Цветы мертвых. Степные легенды (сборник)

Tekst
0
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– И никакая женская сила не оторвет его от занятий… Но, вспомнив про женскую силу, невольно вспомнил блондиночку и крикнул Аргунову:

– Аргунов! Свою блондиночку я в субботу видел…

Кеша ничего не ответил. Притворился спящим и для вида даже захрапел. На душе у него было скверно.

– Аргунов! Дай ему в ухо! – Крикнул Михайлов. Но Кеша ничего и на этот раз не ответил.

* * *

В день тезоименитства Государя Императора группа юнкеров сотни сложилась капиталами и наняла ложу в Мариинском театре на «Пиковую даму». Всех было 13 человек, а так как мест в ложе было только шесть, то остальные должны были стоять. Но зато за ложей была еще комната, в которой раздевались, но оттуда хорошо было слышно все, что происходило на сцене.

– Там, брат, ложа и еще раздевалка за ней, можно отдохнуть и покурить, – хвастались своей осведомленностью бывалые. Сговорились тут же сойтись всем вместе в условленный час.

Юнкер Шадрин, звероподобный сибиряк, огромный и широкоплечий Геркулес, опоздал к началу и, не найдя ложи, бродил по коридорам, пока к нему не подлетел какой-то старичок в белых чулках и ботинках, во фраке, совершенно не похожем на обычные фраки, с красной грудью и расшитыми золотом рукавами, и спросил, что угодно юнкеру.

Шадрин, приняв его за камергера Высочайшего Двора, ответил, назвав его для приличия Ваше Сиятельство. Старичок отвел его к ложе и тоже назвал Шадрина Вашем Сиятельством…

Так два Сиятельства и разошлись каждый по своим местам. Сиятельство, оказавшееся театральным лакеем, проводило другое Сиятельство в ложу.

– Пжалте сюда вот, Вашсясь, проговорил лакей, открывая и закрывая двери.

Войдя в ложу, Шадрин обалдел от яркого света, сияющих расписных позолоченных гербов на потолке и ложах, огромных люстр, свисающих подобно сталактитам над партером, красивого занавеса и рокота, несшегося откуда-то снизу, куда Шадрин заглянул и удивился еще больше.

Там полуголые женщины, осыпанные, как елочные украшения, бриллиантовыми блестками, сверкали драгоценностями и светлыми дорогими платьями и обмахивались тяжелыми веерами.

Возле них вертелись и двигались разноцветные гвардейские мундиры, блестели кирасы конной гвардии, гусарские белые ментики и голубые, желтые, синие, красные и малиновые мундиры казачьей гвардии, красные черкески Собственного Его Величества Конвоя, расшитые груди юнцов пажей и старых камергеров, их золотые лампасы на белых штанах, лысины сенаторов и фантастические прически дам перемешались в общей массе голов, плечей, кресел, как-то странно выглядевших в сильном ракурсе сверху из ложи.

Наконец, рокот затих, и дирижер в белых перчатках взмахнул палочкой, и оркестр затрубил, зазудил смычками, загнусавил кларнетами, завыл валторнами и медными инструментами, подсвистывая флейтами и рокоча литаврами. Тромбоны ревели, как иерихонские трубы.

Раздвинулся широкий занавес и опера началась.

В соседней ложе слева, тоже очевидно вскладчину, набились несколько девиц в формах института благородных девиц со старой дамой, их надзирательницей. Одна из девиц сидела на барьере, смежном с юнкерской ложей, спиной к юнкерам, вся устремленная на сцену.

Направо в полупустой ложе двое, очевидно муж и жена, старики, очень чопорные и видимо давно надоевшие один другому. Со сжатыми крепко в ниточку губами и не поворачивая голов, они смотрели против себя, казалось ничего не видя и не слыша. Конечно, оперу они видели не один раз. Они недружелюбно косились на ложи девиц и юнкеров.

Впечатление у молодежи от оперы было огромное, так что когда графиня являлась Герману в карцере, казалось, что могильный воздух пахнул со сцены на ложи, и девица, сидевшая на барьере, невольно отвалилась назад, потеряв равновесие. Шадрин своими, уже в 20 лет гнувшими подковы, руками поддержал ее за хрупкие плечи, вызвав шипение и прочие недовольные звуки у старичков и надзирательницы. Девицу она направила в переднюю комнату, а на ее место села сама.

Старички долго, как гуси, вертели худыми шеями и, так же как туей, открывали и закрывали рты.

Больше для Шадрина ничего не произошло. Музыкален он не был и потому запомнил только реплику Германа: «Три карты, три карты, три карты».

* * *

Вернувшись из театра, Шадрин вступил на ночное дневальство в эту ночь. Было уже около двух часов ночи, когда он, обойдя все помещения сотни и капониров, вернулся в читалку, твердя:

– Тройка, семерка, дама. Тройка, семерка, туз…

На дворе стояла невская мокрая и снежная зима. Ветер хлопает где-то под крышей здания училища, что-то трещало по коридорам, какие-то непонятные стоны ухали снизу из помещения эскадрона.

Мистическое настроение охватило настолько юнкера, что он, не боясь ничего, начал озираться по сторонам. Борясь со сном, ходил взад и вперед, скрипя паркетом, трещавшим под его тяжелым шагом.

Вдруг ему показалось, что в первой полусотне что-то упало и разбилось. Он бросился на звук и в это время, когда он вошел в коридор, из юнкерской читалки выскочило что-то белое, почти в рост маленького человека. Шадрин не любил шуток и потому немедленно хватил выхваченным из ножен клинком по этому белому и пересек его пополам.

В читалке его привлек подозрительный шум. Там что-то шипело, шелестело, дул оттуда ветер, но в темноте нельзя было ничего разобрать. Шадрин вошел в читалку. Что-то мазнуло его по лицу и отскочило назад.

Холодея, юнкер протянул руки к лампочке, к выключателю, который находился при ней. И о ужас, стыд и позор! На полу, как льдины, ползают газеты и журналы, занавеска качается от проникшего в читалку ветра через разбитое оконное стекло… Перерубленное белое оказалось газетой «Новое Время», выползшей стоймя из читалки под первой струей воздуха.

Шадрин вложил шашку в ножны и, конфузливо осмотревшись, привел в порядок читалку, но никому о своем ночном происшествии, вызванном мистическим настроением после оперы, так и не рассказал.

* * *

Ночь длинная, нудная тянулась медленно. За окном свистел ветер и стучал по крыше. Словно дома, в Сибири, невольно подумалось Шадрину. Вспомнился кадетский корпус, глухая стоянка 1-го Ермака Тимофеевича полка на границе с Китаем в Джаркенте, куда можно было пробраться только верхом.

– Вот в такую пограничную дыру я должен буду вернуться через два года, как бы хорошо ни окончил училище. Это после столицы, богатого города, красивых его проспектов и дворцов, каналов и парков, прекрасных театров и красавицы Невы. Вспомнился свой хутор на Иртыше, где остался приготовленный ему отцом доморощенный конек – смесь английского с киргизом. Получился высокий конь со стремительным аллюром. Шадрин решил по производству в офицеры готовить его на скачки. Иметь хорошую, сильную, выносливую лошадь для казака первое дело. Потом служить на ней в мирное и военное время. Хороший конь не выдаст. Но нужно и его беречь. «И лучше сам ты ешь поплоше, коня же в теле содержи» – поется в песне всех Казачьих Войск.

* * *

С вечера было приказано всему училищу быть готовому завтра в 5 ч. утра к выходу на Марсово поле для траурного парада – встречи гроба с телом Вел. Кн. Алексея Александровича, брата Императора Александра Ш-го и дяди царствующего, умершего в Париже.

Гроб с прахом должен был проследовать от Николаевского вокзала по Невскому, Садовой, мимо Инженерного замка, Летнего сада, через Марсово поле, Троицкий мост через Неву в Петропавловскую крепость – усыпальницу Императорской фамилии со времен Петра 1-го.

Еще не догорели газовые огни в столице, еще дворники не вышли подметать тротуары, покрытые снегом, еще одинокие гуляки бродили по улицам, училище со штандартом, обернутым в черное, вышло из ворот по Новопетергофскому проспекту к своему месту на Марсово поле возле Лебяжьей канавки.

Пришли ранее всех войск конной гвардии, еще тянувшейся длинными запорошенными инеем лентами со всех концов города.

Марсово поле, побеленное выпавшим за ночь небольшим снегом, казалось чисто вымытым и каким-то новым. От белого снега и инея высокие деревья Летнего сада казались слишком черными, окаймляя Марсово поле с двух сторон.

Против Лебяжьей канавки смутно маячили в тумане казармы Павловского полка, правее их едва видный угол Мраморного дворца и памятник Суворову, правее Английское посольство.

Стояли в конном строю долго. Снег начал падать мокрыми крупными хлопьями, закрывая все перед юнкерами. Только осыпанные снегом фигуры всадников конной гвардии напоминали картины Верещагина из цикла «Похода на Россию Наполеона».

Разнообразно одетые в казачье обмундирование, юнкера сотни походили на партизан Платова, Грекова, Сеславина, Давыдова, Фигнера и других героев 1812 года.

Стояли долго. Лошади под всадниками, устав, переминались с ноги на ногу. Войска не спешивались, так как общей команды не было.

Только седого престарелого литаврщика Л.-гв. Кирасирского полка ссадили два гиганта в кирасах, чтобы он мог размять старческие ноги и немного погреться.

За войсками позади, толпы народа тоже терпеливо ожидали траурного проезда.

И лишь к полудню какие-то неясные, едва уловимые музыкальным ухом, звуки послышались со стороны Невского. Это двигалась траурная процессия по проспекту между плотными рядами стоявших шпалерами войск Гвардейской пехоты.

Снег валил и заглушал грустные марши Бетховена, Мендельсона и Шопена. Какие-то обрывки рыданий медных инструментов проникали на Марсово поле.

И как-то неожиданно ударил громко барабан и шопеновский марш поплыл над войсками. И сейчас же слева появилась бесконтурная темная масса. Ближе, ближе – и вот наконец ясно уже видны золотые хоругви, ризы духовенства, странные архалуки певчих Императорской капеллы, султаны на черных попонах над головами лошадей и по полю певуче пронеслась команда:

– Шашки и палаши вон, пики в руку, слу-ша-а-й!

Войска замерли. Тишина на поле, и только издалека слышится погребальный звон Петропавловского собора из крепости.

 

Едва только катафалк поравнялся с сотней, по рядам прошел как вздох тихий шепот:

«Государь, Царь, смотри. Вон рядом с Вел. Кн. Николаем Николаевичем. Вон с тем, что самый высокий».

– Да где? Ничего не видно, – шепчет голос из второй шеренги. – Посторонись немного, ты!

– Чтоб наряд вне очередь схватить? – огрызается зловещим шопотом стоявший впереди счастливый степняк с пикой.

– Д-а, вот вижу, вижу. Это Он. С вензелями на погонах, полковник, да, да, Он.

Наконец все увидели, и, не сводя глаз с офицера в серой шинели, красной лейб-гусарской фуражке, идущего рядом с Николаем Николаевичем, возвышавшимся своей седой бородкой клином над всей Императорской свитой.

За малым, может быть, исключением юнкера сотни видели Государя впервые. Какое счастье видеть того, ради которого старались выйти в столичное училище. И, казалось, скажи Он только сейчас одно слово приказания, и вся юнкерская масса бросится по его приказу, куда он только укажет. Все не по команде, а какому-то внутреннему влечению смотрели только на Государя, видели только его, не обращая внимания ни на хорошенькие личики Великих Книжен, выглядывавших из карет, ни на Государеву свиту, ни на массу венков, покрывающих катафалк и еще везомых позади его.

Кто-то, видимо понаслышке о Царской экономности, даже заметил латку на его сапоге, правда не новом.

– Да где она, латка-то? Покажи, слышь ты. – Раздосадовано шепчет кто-то из задней шеренги, которому видимо дорог был каждый кусочек Государевой одежды, даже заплата на его сапоге, которой в действительности и не было. О покойнике никто не думал. Его похороны были только случаем увидеть кадетскую мечту в реальном осуществлении.

И вот Он перед ними, такой простой и скромный, совсем похожий на обыкновенного офицера, оставшийся в чине полковника на всю жизнь, не будучи произведенным отцом в генеральский чин и не пожелавший налагать на свои плечи высшего чина Сам.

Процессия шла и шла бесконечными рядами войск пехоты, артиллерии и специальных.

Кавалерия начала выстраиваться для похода за процессией. Вся войсковая масса тянулась к Петропавловской крепости.

Тело было в цинковом гробу и потому прощания войск с умершим не было. Но все равно, Училище отправилось домой только под вечер. И вот, проходя снова по Марсову Полю, сотня услышала команду:

«Сотня, смирно, господа офицеры! – Равнение направо!»

По привычке повернули голову направо, ожидая увидеть какое-нибудь «высокое» лицо, уже надоевшее своим появлением не раз, и вдруг мимо на тройке серых в яблоках прекрасных коней Он один с кучером, запорошенный снегом в белом вихре кидаемой лошадьми снежной пыли, промчался, держа правую руку в белой перчатке у козырька красной фуражки, как сон, как мечта, по направлению к «Храму на крови» на Екатерининском канале, к тому месту, где 30 лет назад пал от рук злодеев его царственный дед, так же любивший свой народ, как и Он сам.

Только громкое ура успели крикнуть вдогонку юнкера, как Государь уже скрылся за поворотом на канал, оставив молодые сердца сжаться в порыве преданности Государю и Родине, которую он олицетворял для по-военному преданных ему юнкеров. На долю их же выпала тяжелая участь стать современниками злодейского убийства всей Императорской семьи.

В тот вечер Государь словно умышленно проехал по той же дороге, по которой проехал его дед перед смертью.

* * *

Когда проезжали по Конюшенной улице, астраханец Ногаев, шедший в одной тройке с Кешей, мотнув головой немного вверх, кинул как бы между прочим:

– Хорошая девочка тут живет. Я бываю каждый отпуск… мамаша у ней… всегда уходит, и мы остаемся вдвоем. Эх, Кешка, хорошо, брат, жить на свете, ох как хорошо… ни черта-то ты не понимаешь!

И Ногаев снова мотнул своей красивой головой, с огромными глазами, дикими изломами непокорных бровей и резким очертанием тонких губ, одновременно и красивый, и уродливый. Решительные четкие линии носа придавали хищное своевольное выражение его лицу. Его можно было сравнить только с демоном.

– Красивая девочка… может быть, женюсь… может быть, нет. – Уже хитро подмигнув, сказал он, нагибаясь с седла и подхватив какой-то мерзлый комок с мостовой.

– Ногаев! Два наряда не в очередь. За неумение держать себя в строю!

Ловко сидя на своей лопоухой чистокровной кобыле, вездесущий «Шакал» промчался, строго озирая своими стальными серыми глазами юнкеров своей сотни.

– С подарочком тебя, Ногай, – шепнул весельчак Мякутин, хитро улыбаясь.

– И откуда он взялся, Ш-ш-и-а-кал проклятый, – делая страшные глаза, выругался Ногаев.

* * *

Каждый год для практики караульной службы Военные училища и Пажеские классы Пажеского корпуса занимали караулы в Зимнем дворце столицы. Во дворце никто не жил и только апартаменты Командующего Петербургским Военным Округом были заняты Вел. Кн. Николаем Николаевичем.

Строг Великий Князь был страшно, и его боялись больше, чем огня, и юнкера и генералы и кто из них больше – трудно сказать.

В этот год училище поочередно (эскадрон и сотня) занимали караул в марте месяце. На посту № 1-й стоял забайкалец Гриша Игумнов и зорко всматривался в пустоту мартовской ночи. Кроме силуэтов зданий Главного и Генерального штабов ничего не было видно. Тусклые фонари под Александровской колонной только увеличивали мрак, окружающий ее.

Высокая и ровная, как свеча, колонна уходила куда-то вверх вместе с Ангелом на ней.

«Вознесся выше он главою непокорной Александрийского столпа», – продекламировал про себя Гриша, вспоминая:

– Где, однако, я слышал это? Может, это Пушкин или Державин. Вот, черт возьми, все вылетело из головы, что в корпусе учил. А когда-то помнил…

С Невы к нему доносился едва уловимый шум. Ветер трепал подбитую «честным словом» грубую солдатскую шинель, хлопал ее полами по начищенным сапогам юнкера и свистел в ушах.

– Однако, холодно, – пробурчал Гриша, вспоминая свою старенькую шинель, оставленную в училище, пахнущую конским потом и навозом и такую теплую, облегавшую все тело и всюду гревшую.

– Дурацкая форма одежды у нас, степняков. Торчит, как намокшая «винцерада», а толку от нее ни на китайскую чёху нет. То ли дело у кавказских войск: черкеска. И красиво и тепло, поди, в ней. А это что? Не то солдат, не то юнкер… А там, на Неве еще, поди, хуже… ветер-то какой, – вспомнил Гриша своих товарищей, занимавших караулы вдоль фасада Дворца по Неве.

Вдруг его как-будто качнуло.

– Что это? Ветер или сон? – Вот еще не хватало на сегодня… – Последняя фраза относилась к сегодняшнему полудню, когда Гриша только вступил на свой пост у Главных ворот Дворца, куда его поставили за исключительно зоркое зрение, ибо Гриша мог различать предметы «пока глаз хватал».

Только разошлись по местам часовые, как на Гришу «налетел» Вел. Князь Константин Константинович, требовавший точного исполнения военного устава.

Он подошел к Грише, спросил о его обязанностях, похвалил и подал ему свою визитную карточку.

Лестно было юнкеру иметь визитную карточку Великого Князя и Гриша, забыв все на свете, принял ее. И, как мышенок, попал в мышеловку. Его еще кроме всего смутила траурная каемка на карточке по случаю траура при дворе по смерти В. Кн. Александра Александровича, недавно похороненного.

Но вдруг он вспомнил, что часовой ни от кого не имеет права принимать ничего. Испугался и в страхе бросил карточку на землю.

– Ты чего ж это мою карточку бросил? – спросил Великий Князь, кусая под усами губы.

Гриша стоял ни жив, ни мертв.

Два преступления по службе! Принял вещь, будучи на посту, и потом бросил на пол вещь, принадлежащую его начальнику, и кроме того Великому Князю. Грише уже мерещился грозный «Шакал» и мысленно считал он, сколько суток строгого ареста ему причитается или, того хуже, разжалование в рядовые казаки и отправка в полк выслуживать прошение в какой-нибудь Аргунский казачий, стоявший в безводной пустыне в Монголии. И охваченный отчаянием, он крикнул не своим голосом:

– Не имею права ничего принимать от Вашего Высочества!

– А бросать на землю имеешь право? – спросил Великий Князь строго.

– Виноват, Ваше Императорское Высочество, – тихо, едва слышно проговорил Гриша, едва шевеля языком. – Виноват, Ваше Императорское Высочество.

– Ну, тогда подними и подай мне, – сказал Великий Князь.

– Не могу, Ваше Высочество, – пыхтел, как варенный пельмень, Гриша.

– Не хочешь, значит? Ну, хорошо, когда сменишься, подними и возьми на память о нашем знакомстве, – сказал Константин Константинович и, пробрав, как следует юнкера, как говорят «с песком», пошел прочь на другие посты.

Приняв за несколько минут холодную и горячую и снова холодную ванну, Гриша обалдело смотрел вслед Великому Князю.

– Хорошо, если не сообщит в Училище, а если сообщит? – Грише даже не хотелось и думать о том, что будет, если Великий Князь сообщит. Ему теперь хотелось только одного, чтобы его смена продолжалась вечно.

Но потом в караульном помещении после четырех часового отдыха Гриша немного отошел, видя, что его не вызывают «на цугундер» и вообще все в карауле идет нормальным путем.

– Хорошая у него память, вот беда. А то бы забыл про меня. А может и забыл. Мало у него в училищах еще дураков, чтоб всех запоминать. Вот бы хорошо, если бы забыл…

И Грише очень хотелось, чтобы в Училищах было побольше дураков, которых трудно было бы запомнить Великому Князю.

– Если «Шакал» не узнает, тогда совсем «лафа». Если все пройдет хорошо, во-о какую свечу поставлю. Только кому: Николе Угоднику или своему Забайкальскому Святителю Иннокентию? – решал Гриша в тот момент, когда чугунный Ангел на колонне треснул его крестом по лбу так сильно, что у несчастного юнкера искры посыпались из глаз и, разбежавшись в разные стороны, быстро сошлись в двух ярких фарах против Главных ворот Дворца, у которых стоял Гриша.

– Стой, кто идет? – закричал Гриша таким голосом, что стоявший у второго подъезда терец Изюмов так и застыл, ежимая клинок и думая, что на соседний пост совершено нападение.

– Фельдъегерь Его Императорского Величества! – услышал он.

– Чего это приехал фельдъегерь? – размышлял Изюмов, одновременно решая вопрос и об неудобном для столицы кавказском обмундировании. – Не греет черкеска. Холодно в ней. То ли дело у степняков! Папаха одна чего стоит, а тут какой-то колпачек на кофейник, не более.

– Фельдъегерь Его Императорского Величества, – снова услышал Изюмов.

– Какой фельдъегерь и почему? Не иначе, как морок и более ничего. Но тут же услышал, как на первом посту открывались тяжелые ворота, и часовой пропускал во внутрь двора автомобиль.

И чтобы поправить первое впечатление, Гриша снова крикнул во двор часовому, стоявшему у кордегардии:

– Фельдъегерь!

* * *

Налево от Гриши Игумнова стоял на посту у «Зимней канавки» румяный кубанец Борис Некрасов. «Зимняя канавка» соединяет канал «Мойка» с Невой под аркой, соединяющей в свою очередь Дворец с Эрмитажем. Ветер тут дует, как в трубе, и насквозь пронизывает легко одетого часового.

Некрасов немного поэт и мечтатель и потому поэтическая «канавка» для него и история, и поэзия вместе. Верилось, что действительно Лиза утопилась именно здесь. Как-то сама лезла в уши ария из оперы:

 
«Подружки-и ми-и-лы-е…»
 

А жестокая судьба уже чертила в то время на хмуром петербургском небе будущее молодому юнкеру, мечтавшему жизнь свою положить «за Веру, Царя и Отечество»… Знал ли тогда и мог ли знать Некрасов, что пройдет не более года, и он с кубанским разъездом будет окружен восставшим племенем шахсевенов в Персии и что его весь разъезд будет уничтожен и сам он жестоко изранен. Будет отбиваться до последнего патрона и когда их не станет, работать кинжалом до тех пор, пока его не выбьют из рук рассвирепевшие персы. Израненного, его подберут прискакавшие на помощь казаки. Государь за храбрость не в пример наградит его боевой наградой, несмотря на то, что дело было в мирное время, и украсит грудь молодого героя Владимиром 4-й ст. с мечами и бантом.

Но не вынесет Борис раннего инвалидства и покончит с собой.

* * *

Направо от Гриши пост у Салтыковского подъезда. Там стоит хорошенький, как девочка, Коля Шамшев, с немужскими большими глазами, породистым прямым носом, гибкий и стройный, как лоза, с маленьким детским ртом, нахмуренный от природы, такой похожий весь на девушку.

Служба для Шамшева святой подвиг, путь к которому выбирают только очень честные люди. Служить на военной службе – значит жертвовать собой без остатка. И Коля мечтает выйти в Донскую гвардию.

Предполагал ли он тогда, хотя может быть и желал уже, что через четыре года он во главе своего Атаманского взвода падет смертью храбрых и заслужит посмертный Георгиевский крест 4-й степени «за храбрость».

 

Черные тучи плывут и, кажется, цепляются за верхушки деревьев Александровского сквера, что против Адмиралтейства. На деревьях неспокойно каркают встревоженные бурей вороны. Против сквера стоит на часах сибиряк Асанов.

Воспоминания раннего детства кошмаром стоят перед его взором. Будучи шести лет, он видит, как ночью в квартиру ворвались восставшие дунгане и вырезали всю его семью. Он сирота, нервный и издерганный и подвергается неожиданным припадкам.

Ветер качает деревья и гудит среди веток, невольно напоминая Асанову легенду о славном Ермаке.

«Ревела буря, дождь шумел, во мраке молния блистала…».

Пост Асанова в Маленьком садике у подъезда Марии Федоровны, окруженном художественной чугунной решеткой с Императорскими гербами. Думал ли он тогда, что эта решетка безжалостно будет снесена новыми людьми, пришедшими властвовать над народом, и перенесена на кладбище, а бывший уютный скверик станет проходным и запущенным, как осиротевшая левада бобыля.

На набережной Невы стынут несколько часовых вдоль всего фасада дворца. Черная ночь. Нева стальной лентой блестит синими оттенками побуревшего льда, готового вот-вот тронуться.

За Невой высокий шпиль Петропавловской крепости с поворачивающимся Ангелом, вонзенным в самые тучи, точно плывущим в них, с огромным крестом в руках.

Мимо часовых целыми днями проносятся богатые экипажи, шикарно одетые женщины, гвардейские офицеры на лихачах. Проходит элегантная публика и смотрит с любопытством на разнообразно одетых часовых, чего не бывает ни в одной строевой военной части. Но сейчас набережная пуста.

Коля Акутин, высокий в своей туркменской папахе уралец, немного нерусский на вид, смотрит на Неву. На этой набережной может быть когда-то стояли его далекие родичи, Яицкие казаки, служившие в гвардии при Павле I, но расформированные Екатериной II после Пугачевского бунта.

Тогда Яицкое Войско было переименовано в Уральское и лишилось своей артиллерии.

Коля мечтает в первую же войну отбить у неприятеля его батарею и преподнести Государю с просьбой оставить ее родному Войску.

Через четыре года Коля – первый командир такой батареи, отбитой у австрийцев.

Правее его коренастый богатырь, потомок татарских мурз, Саша Мурзаев, кубанец.

Саша всегда спокоен и выдержан при своей необычайной силе. Все его движения подчинены какому-то внутреннему указанию: они не порывисты, но рассчитаны, словно Мурзаев боится своей необычайной силы. Он все делает аккуратно. Все впрок и на долгий срок. И когда его спрашивают:

– Пойдешь, Саша, в Академию? – Саша спокойно отвечает:

– Что ж, захочу если, пойду. Не захочу, не пойду. Чего ж тут особенного? Можно и подготовиться.

Учился он хорошо. Ездил на лошади тоже. Рубил как будто так себе – по воздуху шашкой шутя махал, но ставившие юнкерам лозу для рубки солдаты отходили всегда подальше, когда мимо них мчался с поднятой для удара шашкой Мурзаев, зная, что если этот юнкер ошибется, то легко можно будет лишиться и головы. Удар его мог быть только смертельным.

Саша погиб в Гражданскую войну от пули в живот. Долго мучился, умирая. Здоровый организм боролся, но условия гражданской войны были тоже жестоки, и Саша, оставленный без призора, умер.

* * *

В караульном помещении Дворца у большого стола столпились ожидающие выхода на пост юнкера. Часовая стрелка больших часов на стене подходит к часу ночи. Смене стоять от часу до трех. Самое тяжелое время для организма. Сон давит на веки и тело слабеет.

Но сейчас все еще бодры, подчищены, прибраны и готовы выйти по первому сигналу. На руках уже белые лосевые перчатки и винтовки в руках. Веселый оренбуржец Мякутин от нечего делать плетет какую-то небылицу или правду, трудно понять.

– Стою я как-то вот в такой же час на посту «Портретной Галереи». Спать хочется здорово. Пост далекий, где-то там на другом конце. Кругом по стенам развешены знамена и значки, отбитые нашими войсками в войнах. Тут и французские одноглавые орлы, тут и немецкие, турецкие, персидские, польские, литовские, татарские, туркменские, венгерские, шведские и китайские… знамена. Какие-то портреты на стенах. А рядом со мной в стеклянном ларце скрюченная кисть руки какого-то Мальтийского рыцаря. Вот, ребята, где жуть-то… – А говорят, что это рука самого Иоанна Крестителя, ей Бо…!

– Да ты хотя бы не брехал так здорово, – возмущается маленький астраханец Догадин. – Сейчас мне на этот самый пост идти, а ты развел тут брехню. Замолчи!

Мякутин нарочно и завел весь этот разговор специально для Догадина, и потому не останавливается, а продолжает:

– Вот стою и смотрю перед собой на большую картину, «Фортуна» называется. На одном колесе такая полуголенькая девочка мчится и из здорового рога цветы и деньги сыплет… а сама как живая и кажется – движется. Потом мне показалось, что она совсем вылезла из рамы и прямо на меня прет…

– Молчи, черт тебя совсем… не то как трахну вот этим! – И Догадин, шутя, замахивается на Мякутина кулаком, но тот уже попал на своего конька, и остановить его было невозможно.

– Смотрю на нее, понимаете, ребята, а позади меня ка-а-а-к кто-то чихнет!! – Слушатели как по команде уставились на рассказчика. Догадин нахмурился и отошел. – Ка-а-а-к чихнет!! – Еще прибавил Мякутин. Я стою ни живой, ни мертвый. Только слышу, как кто-то шаркает позади меня старыми пантофлями, ей Богу. Оглядываться не имею права, рубить невидимого врага тоже, вот положение. Но все-таки покосился влево, а там какой-то старикан в белых чулках и коротеньких штанишках плетется и нос вытирает. Ха-ха-ха!!! Это, значит, шпионил за мной, чтоб я чего не упер там.

Большинство разочарованно отодвинулось от рассказчика. Все ждали чего-то более интересного и страшного, а тут вдруг какой-то старикашка.

В мутные окна караульного помещения смотрится темная ночь. Над столом тускло светит электрическая лампочка где-то под самым потолком. Настроение у юнкеров определено на фантазию и потому один тихо, пока еще неуверенно, говорит:

– А вот в Павловском Военном – так там юнкер штыком проколол портрет Павла Первого.

– Не проколол, а прострелил, – возражает ему более осведомленный.

– Чего он, с ума сошел что ли?

– Сойдешь, когда мерещится. Вот так же наверно наговорили ему перед выходом на пост, вот и опупел парень, – проговорил кто-то из дальнего угла караулки.

– А то вот еще, в этом помещении караул подорвали революционеры. Финляндский полк стоял в карауле. Целый пуд пороху подложили.

– Не ври! Це-лы-й пуд! Хватит с тебя и полфунта, чтоб оторвать твою башку.

– Да когда это было-то? Давно, поди?

– Дав-но. Еще во время Царя-Освободителя. Убить его хотели, а он спасся, а караул погиб.

– Неужели весь?

– Плетут тут всякую чепуху, а сами и не знают, правда это или нет. – Недовольно проворчал Догадин и весь как-то подтянулся и поправил на плече винтовку.

С лавки поднялся заспанный донец Кутырев из отдыхающей смены и хриплым спросонья голосом спросил:

– Кому идти на пост № 3-ий?

– Мне, – ответил Курбатов.

– Тогда, смотри. Мне там сегодня Великий князь чуть не припаял хорошо.

– А что?

– Там, знаешь, лампочка высоко над головой только лысину греет, а впереди высокая узкая лестница как в погреб, ни черта не видно, когда кто спускается по ней, только силуэт. Вот и слышу – идет кто-то ко мне. Смотрю: вы-ы-сокий, высокий. Ну, думаю, Николай Николаевич. Струсил и повторяю и свои обязанности в уме и молитву читаю. Богородица смешалась с Полицеймейстером Зимнего Дворца, получилась каша какая-то в голове…

– Да ты не тяни, а то скоро идти на посты, – возмущаются менее терпеливые.

– Ну, смотрю и жду. Тоже, брат, если выпалить в него, то потом всю жизнь будешь страдать, да еще и засудят. А он лезет прямо на меня. Мне бы уже время окрикнуть его, а я все жду. Не могу разобрать, кто. Вижу только, что не из нас кто. Если б не знал, что может Великий князь прийти, так пальнул бы и все, чтоб не лазил. А то… Ну, в общем, оказался Константин Константинович. Немного отлегло на сердце, а он тут как тут. И руку тянет к винтовке, а она у меня у ноги, не за плечами, как у вас всех.

– Этот пост самый серьезный, верно, Курбатов?