «Синяя птица». Я мог бы назвать «Трех толстяков», «Республику ШКИД». Но идя к главному режиссеру на первую встречу, ни о чем не хотел думать, кроме того, что случайно придет мне в голову. Так я и женился, наверное…

Я шел мимо Художественного театра к Телеграфу. Там в стекляшке рядом Главный ждал меня. И когда я увидел в репертуаре театра «Синюю птицу», память моя напряглась. Как же я раньше не подумал? Ее ставил Станиславский, Митиль играла Коонен, и она полна чудес, эта «Синяя птица».

Да-да, какое счастье, что я прошел мимо Художественного. Конечно, я назову ему «Синюю птицу». Вот только жаль, что я никогда не читал ее раньше. Помню по учебникам, как сейчас – из афиши МХАТа. «Мне это подсказал Станиславский», – мог подумать я и был бы прав. Подсказать мог только другой, еще более далекий от меня, чем моя жена.

– Что бы вы хотели ставить? – спросил Главный. – Нам нужен детский спектакль. Ваши предложения?

«Кто ему меня рекомендовал? Откуда он знает, есть ли у меня какие-нибудь предложения и хочу или не хочу вообще ставить детский спектакль?»

– Я хочу поставить «Синюю птицу», – сказал я с вызовом, понимая, что, произнося это, пропал навсегда, по воле Станиславского, конечно.

Главный очень удивился.

– И какое у вас о ней представление? – спросил он. – Мы думали, конечно, говорили в театре, но почему-то никто не решился. Чем она интересна сегодня?

– Я хочу поставить у вас «Синюю птицу», – глупея с каждой минутой, повторил я. Понимал ли, что ему может понравиться эта моя режиссерская настойчивость?

Сколько раз я это повторил – не помню. И вообще наш разговор с Главным в стекляшке рядом с Телеграфом был коротким. Он согласился.

И вот мы летим сейчас в Ригу ставить «Синюю птицу» со случайной попутчицей – моей женой.

Пожар остался за нашей спиной и жуткая ночь в снятой для нас квартире у какого-то алкоголика, отмывшего квартиру скипидаром, перетряхнувшего все вещи, не веря, что ему повезло эту квартиру сдать. Совершив всё это, он исчез, чтобы, увидев его, мы не передумали.

А мы и не передумали, начиная самостоятельную жизнь. Я понимал только, что почему-то не очень тороплюсь к началу этой первой ночи. Жена летела впереди меня как синяя птица. Она указывала путь. Состояние полета было вообще свойственно ей. Летела, не оглядываясь, как заигравшийся ребенок. А кем она еще была?

– Что ты с ней будешь делать? – спросил отец.

Я же ничего, кроме страха, не испытывал. Эта женщина теперь принадлежала мне. Ни на секунду не сомневалась в нашем счастье. Она была Душой Света, как в «Синей птице». Я – тоже чьей-то затерявшейся душой. Мы шли в поисках счастья за синей птицей, но оказались в квартире пропойцы.

Его жена открыла дверь, долго кланялась, божилась, что они с мужем все вычистили, отмыли, «сами убедитесь, вам понравится». И с отвращением войдя в перевидавшую все ужасы семейной жизни квартиру, я не выпускал руку этого ребенка, моей жены.

Она восхитилась, я ужаснулся, мы остались. До полуночи длилось наше счастье. Мы завернулись в одеяло, как в кокон, и уснули, ожидая, что утром всё изменится к лучшему.

Я почувствовал первым, что мы не одни. Она спала бы и спала, уткнувшись в меня безмятежно. Боясь разбудить ее, я откинул одеяло очень осторожно… Но надо было и свет зажечь. А это, безусловно, ее бы разбудило. И всё-таки пришлось. Она спросила:

– Что случилось?

Я предложил посмотреть вместе.

– Что-то мешает спать, – сказал я, и мы еще раз увидели стену обиталища, куда нас с самого начала привела жизнь и которому мы должны были быть обязаны своим счастьем.

Белье, привезенное нами из отчего дома, было в маленьких красных точках. Вся простыня в крови.

– Что это? – спросила она, как и я плохо знакомая с бытом советских граждан.

И задумываясь, что ей ответить, в поисках синей птицы я отчаянно сорвал со стены ковер сомнительного содержания: лев под луной, всадник вдали и какая-то рыдающая дева. И мы увидели кусок обоев за ковром, самых заурядных, мелко-сереньких, кишащих клопами. Они-то и разделили с нами первую брачную ночь.

«Не надо придавать большого значения, – уговаривал себя я. – Это не Метерлинк, не твой будущий спектакль, где живые дети воскрешают мертвых. Просто квартира… обыкновенная московская квартира, “старательно” убранная забулдыгой».

Медовый месяц начался, и мы полетели ставить «Синюю птицу».

«Горжусь, что был невольным свидетелем Вашего безумия», – написал мне Главный на афише после премьеры. А чем, как ни безумием, могло всё это быть? И выбор пьесы по пути к нему, и сама пьеса, очень мне не понравившаяся, когда прочитал, и предназначенные мне впереди репетиции, когда я должен буду рассказывать актерам, за что безумно люблю «Синюю птицу» – ее ставил сам Станиславский.

И я всё это делал, убеждал, доказывал, понимая, что сделать «Синюю птицу» можно только большой болью, если эта боль есть в тебе. И души вылетали на сцену, как бы выбитые из своей телесной оболочки, прикрывая лицо от новых нападений – Душа Сахара, Огня, Пса, – и сразу сбивались в единый, нуждающийся в защите комок.

Конечно, надо хотеть стать этой болью. Жаль Тильтиль и Митиль, героев сказки. Так же как и ее, сидящую в зале, сияющую от уверенности, что мы еще испытаем счастье.

Я вырезал из «Синей птицы» все мотивы сна. Действие не может происходить в потустороннем мире – это я решил на всю будущую жизнь. Спектакль – это реальность, обнаруженная мной одним. В нее можно верить или не верить… Никакой роли это не играет. Вот он перед тобой, живой, полный сострадающими актерами.

Артисты не потусторонние существа. Они из плоти и крови, они в движении, к ним можно прикоснуться. И если им грозит опасность, они кричат, и зал кричит вместе с ними. Спектакль – это фитиль, поднесенный к пороховой бочке. Я знал, что она вот-вот взорвется, и не я зажег этот фитиль. Я – тот, кто предупрежден об опасности. Дети бегут из царства еще не родившихся душ – так у Метерлинка. А Земля, уже у меня, встречает их взрывами, абортами, войной.

Фея Берилюна, нищенка, изнасилованная солдатами, как я сказал на репетиции, спрашивала с высоты сцены у детей несколько раз:

– Нет ли у вас поющей травы или синей птицы?

И после каждого ее вопроса гремел пушечный выстрел.

Спектакль закрыли. Главный придумал остроумный ход. Так и играть, под названием «Закрытый спектакль». Не продавая билетов. Только для своих.

Этого делать было нельзя. Узнали в городе. Приходила публика взглянуть на тотальное беспокойство моей души. Что можно вытворить с этой патриархальной и благонадежной «Синей птицей». Мне же стало ясно, что мы с женой расстанемся.

Я сам слышал, стоя за последним рядом, как передо мной какая-то озверевшая в поисках синей птицы по Станиславскому мама возмущалась, искала у зала поддержки, мешала смотреть своему маленькому сыну, не отрывающему взгляд от сцены, ёрзала, толкала его в плечо… Я стоял за ними и молчал, мальчик – вместе со мной.

А потом, в каком-то, очевидно, растрогавшем его месте, повернул к ней голову и спросил:

– Мама, что с тобой?