Tasuta

Князь Никита Федорович

Tekst
1
Arvustused
Märgi loetuks
Князь Никита Федорович
Audio
Князь Никита Федорович
Audioraamat
Loeb Борис Хасанов
1,05
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Черемзин стоял молча.

Трубецкой оглядел его с ног до головы.

– Ну, ничего, – сказал он наконец. – Лучше поздно, чем никогда… старого не помяну теперь… Ступай за мной, ты мне понравился.

И, будто несказанно осчастливив этим Черемзина, он повел его к себе по анфиладе разукрашенных и расписанных комнат.

Так прошли они кругом всего дома, хотя «кабинет» Трубецкого был рядом с залом и в него можно было попасть гораздо короче. Но Трубецкой провел Черемзина именно через все комнаты.

– А вот мой кабинет, – пояснил он, не оборачиваясь, когда они дошли до него.

Кабинет Трубецкого был, как и его одежда, прямою противоположностью всему, что было кругом. Эта огромная квадратная комната с простыми выбеленными стенами и некрашеною деревянною мебелью, была заставлена столами и шкафами с книгами. На столах лежали грудою свитки каких-то планов и географических карт. Тут же виднелась астролябия, большой глобус, подзорная труба. В одном из углов валялись стружки и столярный инструмент.

Трубецкой подвел гостя к одному из столов, сдвинул большую открытую картонку с номерами «Петербургских Ведомостей» и показал рукою на стул с высокою решетчатою спинкой.

Оказалось, что Петр Кириллович, несмотря на давнее свое пребывание в деревне, нисколько не отстал от того, что делалось теперь в Петербурге и при дворе, и из его расспросов и разговора Черемзин понял, что старик вовсе не примирился со своим деревенским уединением и твердо надеется, что время его еще не прошло.

Черемзин знал, что многие, в том числе, видимо, и Трубецкой, пострадавший за царевича Алексея, могут ожидать помощи от матери царевича и, следовательно, бабки царствовашего юного императора, Евдокии Федоровны, рожденной Лопухиной, в инокинях Елены, сосланной Петром в Шлиссельбург, но теперь освобожденной внуком. Она жила уже в Москве, в Новодевичьем монастыре, и величалась «Государыней царицей».

По крови Евдокия Федоровна являлась единственным близким, кроме его сестры Натальи, лицом к императору. Хотя последний до сих пор никогда не знавал своей бабки, но казалось очень вероятным, что родственное чувство заговорит в нем при первом же свидании. Это свидание близилось – император должен был приехать в Москву на коронацию.

– Посмотрите, новые времена настанут, и все пойдет иначе, – сказал Петр Кириллович Черемзину, невольно удивлявшемуся, каким образом этот старик до сих пор сохранил и ум, и энергию, и главное – желание все еще идти вперед.

Они оставались в кабинете часа два – до тех пор, пока лакей, встретивший Черемзина на лестнице, не пришел и не доложил, что кушать подано.

– Пойдем обедать! – пригласил Трубецкой.

И опять они, по всей анфиладе комнат, пришли в зал и спустились затем в нижний этаж, где помещалась столовая. Стол был покрыт камчатною скатертью и уставлен золотою и серебряною посудой.

Черемзин, войдя в столовую, невольно остановился. Пред ним у стола стояла молодая хозяйка, дочь Петра Кирилловича. Высокая, стройная, белая и румяная, с правильными, ровными, темными бровями и длинною косою с яркою лентою, она стояла, опустив длинные ресницы и сложив, красивые, открытые руки. На ней были парчовый русский сарафан с кисейными рукавами и высокая кика.

Она поклонилась Черемзину русским поклоном, и он так же ответил ей.

– Ну, садись, садись! – пригласил его старый князь, как будто не замечая, какое впечатление производит его дочь.

Начали подавать кушанья. Петр Кириллович ел очень много, в особенности зеленой каши, которую отдельно подали ему и которую он, видимо, очень любил.

Долгое время за столом царило молчание, которого как бы умышленно не прерывал Петр Кириллович. Черемзин считал невежливым заговорить раньше его.

Лакеи, бесшумно ступя своими мягкими башмаками, служили, точно безмолвные куклы.

За обедом, кроме Черемзина, других гостей не было. Петр Кириллович вчера еще вечером подходил к окну со своей обычной фразой, и гости вчера же уехали. Он был не в духе, но приезд Черемзина рассеял его.

– Ты не смотри, – вдруг заговорил он, отодвигая тарелку с кашею, – что она, – он кивнул на дочь, – в сарафане у меня… Ты скажи, разве наш наряд женский хуже этих роб разных неуклюжих и стеснительных? Лучше ведь и красивей… а?… Лучше, спрашиваю я тебя? – повторил он.

– Лучше, – едва слышно повторил Черемзин, чувствуя, что краснеет.

– Ну, вот то-то!.. В сарафане она у меня – красавица, а попробуй ее нарядить в заграничную робу?… А ты говоришь, – вдруг обернулся Петр Кириллович к Черемзину, который ничего еще не говорил, – зачем я не ношу русского кафтана иль опашень, как он там называется…

– Опашень… – начал было Черемзин.

Но Трубецкой перебил его:

– Так потому, что так, – он схватился за борт мундира рукою, – удобнее, понимаешь – удобнее… и тоже лучше… Матрешку сюда и Иваныча! – приказал он.

Черемзин не мог не заметить, что Петр Кириллович был здесь, в столовой, на людях, так сказать, совсем другим человеком.

В дверях появилась дура с размалеванными щеками, в шелковой робе и буклями из пакли и огромным веером в руках, и высочайшего роста человек в русском одеянии, с длинною бородой и в высокой шапке, отчего рост его казался еще больше.

– Вельможному боярину и всем гостям честным челом бьет Иваныч-свет! – тонким тенором проговорил великан, снимая шапку и низко кланяясь.

– Бонжур, гуты-морды! – пропищала дура, кривляясь и приседая.

– Хороши? – спросил Трубецкой у Черемзина.

Тот, морщась, смотрел на этих людей и удивлялся, как мог этот старый князь, отец сидевшей пред ним красавицы, только что у себя в кабинете выказывавший столько ума в своем разговоре, полном интереса, держать у себя шутов и тешиться ими.

– Не нравится, – с усмешкою протянул Петр Кириллович, щурясь своими острыми глазами. – Ну, пошли вон! – обернулся он к Матрешке и Иванычу, и те сейчас же исчезли за дверями. – А многие любят это! – серьезно, как бы про себя, проговорил Трубецкой и замолчал.

В столовой снова все стихло.

После обеда молодая княжня ушла сейчас же к себе, а старый князь повел Черемзина показывать парк и сад.

Черемзин сразу понял, что старику было приятно, когда хвалили его устройство, и он хвалил вполне искренне.

– Ну, а как ты думаешь, – спросил Трубецкой, показывая на тщательно расчищенное пространство, расстилавшееся по сторонам дороги, – это я только для красоты, только для глаз сгоняю сюда мужиков на работу?

Черемзин не знал, что ответить.

– Эх, ты!.. Все под посев пойдет. Это вот Иваныч со здешними помещиками думают, что это – одна блажь. Ну, а ты не думай так! Посмотришь, поучишься и сам у себя чистить станешь…

Наконец Черемзин, боясь надоесть своим первым посещением, собрался домой.

– Ну, до свиданья, слышишь, – говорю «до свиданья», – сказал ему старый князь на прощанье. – Ты мне понравился. Я сказал…

Никогда еще не чувствовал Черемзин себя таким одиноким, как после своей поездки в Княжеское, как называлось имение Трубецкого. Дядина усадьба, в которой он был теперь хозяином, показалась ему и скучной, и бедной. Прежний его покой и всегдашнее хорошее расположение духа как рукой сняло.

«И хороша же она!» – вспоминал он про Трубецкую, и его неудержимо, страстно стало тянуть туда, назад, чтобы хоть опять мельком за обедом поглядеть на нее.

Он выждал несколько дней и снова отправился в Княжеское.

В это второе посещение он застал там много народа. Однако Петр Кириллилович, видимо, отличал его от всех гостей, был с ним особенно любезен и поил его своим, выписанным исключительно для себя, вином и кормил зеленой кашей.

Черемзину не понравилось, как держали себя гости Трубецкого по отношению к хозяину. Своим обращением с князем они гораздо больше подходили к Матрешке и Иванычу, чем к Черемзину, который был с князем прост и искренен, и Трубецкой относился к нему иначе, чем к остальным.

Но эти гости, сначала сердившие и раздражавшие Черемзина, вскоре оказались очень полезными. Старый князь, занявшись ими, оставил Черемзина с дочерью.

После этой, поездки Черемзина в Княжеское сделались все более и более частыми. Он ездил туда, не обращая уже внимания на испорченную дорогу и на то, насколько приличны его частые посещения.

Княжне Ирине Петровне Трубецкой шел уже двадцать девятый год, но ее красота от этого не была меньше и, казалось, не зависела от протекших лет. Еще в Петербурге, когда она была восемнадцатилетнею девушкой, к ней уже сваталось много женихов, но отец одинаково всем отказывал. Здесь, в деревне, хотя, собственно, никто не смел дерзнуть иметь какие-нибудь виды на дочь Петра Кирилловича Трубецкого, но все-таки нашлись смельчаки, получавшие от старого князя такой ответ, что сейчас же стали не рады за свою смелость. На одного из таких женихов Трубецкой прямо велел спустить цепных собак.

Петр Кириллиович не мог не видеть, что именно составляет главную приманку для Черемзина в Княжеском, и как бы нарочно оставлял его с дочерью, точно желая сделать какое-то наблюдение и заключить его своим выводом. А Черемзин между тем стал уже ездить к ним по крайней мере через день.

II. Неудача

Месяца через два с половиною после появления Черемзина в Княжеском старый князь призвал дочь к себе в кабинет.

Ирина Петровна чрезвычайно не любила, когда ее звали в эту комнату, и боялась там отца еще больше, чем обыкновенно. Петр Кириллович встречал ее крайне недружелюбно у себя в кабинете, где всегда происходили у него с нею «объяснения». Она вошла и стала у окна, в ожидании когда заговорит отец.

Он ходил по комнате, как будто не замечая дочери, мурлыкал вполголоса какую-то солдатскую песню и, проходя, смахивал со столов и вещей, хотя на них не было ни пылинки. Ирина Петровна терпеливо ждала.

– Ты что ж это, перемолчать меня хочешь, а? – заговорил наконец Петр Кириллович.

– Я жду, пока вам угодно будет, батюшка, заговорить со мною, – ответила она, покачав головою.

 

– А-а, ну жди! – спокойно проговорил Трубецкой и снова заходил. Плечо его дергалось все сильнее и сильнее. – Как ты думаешь, сколько тебе лет, а? – спросил он опять, впрочем, довольно мягко.

– Двадцать девять, – тихо ответила княжна, испуганно, робко, исподлобья взглядывая на отца.

– Да, двадцать девять, – повторил он. – Что ж ты думаешь, отчего до сих пор я не выдал тебя замуж, а?… отчего оставил вековушой?

Ирина Петровна тяжело, глубоко вздохнула. Она знала, что отец будет мучить ее именно этим разговором.

– Ты не вздыхай… это – пустяки. По-вашему, это – моя блажь… не так ли? А я говорю, что это – ваша блажь… Были у вас женихи, были, и не отдал я тебя, потому что ни один не стоит тебя. Вот и все! Теперь, – продолжал князь, слегка запинаясь, – новый жених у вас есть: Черемзин, помещик, не сегодня-завтра сделает вам пропозицию.

Он широко улыбнулся и отвесил низкий поклон дочери.

При имени Черемзина княжна Ирина вся вспыхнула.

– Разве это может быть? – произнесла она, делая неимоверное усилие, чтобы сдержать свои слезы.

Ей хотелось плакать, но она знала, что отец терпеть не мог слез и приходил при виде их просто в бешенство.

– Не «может» быть, а будет, и будет на днях, – поправил князь. – Я это говорю. Ты увидишь… Так я желал бы спросить вас, как вы к этому отнесетесь.

– Как будет вам угодно, – ответила княжна Ирина.

– Конечно, все будет так, как мне угодно, – крикнул Петр Кириллович. Плечо его в это время так и дергалось. – Но я спрашиваю вас, ваше мнение!.. Вы бы согласились пойти за него замуж? Он – человек богатый, образованный, рассудительный, прекрасный человек и годами не мальчишка.

С каждым словом отца лицо Ирины Петровны разгоралось все сильнее и сильнее. Ей страстно хотелось сказать отцу, что все, что он говорит, правда, и что она согласна.

– Так ты согласна? – крикнул Петр Кириллович.

Она не двинулась, бровью не повела, но все ее существо самым ее молчанием и смущением говорило, что она была бы рада этому.

– Все это я знал. Все это так, – заговорил Трубецкой, заходив снова по комнате, как будто очень довольный, что его ожидания оправдались и что дочь не ответила отказом.

– Да он не сделает, – вдруг, подняв голову, сказала княжна.

Петр Кириллович остановился пред нею.

– Как не сделает, когда я говорю, что он сделает на днях пропозицию тебе? Довольна! Знаю. Ну, а потом что будет? История известная – надоедите друг другу и в этом разве найдете счастье… а?

Он ходил по комнате все быстрей и быстрей, дергал плечом, и голос его становился тверже.

– Я вот что вам скажу, – говорил он. – Пусть черемзинский помещик и богат, и хорош, – он мне сам нравится больше всех ваших женихов, – но только я тебя и за него не отдам… Не отдам! – крикнул он так, будто у него отнимали что-нибудь. – Вот и все. Знаю, что вы думаете теперь обо мне. Знаю… Вы думаете: я – варвар, вот держу вас тут, и думаете, когда я развяжу вас.

– Что вы, батюшка! – начала было княжна Ирина, и слёзы-таки показались у ней.

– А умру я, тоже не смейте выходить замуж! – продолжал отец. – Вековушей лучше, вековушей лучше!.. Слышите!.. Ну, а теперь ступай! – показал он на дверь рукою. – Ступа-ай! – снова повторил он, видя, что княжна хочет возразить что-то.

И она вышла из кабинета.

В тот же день князь Петр Кириллович встретил Черемзина как ни в чем не бывало, очень ласково и любезно, и он по-прежнему стал приезжать через день.

Конечно, Ирина Петровна ни слова не сказала ему о своем объяснении с отцом, но старый князь не ошибся. Вскоре доложили ему, что Черемзин просит принять его, желая поговорить об очень важном деле.

Петр Кириллович был в это время на пчельнике.

– Что ж, если дело важное, приведите его сюда, пусть придет! – сказал он.

Черемзин прошел через сад, как-то смущенно и робко оправляясь, и, подойдя ко входу на пчельник, надел поданную ему, по приказанию Трубецкого, сетку и рукавицы.

Это была особенная любезность со стороны князя Петра Кирилловича. Обыкновенно он призывал на пчельник того, кем был недоволен, и заставлял его без сетки разговаривать. В это время пчелы облепляли несчастного, который, обезображенный их жалами, как сумасшедший, вылетал с пчельника. Почти никто не мог вынести эту пытку, и крестьяне больше всего боялись этого наказания.

Когда Черемзин вошел на пчельник, Трубецкой, присев к улью, копался там, видимо, занятый всецело своею работой.

– Ты, говорят, по делу ко мне? – спросил он, не оборачиваясь. – И важному… а? Ну, говори!

Он усмехнулся.

«Никому в жизни, наверно, не приходилось объясняться в таком положении», – подумал Черемзин, глядя сквозь надетую на лицо душную сетку на непривычную ему обстановку пчельника, на летавших кругом, по прямой линии, как пули, к ульям рабочих пчел и на широкую спину Петра Кирилловича, возившегося пред ним в улье. Черемзин не знал, говорить ли ему теперь, или отложить объяснение до другого, более удобного, часа.

– Я жду… слушаю, – сказал опять Трубецкой.

– Я хотел сказать вам, князь Петр Кириллович, – начал, путаясь, Черемзин. – В продолжение нашего с вами знакомства, вы, вероятно, уже могли узнать меня и разглядеть. Впрочем, я не сейчас прошу ответа…

Трубецкой, присев и не оборачиваясь, замахал назад Черемзину рукою, чтобы тот замолчал, потому что его разговор, видимо, мешал улью. Черемзин замолчал. Наконец Петр Кириллович встал и повел его с пчельника.

– Ты говоришь, что желаешь жениться на моей дочери? – сказал он, когда они вышли оттуда. – Так я понял твои слова?

Черемзин почувствовал, что с его плеч спала некоторая тяжесть. Трубецкой освобождал его от длинной и неловкой вступительной речи, которую он приготовил, и прямо приступил к делу.

– Да, – произнес он, повеселев, – если вы будете согласны и княжна Ирина Петровна…

– Я тебе вот что скажу, – начал Трубецкой, замедляя шаг, – я тебя узнал, ты мне понравился… правда. И именно потому, что ты мне нравишься, я говорю тебе: не женись, никогда не женись… Первый год – дай Бог еще, чтобы это год был! – у вас все пойдет отлично, ну, а там придется расплачиваться за это счастье, которое промелькнет очень скоро. Я вот что скажу тебе, – повысил уже голос Петр Кириллович – Моя жена, покойная княгиня, была лучшая в мире женщина, лучшая в мире! – ты понимаешь это? Ирина не может и сравниться с нею… да что Ирина – никто не может сравниться!.. Ну и, я тебе говорю после этого: не женись, не женись! – крикнул Трубецкой, и голос его оборвался. – Любишь ты ее, хочешь ее счастья – не женись. Пусть в девках остается. Лучше это. А сам уезжай. У тебя эта блажь пройдет, и останется навек самое лучшее воспоминание о ней… верь мне… верь…

– Но князь, – заговорил в свою очередь Черемзин, – я уже в таких летах, что могу рассудить здраво, и это с моей стороны вовсе не увлечение. Я много думал пред тем, как прийти к вам.

– Ты много думал! – перебил его Трубецкой. – Много думал!.. А я больше тебя, может быть, думал об этом. – Он вдруг остановился и, дергая плечом и неестественно моргая одним глазом, продолжал быстро, раздраженно – Словом, не бывать этому… Что ж ты хочешь ни с того, ни с сего ворваться ко мне, а? отнять у меня дочь, а? оставить меня одного, а? сделать и ее, и себя несчастными. И меня, и меня, да?… Да вот что: принесешь ты мне в этой сетке воды ковш? – снова крикнул он, сжимая в своей руке сетку, которая была на пчельнике, и тряся ею. – Принесешь? возможно это? Ну, так же невозможно, чтобы я отдал тебе Ирину… Доволен теперь? что? доволен? Так идите же, милостивый государь мой, идите!..

Черемзин развел руками и грустно опустил голову. Ему действительно оставалось только уйти. Он медленно пошел вперед по аллее, оставляя этого взбалмошного, строгого чудака, как он думал теперь про Трубецкого.

Князь Петр Кириллович сделал несколько шагов к скамейке, находившейся тут же, у края дороги, опустился на нее и закрыл лицо рукою.

Что он сделал сейчас и имел ли право сделать это?

Он вспомнил «свое время», свою жизнь, молодую, полную сил, и ему стало жаль этого удалявшегося теперь, почти выгнанного человека, к которому он чувствовал невольную симпатию с первого же взгляда на него. Но слово уже вырвалось, было сказано, и для Петра Кирилловича его нельзя было уже вернуть. Он точно слышал еще звук своего голоса, кричавшего о том, что нельзя принести воду в сетке.

Он отнял руку от лица и, проведя ею по голове, как бы желая отряхнуть свои мысли, хотел встать, но, взглянув пред собою, увидел Черемзина, приближающегося по аллее. Тот шел, сконфуженно улыбаясь, и в руках нес что-то.

«Что это?» – подумал Петр Кириллович.

Черемзин подошел и подал ему, все так же улыбаясь, сетку с куском льда.

– Что это? – произнес вслух Трубецкой.

– Вы сказали, – что «то» так же невозможно, как принести вам воды в этой сетке. Ну, вот я вам принес ее, только мерзлую, потому что взял поближе с ледника; до колодца дальше было идти.

Петр Кириллович остановился, как бы первый раз в жизни не зная, что ответить.

– Иль ты меня перехитрил? – сказал он наконец, вырвав из рук Черемзина сетку со льдом, и отбросив ее далеко в сторону. – Садись здесь!

Черемзин сел.

– Остроумно… остроумно! – бормотал старый князь, уже не обращая на него внимания. – Перехитрил… меня перехитрил…

Он усмехался и фыркал носом.

Выход ему был дан Черемзиным. Оставалось, пожалуй, теперь только дать свое согласие, и был один миг, что Петр Кириллович хотел встать и обнять Черемзина, как будущего мужа своей дочери. Но сердце его снова сжалось. Как! Это значило расстаться с нею, расстаться навсегда, отдав ее этому совсем чужому человеку, а самому быть одному и дожить свой век, как никому не нужная рухлядь, как исписанный, никуда не годный лист бумаги, потерявший давно весь свой интерес! Это было ужасно.

«Нет, нет, не нужно… Они будут несчастны», – решил опять Петр Кириллович и, обратившись к Черемзину, резко спросил его.

– Сколько тебе лет?

Черемзин ответил не сразу.

– Когда ты родился? – переспросил его Трубецкой.

– Я родился в октябре… в год, когда был второй поход Голицына на Крым. Мой отец умер в этом походе.

Петр Кириллович поморщился.

– Это значит, в тысяча шестьсот восемьдесят девятой году, так по-нашему? – сказал он и концом своей большой палки с серебряным чеканным набалдашником написал на песке дорожки «1689». – А теперь у нас какой год? – продолжал он спрашивать.

– Тысяча семьсот двадцать седьмой, – ответил Черемзин.

Трубецкой надписал над первою цифрой «1727» и сделал вычитание.

– Видишь, – сказал он, – тридцать восемь… Тебе тридцать восемь лет… А дочь моя родилась в июле тысяча шестьсот девяносто восьмого года – значит, ей теперь двадцать девять. Ты старше ее на девять лет – ну, а я всегда говорил, – заключил с удовольствием Петр Кириллович, – что муж моей дочери должен быть старше ее на десять лет, на десять лет, понимаешь?… а ты годами не вышел… Сделайся старше на один год, сделайся… Тогда увидим. – Он встал и отвесил Черемзину поклон. – Ну, так вот! Ты мне нравишься, это – не отказ. Обижаться тебе тут нечего. Сатисфакция полная[5]. А только поди сделайся на год старше… попробуй… попробуй…

Черемзин отлично сознавал, что можно было принести льду в сетке, но сделать то, что требовал теперь Трубецкой, было немыслимо. Он вскочил, ничего не сказав, прошел по аллее, слыша за собою старческий, донельзя противный ему теперь смех Петра Кирилловича, и, взбешенный, уехал, как ему казалось, навсегда из Княжеского.

Вернувшись домой, Черемзин увидел, что для него все теперь кончено. Упрямый старик ни за что не отступит от своего и, придравшись, как это было видно, к первому пришедшему ему в голову обстоятельству, не согласится изменить свое решение, потому что не хочет отпускать от себя дочь. Оставаться теперь здесь, у себя в именье, так близко от Трубецких, к которым теперь его тянуло больше прежнего и к которым он не мог уже показаться, было и мучительно, и тоскливо.

Несколько дней Черемзин ходил у себя по комнатам, затем занялся усиленно верховой ездой, так что даже загнал лошадь, наконец, велел укладываться. Он собрался опять в Митаву или в Петербург на службу, куда-нибудь. В деревне оставаться он не мог больше и уехал, решив по дороге завернуть к Волконским, которые – он знал – были у себя в деревне, недалеко от Москвы.

Старый князь Петр Кириллович, узнав об отъезде Черемзина, сделался на неделю не в духе, не принимал гостей и не допускал к себе дур и шутих. Но с дочерью он был особенно ласков и внимателен и хвалил ее за то, что она не променяла отца на «черемзинского помещика», как будто во всем этом была ее воля.

 

Бедная Ирина Петровна старалась сдержать себя при отце, но, проводя бессонные ночи, часто и много плакала, горько жалуясь на то, что ей выпала такая судьба.

У Волконских Черемзина встретили как старого приятеля и очень обрадовались ему. Он приехал к ним совершенно неожиданно и своим появлением внес невольные воспоминания Митавы, минувшего времени и лучших беззаботных лет.

В деревне у себя Волконские устроились пока в тесных, низеньких покоях хором старинной постройки. Князь Никита по приезде первым делом по настоянию жены стал рубить для нее новый дом с просторными горницами. Оглядевшись, он исполнил свой обет – ходил с Лаврентием пешком в Киев.

Аграфене Петровне все не нравилось в деревне: жара, мухи, низкие потолки, маленькие окна и в особенности грубость мужиков. Все это ежедневно, ежеминутно раздражало ее. Она почти целый день была не в духе, и когда князь Никита, вернувшись с поля или с реки, подходил к ней и нагибался и взглядом требовал от нее улыбки, она не улыбалась ему, и Волконский, тяжело вздохнув, отходил от жены. Разница в склонностях и стремлениях в деревне стала сильнее заметна. В Митаве, в Петербурге Никите Федеровичу легко было жить так, как ему хотелось, то есть подальше от всех, но Аграфене Петровне вовсе не было возможно жить в деревне так, как хотелось ей, и Волконский понял, что тот покой, который думал он найти в деревне, тот внутренний душевный покой, к которому он постоянно стремился, был еще менее возможен здесь.

С приездом Черемзина не только, сам Никита Федорович и Аграфена Петровна, но и Миша и Лаврентий, и даже Роза повеселели. Гостю отвели лучшую комнату, за ним ухаживали, были рады ему и внимательны, и он, улыбаясь, и сам тоже повеселев, с удовольствием принимал эту радость и ласку своих друзей.

– Ну, рассказывай, как же ты, как княгиня, Миша… и как он вырос! – воскликнул Черемзин в первый же вечер своего приезда, обращаясь к Никите Федоровичу, когда они остались одни.

– Да вот живем – изгнанники, – усмехнулся князь Никита.

– А ты и рад?

– Конечно, рад, с одной стороны… но боюсь, как бы хуже не было. Аграфена Петровна опять что-то затевает.

– Неужели опять? – воскликнул Черемзин.

Никита Федорович махнул рукою и рассмеялся. Ему теперь, при свидании с приятелем, которого он так давно не видел, все казалось весело и хорошо.

– Да что ж она может сделать здесь, в деревне, в изгнании, как ты говоришь? – переспросил тот.

– Как, что? – ответил князь Никита, наморщась и становясь серьезным. – На грех тут от нас недалеко именье двоюродного ее, Талызина Федора, от Москвы он в тридцати верстах. Из Москвы туда приезжают, и моя ездит… И сделать ничего не могу. Уж коли петербургского случая мало было…

Черемзин слушал друга, перебивая расспросами и вставляя замечания. Ему тоже хотелось говорить и тоже рассказать про себя.

– А что у нас в Митаве делалось без вас! – начал он, когда Волконский обо всем рассказал. – Представь себе, когда – помнишь – Петр Михайлович ездил в Петербург, тогда вдруг выдвинулся при дворце герцогини Бирен, сын простого конюха.

– Я его мельком помню, – перебил Волконский, – как же… в Митаве… Теперь он, говорят, уже называет себя не Биреном, а Бироном, и производит свой род от французских графов.

Черемзин снова рассмеялся.

– Да и сам Петр Михайлович покровительствовал ему.

– Да ты о себе-то расскажи! – опять перебил Никита Федорович. – Ну, как жил в деревне, как там устроился?

– Да никак не устроился, – вдруг упавшим голосом ответил Черемзин. – Что поделаешь! Я навсегда уехал теперь из деревни.

– Опять на службу, опять в Митаву? – почти с ужасом спросил Волконский.

– Да, опять.

И Черемзин в свою очередь рассказал все о себе и о своей неудаче.

Никита Федорович серьезно, внимательно следил за его рассказом.

– Странный старик! – сказал он, когда Черемзин кончил. – Я тебе одно только могу сказать – будь уверен: если должно, чтобы твоя княжна Ирина стала твоею женою, то ничто – ни отец, ни какая другая сила не остановят этого.

– Да, хорошо тебе говорить так, а я не вижу возможности… Нет, это не сбудется…

Волконский встал со своего места и заходил по комнате.

– Помнишь Митаву? – сказал он, обращаясь к Черемзину. – Помнишь, как ты тогда утешал меня и помог мне – да, помог, конечно, хотя и смеялся, и балагурил?

– Что ж, тогда мы моложе были, – вставил Черемзин, как будто оправдываясь.

– И могли ли мы думать тогда, – продолжал князь Никита, – что вот придет время, когда мы поменяемся местами и мне придется также утешать тебя?

– Жаль одно, что ты мне помочь не можешь, – грустно возразил Черемзин.

Никита Федорович несколько раз прошелся молча.

– Ну, этого ты не говори! – не вдруг продолжал он, видимо, соображая что-то. – Нет, не говори – может быть, и помогу.

Черемзин быстро поднял на него взор, как бы сомневаясь, не ослышался ли он, или в своем уме Волконский, желавший помочь его сватовству на Трубецкой, которая была теперь далеко от них, в полной власти и полном повиновении у своего строптивого и упрямого отца.

– Да, и помогу, – подтвердил князь Никита.

– Но как же, голубчик? Ведь это невозможно, – недоверчиво произнес Черемзин.

Но он стал настаивать на том, чтобы князь Никита объяснил, как это он собирается помочь ему. Он думал просто, что Волконский хочет утешить его, поддержать и поэтому говорит так себе, чтобы дать ему хоть тень надежды. Но Черемзин знал, что надежды этой не может быть.

На другой день Волконский не возобновлял этого разговора, и его гость еще больше убедился в справедливости своего предположения.

Черемзин провел у Волконских недели две и наконец собрался уезжать.

Накануне его отъезда Никита Федорович пришел к нему опять вечером и спросил:

– Так ты положительно хочешь уже уезжать?

– Да, голубчик, пора, – озабоченно ответил Черемзин.

Он опять находился в таком состоянии, что не мог долго засиживаться на одном месте, и, как ни хорошо ему было у Волконских, но все-таки ему многого недоставало. Он тосковал по княжне Ирине Петровне, и ее-то и недоставало ему, а потому он и не мог сидеть на одном месте. В переездах, в дороге ему все-таки было легче.

– Ну, а если я тебе скажу: поезжай назад в деревню? – произнес Волконский.

Черемзин нахмурил брови и недовольно взглянул на друга.

– Полно тебе, князь Никита! – сказал он, хмурясь.

– А разве ты забыл, что я обещал помочь тебе? – перебил его Никита Федорович и, улыбаясь, весело взглянул на Черемзина.

Тот в свою очередь недоумевающе, вопросительно посмотрел на него и спросил:

– Так ты не шутишь? это серьезно?

– Нет, не шучу. Дай только мне слово, что исполнишь то, что я потребую от тебя.

– Хорошо, даю слово, – сказал Черемзин, несколько подумав.

– Ну, так вот, возьми это письмо, – и Никита Федорович достал из кармана уже готовое и запечатанное письмо, – и вези его, не читая, к себе в деревню, а когда приедешь – прочти и объяснись со стариком Трубецким.

– И ты думаешь, что из этого что-нибудь выйдет?

– Я даю тебе слово, что выйдет, если только, повторяю, суждено Ирине Петровне стать твоею женой.

Черемзин подчинился другу и, изменив свой маршрут, отправился назад, к себе в деревню.

5Удовлетворение полное.