Tasuta

Синий дым китаек

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

«Идёт!!!» – заорала я, едва переступив порог квартиры. Мне казалось, что дядя Володя уже не может быть прежним, раз он побывал в «тюрьме»…

Но он был прежним, только стал немного печальнее и молчаливей.

Куфайка! Разрази меня гром, если я хоть раз назвала куфайку фуфайкой! В своём детстве я даже ни разу не слышала такого слова, как «фуфайка» – мы все говорили «куфайка». Как можно фукать на всепогодную, всесезонную одежду, которая круглый год спасает от холода большую часть населения страны?!

Когда тётя Клара была беременна третьим ребёнком, наши соседи получили четырёхкомнатную квартиру в новом доме. Анна Григорьевна поселилась отдельно от них и, быстро превратившись в старушку, вскоре умерла. Пусто и тоскливо стало без них. На Шахматовых закончилось наше везение на соседей. Последующие, числом три, были люди заурядные, скучные, иногда грубые и склочные....

Дядя Володя время от времени навещал нас.

Мы входили в возраст, когда девочка уже не ребёнок, но ещё не девушка. Он оценивающе смотрел на нас и хвалил Лёльку.

-– В ней есть что-то космическое, а ты… – он с шутливой безнадёгой махал на меня рукой, но при этом его подборок подрагивал в скрытой улыбке. Я на него не обижалась: шутит человек, да и в глазах его читалось, что и я не такая уж завалящая…

Дядя Володя… Говорят, он долго и тяжко болел, ухаживала за ним Галя (тёти Клары уже не было в живых) и потому не вышла замуж…

Сергей закончил наш пединститут, женился на однокурснице и стал главой администрации одного из районов Новокузнецка.

Кровные узы

Однажды ранней весной отец повёз нас на трамвае смотреть ледоход. Вышли на конечной остановке и пошли на берег.

Томь выглядела необычайно широкой, от неё веяло сыростью и холодом, по всему её пространству шли сплошняком, почти не оставляя зазоров, льдины разной формы и величины. В этом мощном потоке всё беспрестанно менялось: льдины поворачивались, налезали друг на друга, раптом какая-нибудь из них выскакивала, вставала на дыбы, несколько мгновений плыла так, пока не обрушивалась, с грохотом разламываясь на куски. Грандиозно! Мы, заворожённые, молча наблюдали эту меняющуюся, как в калейдоскопе, картину…

Вот что интересно, если бы мы поехали смотреть ледоход одни без отца, я уверена, что это зрелище не произвело бы на нас такого впечатления, не закрепилось бы так прочно в памяти…

Когда любуешься природой, рассматриваешь картины или смотришь фильм – не знаю, как для других, но для меня важно, чтобы рядом был человек, который чувствует так же…

Отец периодически бывал у нас, но обычно в квартиру не заходил, общались в подъезде, он отдавал какую-нибудь коробку, обменивались дежурными фразами – вот и всё общение. Но со временем, научившись вычислять, когда мать на работе, он стал заходить в комнату и мы беседовали. Довольно часто отец приходил подшофе и с пустыми руками – меня это устраивало, потому что в таком состоянии он становился более раскованным.

Мы садились за стол и начинали разговор о чём-нибудь материальном. Правда, нам никогда бы не могло прийти в голову тупо сказать: «Пап, купи нам ботинки», – просто язык бы не повернулся, хотя старые ботинки уже жали пальцы: нога росла слишком быстро. Нет, про ботинки, про платья – молчок: денег нет.

Мы пытались его заинтересовать тем, что он может сделать своими руками. Для затравки начинали с чего-нибудь легко осуществимого, например, со школьного уголка. В школе нам говорили, что у каждого ученика должен быть свой уголок – мы же с Лёлькой делали уроки за одним столом, правда, не испытывая при этом никакого дискомфорта. Обычно я больше получаса на подготовку домашнего задания никогда не тратила, если не задавали сочинения (на него уходило часа полтора), да и Лёлька не особо пыхтела над уроками, но иметь свой уголок, да ещё и с полкой для книг, мы бы не отказались…

В журнале «Служба быта», который мы выписывали, давались подробные чертежи, по ним легко можно было сделать любую мебель, уголок школьника в том числе, – он выглядел как подвесной секретер. Отец старательно копировал чертежи, проставлял размеры, но никогда ничего не делал.

Уяснив его тактику, мы перестали просить насущное, а начали просто фантазировать:

-– Пап, ты купишь нам фигурные коньки?

-–Куплю.

-– Пап, ты выточишь нам туфельки из плексигласа, как у Золушки?

Мы подробно описывали, как должны выглядеть эти туфельки.

-– Выточу.

-– Пап, сделай нам трюмо, похожее на кристалл льда, как у Снежной королевы.

Мы подвигали к нему открытый на нужной странице журнал – он, мельком взглянув, отодвигал его.

-– Сделаю, – коротко отвечал отец, чтобы сразу было понятно: не сделает…

Если за окном темнело, мы не спешили зажигать свет: в сумерках наша фантазия разгоралась ярче, и, главное, не видно было пустых глаз принимающего заказы… Кое-какие обещания он всё же выполнял…

Таська

Отец жил в бараке у Таськи (так называла её мать). Дорога к бараку пролегала мимо нашего дома, из нашего окна был виден строительно-монтажный техникум и асфальтовая дорожка, ведущая к нему.

С высоты четвёртого этажа мы могли бы видеть отца два раза в день, но не видели ни разу: чтобы не попадаться нам на глаза, он ходил не по асфальту, а по другой, неасфальтированной стороне улицы.

Я видела Таську: чернявая, хитроглазая женщина барачного типа. У меня на барачных глаз был намётан: они пронырливей и нахальней жителей квартир с удобствами…

Однажды отец решил официально представить нам Таську. Он купил какой-то крупный подарок (подарками он нас особо не баловал: копил деньги на лодку) и пригласил нас к бабушке. К тому времени бабушка уже жила по другому адресу (пятый этаж обменяли на первый) на улице Покрышкина, недалеко от нашего дома.

В бабушкиной комнате нас уже ждали отец и его «гражданская жена».

Нас с Лёлькой усадили за стол, начали потчевать, и тут Таська «тактично»

заводит разговор о том, что хорошо было бы нам подружиться, почаще встречаться… Я слушала, слушала и почему-то вспомнился мне Волк из басни дедушки Крылова: «… забудем прошлое, уставим общий лад, а я не только впредь не трону ваших стад, но сам за них с другими грызться рад…»

Может, обнимемся и заплачем?

Верни «угнанное стадо», да и ступай с миром в свой барак – вот, что мне хотелось ей сказать, но я молча вышла из-за стола, одарив на прощанье отцову сожительницу «понимающим» взглядом…

Пришлось Лёльке одной тащить громоздкий подарок, не помню уже, что там было. Вообще отец умел придать внушительный вид даже самому пустячному презенту..

Дома Лёлька, осуждающе глядя на меня, задала уже знакомый мне вопрос:

-– Ты чё такая-то?

Какая такая? Мы с сестрой давно перестали носить одинаковые платья и перестали быть похожими друг на друга…

Забегая вперёд, скажу: отец бросил Таську и вернулся в лоно семьи, но это произошло через шесть лет…

Мокроусово

Если в моей повести нашлось место для отцовой Таськи, то грех будет не рассказать здесь о нашей тёте Тасе из Мокроусово. Надо сказать, что в нашей местности от имени Анастасия никакой Насти не производится – только Тася, а также следует заметить, что суффикс «К» не носит оттенка пренебрежительности: Колька, Райка, Витька, Шурка, Валька – ничего обидного, так у нас принято…

Наша тётя Тася, двоюродная сестра моей матери, жила в деревне Мокроусово со своим мужем Григорием. У них был свой дом, огород, корова, свинья, овцы, куры, а детей у них не было. Мы каждое лето на недельку, другую приезжали к ним подышать свежим воздухом, попить парного молока, поесть огурцов с грядки.

Мокроусово недалеко от города, однако никакой автобус туда не ходил – добирались на попутной полуторке, в деревянном кузове: там возле кабины водителя всегда имелась скамеечка для пассажиров. Нас и в лагерь возили на таких же полуторках, в кузове, с табличкой «Люди» на борту.

«Сколько жить я буду, я не позабуду фронтовых изъезженных дорог». Наши дороги хоть и не были фронтовыми, однако по количеству рытвин и ухабов мало им уступали.

Я любила ездить в кузове: ветер в лицо, обзор 360 градусов, потряхивает, подбрасывает, бывает накренится так, что вроде шансов удержаться никаких – ан нет, вырулит и никого не выронит. И не тошнит никого, потому как доступ свежего воздуха не ограничен.

На этих же полуторках, откинув борта, везли покойников на кладбище. У кабины стоял памятник (металлическая пирамидка с пятиконечной звездой на макушке), перед ним – гроб на персидском ковре. Персидский ковёр («персидским» называли любой ворсистый ковёр с узором) – обязательный атрибут похорон, доставали его кто где мог, в некоторых организациях держали специальный похоронный ковёр и выдавали своим работникам в случае необходимости под расписку… Рядом с гробом сидела вдова или мать – и так через весь город с оркестром. Да, по центру города с музыкой… но многих и без музыки.

У тёти Паны (маминой сотрудницы) убили сына в тюрьме, поговаривали, что при попытке к бегству. Мы с матерью пошли на него посмотреть…

Узкий гроб резал маленькую комнатушку пополам – таким этот парень был высоким по вертикали, а теперь вот длинным по горизонтали.

Собравшиеся люди с любопытством, но без жалости разглядывали покойника как великолепного, матёрого мёртвого зверя.

Чёрный костюм, чёрные брови вразлёт…

Ни свечей, ни икон…

Все молчали, никто не плакал, даже мать – она сидела с каменным лицом, напряжённо глядя прямо перед собой…

Его без музыки…

Рассказывали, что много музыки было, когда хоронили погибших от взрыва домны. Похороны были за счёт заводоуправления. Одинаковые гробы, одинаковые костюмы, говорят, и лица у покойников были одинакового цвета…

Тёти Тасин дом в деревне был небольшим: комната, сени, кладовка. В комнате стол, над ним склонилось прямоугольное зеркало с отставшей по краям амальгамой, скамейка, табуретки, две кровати с перинами, русская печь…

 

Молока было – залейся, крынки с молоком стояли в кладовке, в погребе, в комнате на подоконнике. Сепаратора у тёти Таси не было, и потому не было ни сметаны, ни сливок, даже творога – одно молоко. Пили неснятое молоко с деревенским хлебом – очень вкусно и никогда не приедается…

Мы привозили с собой тушёнку, концентраты, мать готовила обед в огороде на маленькой металлической треноге…

Двор был тоже небольшим, с одной стороны дома – навес, под ним никогда не просыхающая грязь (казалось, его навесили специально для сохранения этой грязи), с другой – летний загон для овец и коровы.

На ночь дядя Гриша закрывал ставни, и в комнате становилось темно и глухо, как в могиле. Иногда коротко взблеивала овца или кто-то начинал шумно и яростно тереться боком о бревенчатую стену избы – и опять непогрешимая, звенящая тишина…

Мать с тётей Тасей ходили то на сенокос, то в поле полоть или окучивать картошку, то в лес за черёмухой или смородиной – нас с Лёлькой никуда не брали.

Перед тем как женщинам идти на покос, дядя Гриша с вечера отбивал литовки на специальном камне, по нескольку раз поднимая лезвие на уровень глаз и придирчиво вглядываясь, нет ли кривизны: лезвие косы должно быть прямым и острым, как бритва.

«Приподымая косулю тяжёлую, баба поранила ноженьку голую – некогда кровь унимать…»

У тёти Таси, как, наверно, и у всех колхозниц, при порезе и прочих травмах было одно средство – моча.

Учуяв, что тётя Тася с матерью собрались на покос, я ещё с вечера начинала канючить, чтобы они взяли меня с собой, но они были неумолимы: детям на покосе делать нечего.

Утром, повязав головы белыми косынками, вскинув на плечо литовки, женщины выходили за ворота – я следом с громким рёвом. Они шли не оборачиваясь: знали, что добегу до непросыхающей лужи в начале переулка и поверну назад… Для меня и сейчас загадка, как они оказывались по ту сторону лужи, не промочив ног. Когда я подбегала к «тои грязи чёрныя», они уже посверкивали косами в конце переулка… Какое-то время поскулив на берегу грязевого природного бассейна, обожаемого местными свиньями, я поворачивалась и плелась к дому…

Впереди был долгий летний день. Мы с Лёлькой, как неприкаянные, тынялись по двору, крошили курам хлеб, долго гладили рыжего Джека, пока он не начинал скалить зубы, чесали за ухом лежащего на боку и утробно похрюкивающего поросёнка, ходили на речку собирать камушки и рвать синие, быстро вянущие цветы; в полутёмных сенях, зачерпывая ковшом из ведра, пили холодную колодезную воду. Заходили в полутёмную комнату: в жару дядя Гриша для прохлады оставлял один ставень закрытым. Отрезав по ломтю от круглого каравая, посыпав хлеб крупной серой солью, шли в огород рвать молодые пупырчатые огурцы… Снова возвращались в избу, по очереди прикладывались к крынке с прохладным густым молоком, после которого на верхней губе оставались белые усы; потом (в который уж раз) принимались рассматривать свадебный портрет тёти Таси и дяди Гриши (такие ретушированные портреты висели почти в каждом доме – в нашем почему-то не было)…

Самой любопытной вещью в комнате был ковёр, который висел над кроватью и представлял из себя огромную цветную стенгазету, отпечатанную на белом полотне. Помню два сюжета.

1. Стиляга в брюках-дудочках, в ботинках на толстенной микропоре, в узком длинном педже с ватными плечами, с ярко-рыжим, высоко взбитым коком хиляет на полусогнутых развинченной походкой. Рядом

столбик сатирических стихов:

Не хочу работать, друг,

Ни в малейшей дозе:

Я не трактор, я не плуг,

Я им не бульдозер!

2. Дамочка с жутко накрашенными глазами, с ресницами, на которых пластами лежит тушь, сидит в переполненном трамвае, а рядом с ней живым укором стоит шахтёр, у которого тоже черно вокруг глаз от въевшейся в веки угольной пыли. Сам собой напрашивался вопрос: так кто же из них, скажите на милость, должен ехать стоя, а кто – сидя?!

Дядя Гриша на работу не ходил: он хромал на одну ногу. По официальной версии, видимо, придуманной специально для нас, причиной его хромоты был волос, проникший к нему в ногу во время купания в реке, отчего нога стала болеть и сохнуть. Волосом называют у нас тонких водяных червей, которые водятся в сибирских реках, но не знаю, насколько они опасны. В первый раз я увидела их в пионерском лагере Чугунаш, где мы жили в палатках на берегу реки. Однажды, приглядевшись, я заметила в воде этих тонюсеньких водяных червяков: красные и чёрные, они просто кишели у самого берега…

Кондома в Мокроусове протекает по деревне мелководной речушкой, а за деревней обретает глубину и ширину. Мы за околицу не ходили и долго не ведали, что за дивная метаморфоза происходит там с рекой. Секрет Полишинеля открылся случайно благодаря тёти Тасиной квартирантке, девушке-

агроному, которая по вечерам ходила на речку купаться.

-– Да где ж там купаться, там же мелко? – спросила я её, когда она тёплым дождливым вечером возвращалась с очередного купания.

И оказалось, что есть где и искупаться, и поплавать…

На следующий день мы с мамой отправились туда… Кромка берега у самой воды была усеяна осколками чёрных ракушек. Наклонившись над водой, я увидела стоящих вертикально, медленно передвигающихся на толстой белой ноге моллюсков, накрытых чёрной раковиной, – мидии! У самого берега, едва заметные среди серой донной гальки, стояли маленькие пятнистые щучки – почуяв движение, они мгновенно исчезали, как тени…

Мне захотелось поближе познакомиться с мидиями – до этого я их никогда не видела. Оторвав от камня одну, я вынула её из воды – тотчас спрятав ногу, мидия намертво захлопнула свои створки. Она оказалась тяжёлой и холодной. Полежав на горячем камне, мидия раскрылась сама, и я увидела большого белого моллюска, плотного и осклизлого…

Много позже я вспомнила о речных мидиях, читая воспоминания Константина Коровина о Михаиле Врубеле, с которым они вместе гостили у Саввы Мамонтова в Абрамцево.

Врубель добывал этих моллюсков из тамошней речки и употреблял их в пищу, называя устрицами, или по-французски «муль». Не удержусь от цитаты (очень люблю эту книгу).

Михаил Врубель и гувернёр-француз «серьёзно и деловито сели за стол, покрытый белой скатертью, положили на колени салфетки, налили вина, выжали лимон в раковины, посыпая перцем, глотали и запивали шабли». Нужно сказать, что «русский муль» ужасно воняет тиной и, в отличие от морских собратьев, его раковина очень тонкая, хрупкая и легко крошится в руках…

Вода в реке течёт медленно, приятно плавать, когда тебя не сносит течением – до противоположного берега можно доплыть минут за двадцать. Я демонстрирую маме, как лихо я плаваю. Ей тоже хочется искупаться. Она заходит в воду и плывёт по-собачьи, подгребая под себя руками и колотя ногами по воде, как колёсный пароход.

-– Ну что это? Ну кто так плавает, мама? Давай я научу тебя плавать по-морскому, – уговариваю я её, но она не хочет переучиваться…

Мокроусово. Жаркий летний полдень. Берег Кондомы, весь заросший нежными голубыми цветами, над которыми висят тонкие голубые стрекозы. Молодая мама в синем ситцевом купальнике… Как давно это было…

На закате в деревню вступает возвратившееся с пастбища стадо. Бурёнки мычат басовито, иногда срываясь на фальцет; сбивчиво, на разные лады блеют овцы; у ворот стоят хозяйки, ласково зазывая:

-– Зорька, Зорька!

-– Машка, Машка!

И под это вечернее разноголосье истаивает наконец долгий летний день…

Степенно заходит в ворота наша Зорька, за ней, бестолково толкаясь, вваливается штук семь овец…

Как я ни старалась, мне ни разу не удалось погладить ни одной овцы: стоит только протянуть руку, как она тут же ошалело шарахается в сторону, натыкаясь на других овец – те суматошно сбиваются в кучу и начинают истошно блеять.

Зато Зорьку можно долго гладить по горячему, влажному боку – она стоит смирно, изредка издавая короткие баритональные звуки и обмахиваясь хвостом…

Тётя Тася с блестящим ведром, погладив бок спутанной по задним ногам Зорьки, садится на низенькую скамейку рядом с выменем – и упругие молочные струи начинают ритмично цивкать по дну подойника…

Желание выглядеть как женщина, а не как ломовая лошадь, ещё не покинуло тётю Тасю – она любила иногда покрутиться перед зеркалом, примеряя новое «платье-костюм» из коричнево-зелёной шотландки. Оглаживая себя со всех сторон, поворачиваясь то одним, то другим боком, она обычно оставалась довольна своим видом – мы тоже любовались ею и хвалили платье. Если не замечать потрескавшихся чёрных пяток и разбитых работой рук, она всё ещё выглядела привлекательной. Она ещё ждала от жизни перемен к лучшему: мечтала купить сепаратор, сшить крепдешиновое платье, заказать у отца «галдероб»…

А вот тётя Нюра, сестра дяди Гриши, казалось, уже не мечтала ни о чём, кроме отдыха: стоило ей только присесть, как она тут же засыпала, положив перед собой, как какой-нибудь инвентарь, почерневшие от работы, заскорузлые руки – это была вконец изработанная женщина....

Беспаспортные, безлошадные, безденежные, бесправные крепостные государственные крестьяне, могли они как-то изменить свою судьбу? Тут поневоле вспомнишь Радищева: «… что крестьянину мы оставляем? То, чего взять не можем, – воздух, один лишь воздух…»

Отец редко приезжал в Мокроусово. Но если приезжал, то обязательно привозил с собой бутылку водки. Тогда они с дядей Гришей садились за стол и весь день философствовали. Запомнился один их разговор, в котором на все лады повторялось слово «винтики», как я теперь понимаю, беседа шла на тему «Человек и государство»:

-– Понимаешь, Григорий, – говорил отец, – мы всего лишь винтики в огромном механизме, всего лишь винтики. Это ты понимаешь?

Похоже было, что отец хочет что-то доказать самому себе.

-– Да всё я понимаю, Константин, – вскидывал свою понурую полуседую голову дядя Гриша....

Отцов кумир

Образ человека, на которого мой отец стремился походить во всём, был почти всегда у него перед глазами – его звали Иван Алексеевич Куликов, они работали вместе в художественной мастерской.

В мастерской было человек пять художников, это были специалисты высокой квалификации, которым под силу было создание макетов любой сложности. Визуально я помню только двоих: Сафира и Ивана Алексеича и ещё одно чьё-то красивое имя – Викентий Викентьевич… вот и лицо вспомнилось, тонкое, молодое, без признаков растительности…

Сафира, наверно, звали Сапфир (я где-то читала, что у евреев принято давать детям имена драгоценных камней), но все говорили Сафир и я тоже буду так его называть.

Это необычное имя вызывает в памяти образ невысокого, круглого, лысеющего, но всё ещё кудрявого человека средних лет в светлых, подпоясанных по животу и слегка поддёрнутых спереди брюках.

На его лицо долго смотреть было невозможно: оно утомляло искусственно радостным возбуждением, хотя в глубине чёрных, по-еврейски сладких глаз угадывалась тревога…

Мы часто встречали его на проспекте Металлургов гуляющим под ручку с женой. Только увидев их вместе, можно было понять причину его непреходящей радости и постоянной тревоги – Ада, прекрасная еврейка, холёная, довольная жизнью, безмерно обожаемая мужем – она, как магнит, притягивала взгляды прохожих.

Жена Сафира – единственная женщина из моего детства, которая выглядела вполне счастливой. Ярко, но не вульгарно накрашенная, в цветастом платье с юбкой-колокол, перетянутым в талии широким красным поясом, в красных босоножках на высоких каблуках – на неё не только смотрели, но и шеи сворачивали, оглядываясь…

«У неё нет детей – и всю свою любовь она направляет на себя», – соображала я своим детским, но уже закодированным литературой умом, глядя на неё во все глаза. Ада по-королевски, с высоты своего великолепия, благосклонно улыбалась в ответ.

Я понимала счастье Сафира, а отец относился к своему коллеге весьма скептически и часто подтрунивал над ним…

Первые слова, которое хочется сказать, вспоминая Ивана Алексеевича, – степенность и достоинство.

Для моей матери самое главное достоинство мужчины заключалось в слове «семьянин».

-– Семьянин! – говорила она про Ивана Алексеевича, вкладывая в интонацию такую степень уважения, на какую только была способна…

Уравновешенный, чуточку ироничный, он всегда умел сохранять некую дистанцию в отношениях с людьми. Его внешность можно было назвать импозантной: рослый, чуточку полноватый, но с лёгкой походкой и плавный в движениях – он производил впечатление уверенного в себе человека. Лицо, смуглое, благородное, с медальным профилем – если бы не русская фамилия, его можно было принять за еврея. Культура многих поколений чувствовалась во всём его облике, в манере говорить, в спокойном, полном ума и доброжелательности взгляде…

В него влюблялись женщины: мать знала одну из Дома техники, которая страдала по нему всю жизнь. Её звали Валя Колесникова, помню её огромные, чёрные, печальные глаза с густыми загнутыми ресницами… она рано умерла от рака…

 

Наш отец прямо-таки боготворил Ивана Алексеевича: не было дня, когда бы его имя не прозвучало в нашем доме, причём он никогда не называл его Ваней, даже за глаза, хотя был старше его – только по имени отчеству, в крайнем случае, по фамилии. Все слова и поступки Куликова вызывали у отца желание говорить и поступать так же, как он: спокойно, взвешенно, без суеты.

Куликов, как и Сафир, жил недалеко от нас, но я не помню, чтобы он приходили к нам в гости. Отец очень хотел дружить с Иваном Алексеевичем, и они таки стали друзьями, но уже после того, как отец купил моторную лодку (у Куликова она появилась намного раньше).

Жена Куликова, рослая блондинка с незапоминающимся лицом, преподавала английский в школе, у них было двое детей: мальчик и девочка. Девочку тоже звали Надя и она была моей ровесницей. Мелькнуло: уж не ей ли я обязана своим именем?

Я познакомилась с Надей и с её мамой в пионерском лагере на педпрактике (она тоже училась в пединституте). Дочку и маму поставили на один отряд – везёт же некоторым! А со мной рядом не оказалось благоразумного наставника, и я чуть было не схлопотала выговор в первый же день работы.

Дело обстояло так: хлынул великолепный, насквозь пронизанный солнцем ливень. Я, с детства привыкшая бегать по лужам под тёплым дождём, тут же, не задумываясь о последствиях, бросила клич: «Кто со мной под дождь?!»

Вызвалось человек десять добровольцев…

«Золото, золото падает с неба!» – дети кричат и бегут за дождём».

Мы с ребятами славно погоняли босяком по гладким асфальтовым дорожкам лагеря!!.

Если бы не заступничество Галины Ивановны (моей отрядной воспитательницы), моя педпрактика могла бы закончиться на другой же день и с очень дурной характеристикой. Но мне всю жизнь везло на добрых людей! Из нас с Галиной Ивановной получился слаженный тандем: мы были одного поля ягодки. После отбоя, уложив детей и убедившись, что все заснули, мы в темноте отправлялись на речку плавать.

Когда приехали Юра с Борей и разбили палатку недалеко от нашего лагеря, Галина Ивановна отпускала меня после отбоя к их костру на «глинтвейн», который они варили из дешёвого портвейна.

-– Надя, хочешь, бери матрас – и на крышу, в солярий, – предлагала она от широты душевной.

-– Ещё чего, Галина Ивановна! Спасибо, конечно, но нет!

Юрке я даже не сказала об открывшейся возможности. Сужу по себе: у девушек до определённого возраста нет потребности возлежать с возлюбленным – только обниматься, целоваться – и не больше…

* * *

Однажды, где-то после восьмого класса, отец засобирался на озеро Шира.

«Шира! Шира!.. поедем на Шира», – начинал он снова и снова.

Откуда взялось у него это Шира? Или оно, как Литва у странницы Феклуши, с неба упало?

Когда приехали в Хакасию, тут и выяснилась причина внезапной любви отца к этому озеру – Иван Алексеевич с женой отдыхали здесь на грязевом курорте.

Поскольку путёвки у нас не было, пришлось снимать комнату. Грязь была нам не по карману, хотя отцу-то и не помешало бы подлечить натруженные Волховским фронтом ноги…

Ни охоты, ни рыбалки (почему-то отец даже удочек не взял) – скука смертная. Для него оставалось одно – начать понемногу квасить, к чему он и приступил без особого энтузиазма: ограниченность средств и моё присутствие служили

сдерживающим фактором. Отец никогда не говорил, сколько у него с собой денег, но я всегда знала, что их очень мало, поэтому в буфете я заказывала что-нибудь одно и всегда самое, на мой взгляд, дешёвое – перспектива возвращения пешком из Хакасии казалась мне вполне реальной…

Чем занималась я? Тем, что я люблю больше всего на свете – плаваньем и танцами. По вечерам можно было ходить на танцплощадку, но по причине отсутствия молодёжи приходилось танцевать со «старцами».

Озеро Шира выглядело безбрежным, но вода в нём была не голубая, как на Иссык-Куле, а бурая, как в Балтийском море, зато теплая и, главное, никаких волн (не люблю волны). Озеро кишело мормышками, крошечными рачками, которые могли бы стать хорошей наживкой, будь у нас удочки.

Пляж галечный, но галька мелкая и не сыпучая, закрепившаяся в грунте; озерное дно выстлано той же галькой, только подёрнутой илом.

Народу на пляже совсем мало, немолодые тётки с огромными буферами загорали топлес без зазрения совести: «А чего? Мы же лечиться приехали»…

Как-то, устроившись загорать на полотенце, я боковым зрением заметила, что Куликов с женой стригут друг другу ногти на ногах: обстановка пляжа располагала к упрощению нравов, но мне эта простота уже начинала действовать на нервы…

Когда мне было лет семь, одна добрая женщина, видя, что я хожу руками по дну речки и тщетно пытаюсь оторваться от него, научила меня плавать. Она показала, какие движения нужно делать руками и ногами, и, держа свою ладошку под моим животом, дала мне возможность оторваться от дна – в тот же день я поплыла. А уж к четырнадцати-то годам я плавала как рыба и совершенно не боялась глубины – наоборот, мне нравилось чувствовать под собой бездну…

Я уплывала далеко за буйки, а отец беспокойно ходил по берегу. Вскоре убедившись, что беспокоиться не о чем, он и вовсе перестал ходить на пляж. Плавал отец не ахти как: всегда держался ближе к берегу, но плыл обязательно вразмашку, медленно вынося из-за спины одну за другой руки, опуская их, он резал водную гладь ребром ладони – выглядело это довольно комично…

Как плавал Куликов, мне увидеть не довелось.

Самым приятным воспоминанием, оставшимся от озера Шира, были мои вечерние заплывы.

На закате, когда багровая полоса, отброшенная угасающим светилом, ложилась на озеро, я приходила на пустынный берег, раздевалась и плыла по направлению уходящего солнца…

Было очень тихо: ни единого звука не долетало из посёлка – я слышала только плеск от движения собственных рук. Передо мной простирался кажущийся бесконечным, погружающийся во мрак водный простор… и постепенно душа наполнялась каким-то новым сладостным чувством. Водяные струи, как мягкие, шёлковые ленты, обвивались вокруг тела, даря

блаженство

и забвение, в голове не оставалось ни единой мысли. Ощущая себя андрогинным существом, рождённым водной стихией, я полностью отдавалась ей…

Они ей заменяли всё…

Едва научившись читать, я начала глотать без разбору всё, что попадало под руку. Сначала прочла все книги из библиотеки соседей: «Следопыт» Купера, «Всадник без головы», «Хижину дяди Тома». Однажды мать, придя с ночной смены, обнаружила меня утром с опухшим лицом и красными глазами.

-– Что такое? – всполошилась она.

-– Он умер, – сказала я трясущимися губами.

-– Кто умер?! – закричала мать..

-– Дядя Том, – выдохнула я и заревела белугой.

Как-то в библиотеке Клуба строителей мне попались «Приключения Калле Блюмквиста» Астрид Линдгрен. Что это была за книга! Она дала мне представление о том, насколько интересно можно жить в детском возрасте! Какие бывают прекрасные имена! Ева-Лотта! Её песенку я напевала постоянно на свой мотив:

Жозефина, Жозефина,

смелая была, ловкая была.

Всего-то у ней было,

что швейная машина

да с тоненькою ниточкой игла…

Наше имущество тоже состояло из одной швейной машины – я не мыслю себе жизни без неё. Мама постоянно что-нибудь шила, однажды к моему первому «юбилею» она тайком от меня сшила мне белое с красными и синими розочками платье с плиссированной пелеринкой по плечам – это был самый дорогой подарок в моей жизни… Через два-три года после моего «юбилея» мы с Лёлькой уже вовсю строчили на машинке свои купальники, юбки и блузки…

Слава богу, никто не контролировал моё чтение: читала, что хотела, – плохо, что никто не рекомендовал – что под руку попадёт, то и прочтёшь…

Из книг, которые были у нас дома, на меня сильное впечатление произвели «Анна Каренина» и «Что делать?»

Первая ещё больше убедила меня в безнадёжной бестолковости взрослых, а вторая – … там всё было непросто и загадочно.

Кто такая Вера Павловна? Почему она живёт в подвале и постоянно пьёт какие-то сливки?