Достоевский. Энциклопедия

Tekst
0
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Kas teil pole raamatute lugemiseks aega?
Lõigu kuulamine
Достоевский. Энциклопедия
Достоевский. Энциклопедия
− 20%
Ostke elektroonilisi raamatuid ja audioraamatuid 20% allahindlusega
Ostke komplekt hinnaga 18,80 15,04
Достоевский. Энциклопедия
Достоевский. Энциклопедия
Audioraamat
Loeb Авточтец ЛитРес
9,40
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

В журнальном варианте образ и судьба этого героя были обрисованы более подробно: «Но жилец мой, Астафий Иванович, был отставной особого рода… Служба только заправила его на жизнь, но прежде всего он был из числа бывалых людей, и, кроме того, хороших людей. Службы его всего было восемь лет. Был он из белорусских губерний, поступил в кавалерийский полк и теперь числился в отставке. Потом он постоянно проживал в Петербурге, служил у частных лиц и уж Бог знает каких не испытал должностей. Был он и дворником, и дворецким, и камердинером, и кучером, даже жил два года в деревне приказчиком. Во всех этих званиях оказывался чрезвычайно способным. Сверх того был довольно хороший портной. Теперь ему было лет пятьдесят, и жил он уже сам по себе, небольшим доходом, получаемым в виде ежемесячной пенсии от каких-то добрых людей, которым услужил в свое время; да, сверх того, занимался портняжным искусством, которое тоже кое-что приносило. <…> Я полюбопытствовал о подробностях его службы и чрезмерно удивился, узнав, что он был почти во всех сражениях незабвенной эпохи тринадцатого и четырнадцатого годов…» И далее в журнальном варианте отставной Астафий Иванович рассказывал подробно о том, как воевал в войне против французов, побывал в плену, входил в Париж, самого Бонапарта видел…

Прототипом этого героя послужил унтер-офицер Евстафий, который, по воспоминаниям С. Д. Яновского, проживал в качестве слуги у Достоевского в 1847 г.

АСТЛЕЙ («Игрок»), богатый англичанин, «племянник лорда, настоящего лорда» и в то же время «сахаровар» (один из совладельцев сахарного завода), тайно влюбленный в Полину. «Я никогда в жизни не встречал человека более застенчивого; он застенчив до глупости и сам, конечно, знает об этом, потому что он вовсе не глуп. Впрочем, он очень милый и тихий. <…> Не знаю, как он познакомился с генералом; мне кажется, что он беспредельно влюблен в Полину. Когда она вошла, он вспыхнул, как зарево <…> мистер Астлей до того застенчив, стыдлив и молчалив, что на него почти можно понадеяться, – из избы сора не вынесет. <…> Да, я убежден, что он влюблен в Полину! Любопытно и смешно, сколько иногда может выразить взгляд стыдливого и болезненно-целомудренного человека, тронутого любовью, и именно в то время, когда человек уж, конечно, рад бы скорее сквозь землю провалиться, чем что-нибудь высказать или выразить, словом или взглядом. Мистер Астлей весьма часто встречается с нами на прогулках. Он снимает шляпу и проходит мимо, умирая, разумеется, от желания к нам присоединиться. Если же его приглашают, то он тотчас отказывается. На местах отдыха, в воксале, на музыке или пред фонтаном он уже непременно останавливается где-нибудь недалеко от нашей скамейки, и где бы мы ни были: в парке ли, в лесу ли, или на Шлангенберге, – стоит только вскинуть глазами, посмотреть кругом, и непременно где-нибудь, или на ближайшей тропинке, или из-за куста, покажется уголок мистера Астлея…» Мистер Астлей похож на благородных героев Диккенса, совершает одни только добрые поступки: выручает «бабушку» (Тарасевичеву Антониду Васильевну) займом после ее катастрофического проигрыша, пытается спасти от губительной рулетки Алексея Ивановича, Полина впоследствии находит приют в доме его сестры…

АФАНАСИЙ («Братья Карамазовы»), персонаж из вставного жизнеописания старца Зосимы – его денщик, когда был он еще Зиновием и служил в полку офицером. Накануне дуэли с Михаилом Зиновий жестоко – до крови – ударил денщика по лицу, вдруг это начало его мучить, и именно с этого мучения началось перерождение Зиновия в Зосиму («В самом деле, чем я так стою, чтобы другой человек, такой же, как я, образ и подобие Божие, мне служил?..»): наутро он на коленях попросил прощения у потрясенного Афанасия, во время поединка отказался стрелять в противника, подал в отставку и ушел в монахи. Странствуя, он встретил однажды, через восемь лет, в губернском городе К. бывшего денщика Афанасия, который был уже в отставке, стал Афанасием Павловичем, женился, двух детей народил и торговал мелким оптом на рынке с лотка. Афанасий принял бывшего командира как самого дорогого гостя, угостил, на прощание две полтины вынес – на монастырь и персонально ему. После прощания, теперь уже навеки, Зосима размышляет: «Был я ему господин, а он мне слуга, а теперь как облобызались мы с ним любовно и в духовном умилении, меж нами великое человеческое единение произошло. Думал я о сем много, а теперь мыслю так: неужели так недоступно уму, что сие великое и простодушное единение могло бы в свой срок и повсеместно произойти меж наших русских людей? Верую, что произойдет, и сроки близки…» Эта мысль старца Зосимы перекликается с одной из самых кардинальных тем «Пушкинской речи» Достоевского.

АФЕРДОВ («Подросток»), игрок на рулетке, вор. Прежде встречи с ним на рулетке Аркадий Долгорукий совершил непростительную ошибку – тоже во время игры: «Я, например, уверен, что известный игрок Афердов – вор; он и теперь фигурирует по городу: я еще недавно встретил его на паре собственных пони, но он – вор и украл у меня. Но об этом история еще впереди; в этот же вечер случилась лишь прелюдия: я сидел все эти два часа на углу стола, а подле меня, слева, помещался все время один гниленький франтик, я думаю, из жидков; он, впрочем, где-то участвует, что-то даже пишет и печатает. В самую последнюю минуту я вдруг выиграл двадцать рублей. Две красные кредитки лежали передо мной, и вдруг, я вижу, этот жиденок протягивает руку и преспокойно тащит одну мою кредитку. Я было остановил его, но он, с самым наглым видом и нисколько не возвышая голоса, вдруг объявляет мне, что это – его выигрыш, что он сейчас сам поставил и взял; он даже не захотел и продолжать разговора и отвернулся. Как нарочно, я был в ту секунду в преглупом состоянии духа: я замыслил большую идею и, плюнув, быстро встал и отошел, не захотев даже спорить и подарив ему красненькую. Да уж и трудно было бы вести эту историю с наглым воришкой, потому что было упущено время; игра уже ушла вперед. И вот это-то и было моей огромной ошибкой, которая и отразилась в последствиях: три-четыре игрока подле нас заметили наше препинание и, увидя, что я так легко отступился, вероятно, приняли меня самого за такого…»

Когда же в следующий раз Подросток крупно выиграл на рулетке, Афердов воспользовался моментом: «Вдруг пухлая рука с перстнем Афердова, сидевшего сейчас от меня направо и тоже ставившего на большие куши, легла на три радужных мои кредитки и накрыла их ладонью.

– Позвольте-с, это – не ваше, – строго и раздельно отчеканил он, довольно, впрочем, мягким голосом.

Вот это-то и была та прелюдия, которой потом, через несколько дней, суждено было иметь такие последствия. <…> Главное, я тогда еще не знал наверно, что Афердов – вор; я тогда еще и фамилию его не знал, так что в ту минуту действительно мог подумать, что я ошибся и что эти три сторублевые не были в числе тех, которые мне сейчас отсчитали. Я все время не считал мою кучу денег и только пригребал руками, а перед Афердовым тоже все время лежали деньги, и как раз сейчас подле моих, но в порядке и сосчитанные. Наконец, Афердова здесь знали, его считали за богача, к нему обращались с уважением: все это и на меня повлияло, и я опять не протестовал. Ужасная ошибка!..» Следствием ее было то, что Афердов и в следующий раз обворовал Подростка, да еще и обвинил его самого в воровстве – обвинению охотно поверили и выставили Аркадия с позором вон, после чего он чуть не покончил с собой и тяжело заболел.

Эти и подобные эпизоды «Подростка», связанные с рулеткой, перекликаются с аналогичными эпизодами из во многом автобиографического романа «Игрок».

АФРОСИНЬЮШКА («Преступление и наказание»), мещаночка-самоубийца. Она очутилась случайно рядом с Раскольниковым как раз в тот момент, когда тот, стоя на мосту и смотря в воду, подумывал о самоубийстве. «Он почувствовал, что кто-то стал подле него, справа, рядом; он взглянул – и увидел женщину, высокую, с платком на голове, с желтым, продолговатым, испитым лицом и с красноватыми впавшими глазами. Она глядела на него прямо, но, очевидно, ничего не видела и никого не различала. Вдруг она облокотилась правою рукой о перила, подняла правую ногу и замахнула ее за решетку, затем левую, и бросилась в канаву. Грязная вода раздалась, поглотила на мгновение жертву, но через минуту утопленница всплыла, и ее тихо понесло вниз по течению, головой и ногами в воде, спиной поверх, со сбившеюся и вспухшею над водой, как подушка, юбкой…» Однако ж женщину тут же вытащили, в толпе любопытных нашлась ее соседка, опознала, назвала имя – Афросиньюшка и добавила существенное: «До чертиков допилась, батюшки, до чертиков <…> анамнясь удавиться тоже хотела, с веревки сняли. Пошла я теперь в лавочку, девчоночку при ней глядеть оставила, – ан вот и грех вышел! Мещаночка, батюшка, наша мещаночка, подле живем, второй дом с краю, вот тут…»

Афросиньюшке этой, уж разумеется, не жить на белом свете: очередная ее попытка наложить на себя руки от нищеты, безысходности и пьяной тоски – непременно увенчается успехом. Но в данном случае она, сама того не ведая, совершила благое дело – спасла главного героя романа от «самоубийственного» шага: «Ему стало противно. «Нет, гадко… вода… не стоит, – бормотал он про себя…»

АХИЛЛЕС («Преступление и наказание»), караульный солдат пожарной части, ставший свидетелем самоубийства Свидригайлова. Аркадий Иванович иронически именует солдатика из-за форменной каски «Ахиллесом». «Тут-то стоял большой дом с каланчой. У запертых больших ворот дома стоял, прислонясь к ним плечом, небольшой человечек, закутанный в серое солдатское пальто и в медной ахиллесовской каске. Дремлющим взглядом, холодно покосился он на подошедшего Свидригайлова. На лице его виднелась та вековечная брюзгливая скорбь, которая так кисло отпечаталась на всех без исключения лицах еврейского племени. Оба они, Свидригайлов и Ахиллес, несколько времени, молча, рассматривали один другого. Ахиллесу наконец показалось непорядком, что человек не пьян, а стоит перед ним в трех шагах, глядит в упор и ничего не говорит.

 

– А-зе, стозе вам и здеся на-а-до? – проговорил он, все еще не шевелясь и не изменяя своего положения…»

Солдатик встревожился-испугался лишь тогда, когда Свидригайлов пояснил, что едет «в Америку», и приставил дуло револьвера к виску, но помешать не успел.

АХМАКОВ («Подросток»), генерал; муж Катерины Николаевны Ахмаковой. За полтора года до описываемых в романе событий «Версилов, став через старого князя Сокольского другом дома Ахмаковых (все тогда находились за границей, в Эмсе), произвел сильное впечатление, во-первых, на самого Ахмакова, генерала и еще нестарого человека, но проигравшего все богатое приданое своей жены, Катерины Николаевны, в три года супружества в карты и от невоздержной жизни уже имевшего удар». Генерал от первого удара «очнулся и поправлялся за границей, а в Эмсе проживал для своей дочери, от первого своего брака». Ахмаков поначалу противился предполагаемому браку Версилова с дочерью (Лидией Ахмаковой), затем уже готов был смириться. Смерть Лидии после попытки самоубийства он пережил тяжело и через три месяца скончался от второго апоплексического удара.

АХМАКОВА Катерина Николаевна («Подросток»), дочь князя Сокольского, вдова генерала Ахмакова, невеста барона Бьоринга. Окончательно намечая в черновых материалах образ этой героини (на том этапе – Княгини), Достоевский после записей о Версилове определяет-подчеркивает: «…но надо: поднять и лицо Княгини. Сделать ее тоже гордою и фантастичною». И именно Ахмаковой доверено автором сформулировать суждение о современном обществе – одну из «капитальных» тем романа: «В нем во всем ложь, фальшь, обман и высший беспорядок. Ни один из этих людей не выдержит пробы: полная безнравственность, полный цинизм…» Окончательный портрет и характер Катерины Николаевны пробует определить, конечно, «автор» записок, Аркадий Долгорукий, своим сбивчивым слогом: «Я не могу больше выносить вашу улыбку! – вскричал я вдруг, – зачем я представлял вас грозной, великолепной и с ехидными светскими словами еще в Москве? Да, в Москве; мы об вас еще там говорили с Марьей Ивановной и представляли вас, какая вы должны быть… <…> Когда я ехал сюда, вы всю ночь снились мне в вагоне. Я здесь до вашего приезда глядел целый месяц на ваш портрет у вашего отца в кабинете и ничего не угадал. Выражение вашего лица есть детская шаловливость и бесконечное простодушие – вот! Я ужасно дивился на это все время, как к вам ходил. О, и вы умеете смотреть гордо и раздавливать взглядом: я помню, как вы посмотрели на меня у вашего отца, когда приехали тогда из Москвы… Я вас тогда видел, а между тем спроси меня тогда, как я вышел: какая вы? – и я бы не сказал. Даже росту вашего бы не сказал. Я как увидал вас, так и ослеп. Ваш портрет совсем на вас не похож: у вас глаза не темные, а светлые, и только от длинных ресниц кажутся темными. Вы полны, вы среднего роста, но у вас плотная полнота, легкая, полнота здоровой деревенской молодки. Да и лицо у вас совсем деревенское, лицо деревенской красавицы, – не обижайтесь, ведь это хорошо, это лучше – круглое, румяное, ясное, смелое, смеющееся и… застенчивое лицо! Право, застенчивое. Застенчивое у Катерины Николаевны Ахмаковой! Застенчивое и целомудренное, клянусь! Больше чем целомудренное – детское! – вот ваше лицо! Я все время был поражен и все время спрашивал себя: та ли это женщина? Я теперь знаю, что вы очень умны, но ведь сначала я думал, что вы простоваты. У вас ум веселый, но без всяких прикрас… Еще я люблю, что с вас не сходит улыбка: это – мой рай! Еще люблю ваше спокойствие, вашу тихость и то, что вы выговариваете слова плавно, спокойно и почти лениво, – именно эту ленивость люблю. Кажется, подломись под вами мост, вы и тут что-нибудь плавно и мерно скажете… Я воображал вас верхом гордости и страстей, а вы все два месяца говорили со мной как студент с студентом… Я никогда не воображал, что у вас такой лоб: он немного низок, как у статуй, но бел и нежен, как мрамор, под пышными волосами. У вас грудь высокая, походка легкая, красоты вы необычайной, а гордости нет никакой. Я ведь только теперь поверил, все не верил!..»

Катерина Николаевна была замужем за генералом Ахмаковым, который прокутил ее богатое приданое и умер от апоплексического удара, оставив ее без средств. В недобрую минуту она вздумала однажды спросить совета в письме к юристу Андроникову – не следует ли учредить опеку над ее отцом князем Сокольским, который, словно впав в безумие, транжирил деньги? Минута прошла, Андроников отсоветовал это делать, но письмо осталось, и после смерти юриста могло попасть в руки старого князя, что, естественно, подвигло бы его лишить дочь наследства. Ахмакова думает, что письмо это находится у Версилова, с которым ее связывают запутанные отношения любви-ненависти, на самом же деле оно зашито за подкладку пиджака Подростка, который с этим важным письмом и приехал в Петербург, чтобы самому во всем «разобраться». Только к самому финалу романа Аркадий «разобрался», что его влюбленность в Катерину Николаевну ни в какое сравнение не идет со страстью к ней, которой мучается на протяжении долгих лет Версилов. В этом финале Версилов даже идет на сговор с негодяем Ламбертом, который завладел компрометирующим письмом, пытается шантажировать Ахмакову и угрожает ей пистолетом, тут же, обезумев, сам пытается застрелить ее, затем, когда Аркадий и Тришатов мешают ему это сделать, Версилов стреляет в себя… И уже в «Заключении» разъясняется окончательно: Катерина Николаевна отказала «щепетильному» барону Бьорингу, с Версиловым, судя по всему, все и всяческий отношения прекращены навсегда, она унаследовала после последовавшей вскоре кончины отца большую часть его богатого состояния, и о дальнейшей судьбе молодой богатой княгини и генеральши можно только догадываться.

В Ахмаковой отразились отдельные черты А. В. Корвин-Круковской.

АХМАКОВА Лидия («Подросток»), дочь генерала Ахмакова, падчерица Катерины Николаевны Ахмаковой. «Это была болезненная девушка, лет семнадцати, страдавшая расстройством груди и, говорят, чрезвычайной красоты, а вместе с тем и фантастичности…» По словам Васина: «Это была очень странная девушка <…> очень даже может быть, что она не всегда была в совершенном рассудке…» Версилов же, показывая ее фотопортрет Аркадию Долгорукому, более категоричен: «Это тоже была фотография, несравненно меньшего размера, в тоненьком, овальном, деревянном ободочке – лицо девушки, худое и чахоточное и, при всем том, прекрасное; задумчивое и в то же время до странности лишенное мысли. Черты правильные, выхоленного поколениями типа, но оставляющие болезненное впечатление: похоже было на то, что существом этим вдруг овладела какая-то неподвижная мысль, мучительная именно тем, что была ему не под силу.

– Это… это та девушка, на которой вы хотели там жениться и которая умерла в чахотке… ее падчерица? – проговорил я несколько робко.

– Да, хотел жениться, умерла в чахотке, ее падчерица. Я знал, что ты знаешь… все эти сплетни. Впрочем, кроме сплетен, ты тут ничего и не мог бы узнать. Оставь портрет, мой друг, это бедная сумасшедшая, и ничего больше.

– Совсем сумасшедшая?

– Или идиотка; впрочем, я думаю, что и сумасшедшая…»

Лидия была какое-то время в связи с князем Сергеем Петровичем Сокольским, родила от него девочку, которую впоследствии считали ребенком Версилова (в него экзальтированная Лидия влюбилась до безумия). На самом деле Версилов даже предлагал ей брак (с разрешения гражданской жены своей Софьи Андреевны Долгорукой), дабы «прикрыть чужой грех», но девушка, спустя две недели после преждевременных родов, умерла при странных обстоятельствах – чуть ли не покончила жизнь самоубийством, отравившись фосфорными спичками (по крайней мере Крафт в это верит).

Б. («Неточка Незванова»), знаменитый скрипач; товарищ и покровитель отчима Неточки Незвановой – Ефимова. Они встретились, когда Ефимов перебрался в Петербург. «Он поселился где-то на чердаке и тут-то в первый раз сошелся с Б., который только что приехал из Германии и тоже замышлял составить себе карьеру. Они скоро подружились, и Б. с глубоким чувством вспоминает даже и теперь об этом знакомстве. Оба были молоды, оба с одинаковыми надеждами, и оба с одною и тою же целью. Но Б. еще был в первой молодости; он перенес еще мало нищеты и горя; сверх того, он был прежде всего немец и стремился к своей цели упрямо, систематически, с совершенным сознанием сил своих и почти рассчитав заранее, что из него выйдет…» Ефимов в то время как раз возомнил себя скрипачом-гением, восторженно мечтал о славе. «Этот беспрерывный восторг поразил холодного, методического Б.; он был ослеплен и приветствовал моего отчима как будущего великого музыкального гения. Иначе он не мог и представить себе будущую судьбу своего товарища. Но вскоре Б. открыл глаза и разгадал его совершенно. Он ясно увидел, что вся эта порывчатость, горячка и нетерпение – не что иное, как бессознательное отчаяние при воспоминании о пропавшем таланте…» Рассказывая-вспоминая впоследствии о той поре, Б. очень трезво оценивал самого себя: «Что же касается до меня, – продолжал Б., – то я был спокоен насчет себя самого. Я тоже страстно любил свое искусство, хотя знал при самом начале моего пути, что большего мне не дано, что я буду, в собственном смысле, чернорабочий в искусстве; но зато я горжусь тем, что не зарыл, как ленивый раб, того, что мне дано было от природы, а, напротив, возрастил сторицею, и если хвалят мою отчетливость в игре, удивляются выработанности механизма, то всем этим я обязан беспрерывному, неусыпному труду, ясному сознанию сил своих, добровольному самоуничтожению и вечной вражде к заносчивости, к раннему самоудовлетворению и к лени как естественному следствию этого самоудовлетворения…»

Именно в уста Б. (в его слова Ефимову) Достоевский вложил свои сокровенные мысли-размышления о путях и судьбе таланта, которые в ту пору, пору его литературной юности, занимали его чрезвычайно, сопрягались с собственной судьбой – в строках этих много автобиографического: «Друг мой, нужно терпение и мужество. Тебя ждет жребий завиднее моего: ты во сто раз более художник, чем я; но дай Бог тебе хоть десятую долю моего терпения. Учись и не пей, как говорил тебе твой добрый помещик, а главное – начинай сызнова, с азбуки. Что тебя мучит? бедность, нищета. Но бедность и нищета образуют художника. Они неразлучны с началом. Ты еще никому не нужен теперь, никто тебя и знать не хочет; так свет идет. Подожди, не то еще будет, когда узнают, что в тебе есть дарование. Зависть, мелочная подлость, а пуще всего глупость налягут на тебя сильнее нищеты. Таланту нужно сочувствие, ему нужно, чтоб его понимали, а ты увидишь, какие лица обступят тебя, когда ты хоть немного достигнешь цели. Они будут ставить ни во что и с презрением смотреть на то, что в тебе выработалось тяжким трудом, лишениями, голодом, бессонными ночами. Они не ободрят, не утешат тебя, твои будущие товарищи; они не укажут тебе на то, что в тебе хорошо и истинно, но с злою радостью будут поднимать каждую ошибку твою, будут указывать тебе именно на то, что у тебя дурно, на то, в чем ты ошибаешься, и под наружным видом хладнокровия и презрения к тебе будут как праздник праздновать каждую твою ошибку (будто кто-нибудь был без ошибок!). Ты же заносчив, ты часто некстати горд и можешь оскорбить самолюбивую ничтожность, и тогда беда – ты будешь один, а их много; они тебя истерзают булавками. Даже я начинаю это испытывать. Ободрись же теперь! Ты еще совсем не так беден, ты можешь жить, не пренебрегай черной работой, руби дрова, как я рубил их на вечеринках у бедных ремесленников. Но ты нетерпелив, ты болен своим нетерпением, у тебя мало простоты, ты слишком хитришь, слишком много думаешь, много даешь работы своей голове; ты дерзок на словах и трусишь, когда придется взять в руки смычок. Ты самолюбив, и в тебе мало смелости. Смелей же, подожди, поучись, и если не надеешься на силы свои, так иди на авось; в тебе есть жар, есть чувство. Авось дойдешь до цели, а если нет, все-таки иди на авось: не потеряешь ни в каком случае, потому что выигрыш слишком велик. Тут, брат, наше авось – дело великое!..»

Этот Б. продолжал поддерживать Ефимова и помогать ему, когда тот уже окончательно опустился, а впоследствии Неточка часто видела его в доме Александры Михайловны, с которой музыкант был в большой дружбе.

Б-КИЙ (Б-СКИЙ; Б.) («Записки из Мертвого дома»), арестант из поляков-дворян, который в записках именуется по-разному. «Б. был слабосильный, тщедушный человек, еще молодой, страдавший грудью. Он прибыл в острог с год передо мною вместе с двумя другими из своих товарищей – одним стариком, все время острожной жизни денно и нощно молившимся Богу (за что уважали его арестанты) и умершим при мне (имеется в виду Ж-кий. – Н. Н.), и с другим, еще очень молодым человеком, свежим, румяным, сильным, смелым, который дорогою нес устававшего с пол-этапа Б., что продолжалось семьсот верст сряду (речь идет о Т-ском. – Н. Н.). Нужно было видеть их дружбу между собою. Б. был человек с прекрасным образованием, благородный, с характером великодушным, но испорченным и раздраженным болезнью. <…> Б-кий был больной, несколько наклонный к чахотке человек, раздражительный и нервный, но в сущности предобрый и даже великодушный. Раздражительность его доходила иногда до чрезвычайной нетерпимости и капризов…» И далее дана общая характеристика арестантов-поляков: «Впрочем, все они были больные нравственно, желчные, раздражительные, недоверчивые. Это понятно: им было очень тяжело, гораздо тяжелее, чем нам. Были они далеко от своей родины. Некоторые из них были присланы на долгие сроки, на десять, на двенадцать лет, а главное, они с глубоким предубеждением смотрели на всех окружающих, видели в каторжных одно только зверство и не могли, даже не хотели, разглядеть в них ни одной доброй черты, ничего человеческого, и что тоже очень было понятно: на эту несчастную точку зрения они были поставлены силою обстоятельств, судьбой. Ясное дело, что тоска душила их в остроге…»

 

Полная фамилия Б-кого – И. Богуславский.

Ф. М. Достоевский. Фотография неизвестного автора, конец 1850-х гг.


Б-М («Записки из Мертвого дома»), арестант из поляков, маляр. «Б – м, человек уже пожилой, производил на всех нас прескверное впечатление. Не знаю, как он попал в разряд таких преступников, да и сам он отрицал это. Это была грубая, мелкомещанская душа, с привычками и правилами лавочника, разбогатевшего на обсчитанные копейки. Он был безо всякого образования и не интересовался ничем, кроме своего ремесла. Он был маляр, но маляр из ряду вон, маляр великолепный. Скоро начальство узнало о его способностях, и весь город стал требовать Б-ма для малеванья стен и потолков. В два года он расписал почти все казенные квартиры. Владетели квартир платили ему от себя, и жил он таки небедно. Но всего лучше было то, что на работу с ним стали посылать и других его товарищей. <…> Наш плац-майор, занимавший тоже казенный дом, в свою очередь потребовал Б-ма и велел расписать ему все стены и потолки. Тут уж Б – м постарался: у генерал-губернатора не было так расписано. Дом был деревянный, одноэтажный, довольно дряхлый и чрезвычайно шелудивый снаружи: расписано же внутри было, как во дворце, и майор был в восторге… <…> Б-мом был он все более и более доволен, а чрез него и другими, работавшими с ним вместе. Работа шла целый месяц. В этом месяце майор совершенно изменил свое мнение о всех наших и начал им покровительствовать…» Полная фамилия этого поляка – К. Бем.


БАБУШКА («Белые ночи»), единственный родной человек Настеньки. Девушка поведала Мечтателю: «Есть у меня старая бабушка. Я к ней попала еще очень маленькой девочкой, потому что у меня умерли и мать и отец. Надо думать, что бабушка была прежде богаче, потому что и теперь вспоминает о лучших днях. Она же меня выучила по-французски и потом наняла мне учителя. Когда мне было пятнадцать лет (а теперь мне семнадцать), учиться мы кончили. Вот в это время я и нашалила; уж что я сделала – я вам не скажу; довольно того, что проступок был небольшой. Только бабушка подозвала меня к себе в одно утро и сказала, что так как она слепа, то за мной не усмотрит, взяла булавку и пришпилила мое платье к своему, да тут и сказала, что так мы будем всю жизнь сидеть, если, разумеется, я не сделаюсь лучше…» Так и жили: Бабушка, несмотря на слепоту, чулок вяжет, Настенька, пришпиленная к ней, шьет или книжку вслух читает. Пока не появился в их доме новый Жилец…


БАГАУТОВ Степан Михайлович («Вечный муж»), один из любовников Натальи Васильевны Трусоцкой. Он получил этот «статус» ровно через год после Вельчанинова и целых пять лишних лет, пренебрегая перспективой карьеры в Петербурге, служил губернским чиновником в городе Т. «единственно для этой женщины», пока тоже не получил «отставку» и только тогда воротился наконец в столицу. Павел Павлович Трусоцкий признается Вельчанинову, что, может, единственно для того в Петербург и приехал после смерти жены, дабы найти Багаутова, а он возьми, да и умри буквально в день его приезда – совершенно случайно, разумеется, «от нервной горячки». Так что обманутому мужу довелось любовника своей жены только в гробу лицезреть и переключить все свои силы на поиски другого бывшего «друга семьи» – Вельчанинова.


БАКЛУШИН Александр («Записки из Мертвого дома»), арестант особого отделения. Он служил в гарнизоне унтер-офицером, влюбился в немку Луизу, а ту отец решил выдать за старого и богатого Шульца – Баклушин соперника застрелил, да еще и нагрубил капитану в ссудной комиссии, за что получил четыре тысячи палок и бессрочную каторгу. Имя его вынесено в название главы IX первой части – «Исай Фомич. Баня. Рассказ Баклушина», где приводится его горькая история, и повествователь (Горянчиков) дает ему характеристику: «Я не знаю характера милее Баклушина. Правда, он не давал спуску другим, он даже часто ссорился, не любил, чтоб вмешивались в его дела, – одним словом, умел за себя постоять. Но он ссорился ненадолго, и, кажется, все у нас его любили. Куда он ни входил, все встречали его с удовольствием. Его знали даже в городе как забавнейшего человека в мире и никогда не теряющего своей веселости. Это был высокий парень, лет тридцати, с молодцеватым и простодушным лицом, довольно красивым, и с бородавкой. Это лицо он коверкал иногда так уморительно, представляя встречных и поперечных, что окружавшие его не могли не хохотать. Он был тоже из шутников; но не давал потачки нашим брезгливым ненавистникам смеха, так что его уж никто не ругал за то, что он «пустой и бесполезный» человек. Он был полон огня и жизни…» Этот Баклушин был одним из ведущих и действительно талантливых актеров острожного театра. Прототип – С. Арефьев.


БАРАШКОВА Настасья Филипповна («Идиот»), главная героиня романа, вокруг которой завязаны основные сюжетные узлы. Князь Мышкин впервые видит ее (сначала на портрете) в день, когда ей исполнилось 25 лет. «Так это Настасья Филипповна? – промолвил он, внимательно и любопытно поглядев на портрет: – Удивительно хороша! – прибавил он тотчас же с жаром. На портрете была изображена действительно необыкновенной красоты женщина. Она была сфотографирована в черном шелковом платье, чрезвычайно простого и изящного фасона; волосы, по-видимому, темно-русые, были убраны просто, по-домашнему; глаза темные, глубокие, лоб задумчивый; выражение лица страстное и как бы высокомерное. Она была несколько худа лицом, может быть, и бледна… <…>


План романа «Идиот»


– Удивительное лицо! – ответил князь. – И я уверен, что судьба ее не из обыкновенных. Лицо веселое, а она ведь ужасно страдала, а? Об этом глаза говорят, вот эти две косточки, две точки под глазами в начале щек. Это гордое лицо, ужасно гордое, и вот не знаю, добра ли она? Ах, кабы добра! Все было бы спасено!..»

Затем князь еще раз, уже наедине, вглядывается в портрет: «Давешнее впечатление почти не оставляло его, и теперь он спешил как бы что-то вновь проверить. Это необыкновенное по своей красоте и еще по чему-то лицо еще сильнее поразило его теперь. Как будто необъятная гордость и презрение, почти ненависть, были в этом лице, и в то же самое время что-то доверчивое, что-то удивительно простодушное; эти два контраста возбуждали как будто даже какое-то сострадание при взгляде на эти черты. Эта ослепляющая красота была даже невыносима, красота бледного лица, чуть не впалых щек и горевших глаз; странная красота! Князь смотрел с минуту, потом вдруг спохватился, огляделся кругом, поспешно приблизил портрет к губам и поцеловал его. Когда через минуту он вошел в гостиную, лицо его было совершенно спокойно…»