Зеркало времени

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Что-то вывело Ирину из блаженной дремоты – что-то в словах маленькой смешной Маши – «В ней, наверное, и полутора метров не будет – в этой Дюймовочке. Как же она раненых таскала? Интересно, сколько весит артиллерийский снаряд? Она же совсем не старая – а уже давно бабушка…».

– Маша, а сколько вам лет было, когда вы начали все это таскать? – окончательно проснувшись, спросила Ирина.

– Да я уж взрослая была – шестнадцать исполнилось… Со мной девчонки были из ФЗУ, так некоторым и четырнадцати не было… я сама детдомовская.

– Как же это вас, таких маленьких, на передовую пустили?

– Ой, смешная вы, Ирина Яковлевна… Знаете, где передовая была – да совсем рядом с городом, а в городе никого и не было – все ушли, кто куда мог. Магазины не работали, училище мое медицинское стало госпиталем… только потому и выжила, что там паек давали… А девчонки – фэзэушницы – как из города все ушли, прямо к зенитчикам подались… снаряды на тягаче подвозить… У зенитчиков лучше всего было… там у них рядом со складом барак был теплый – после смены можно было поспать и даже помыться, если мужики на передовой были…

– Почему же ты в госпитале не осталась: как ни тяжело, но все-таки не так страшно, как под открытым небом?

– Конечно, в госпитале поспокойнее было, да только совсем некому было на передовую ползать. Ребята давным-давно все были мобилизованы, многих побило сразу же… Сами видели, какая у нас земля неуступчивая – не укроешься… Город немцы почти весь спалили сразу же с первыми бомбардировками. Они зажигалками, как дождем нас поливали… думали, все уйдут, город им и достанется. Не получилось… Так что, кроме как на передовую, и податься некуда было.

– Девчата, вы, конечно, хорошо воркуете, а мы между тем подъезжаем, – проговорил Генрих, внимательно слушавший Машин рассказ. Он помнил этих, похожих на бесформенные кули, вечно чумазых девчонок, волокущих что-нибудь на горбе то на передовую, то обратно. Но с Машей тогда не встречался и вообще не очень задумывался о судьбе ей подобных – его волновали настоящие девушки, а не эта мелкота.

Автобус остановился перед самым крупным в городе рестораном. До конца не пришедшие в себя после Кургана Славы, с трудом передвигая ноги, ветераны потянулись в вестибюль. И тотчас угодили в жар гостеприимства городских властей, руководителей ветеранского движения и ресторанной администрации. Совершенно не знающие светского этикета, ветераны – преимущественно люди полей, лесов и небольших населенных пунктов – норовили незаметно прошмыгнуть в отдаленные уголки роскошного ресторанного зала. Затолкав за спины свои курточки, они собирались быстренько удовлетвориться тем, что уже изобильно красовалось на столах. Но они забыли, что сегодня был Их День – День ВЕТЕРАНОВ. Зато об этом помнили власти всех рангов и калибров – тем более, что с минуты на минуту ожидалось прибытие основного действующего лица – их депутата!

И ветеранам тотчас было оказано уважение. Красавицы официантки выхватывали из рук подавленных обходительностью почетных гостей их видавшие виды покровы и с многословными извинениями развешивали на прихотливо расставленных меж столов вешалках. Настойчиво советовали воспользоваться ресторанными местами общего пользования – лучшими в городе, как с полным знанием дела уверяли услужливые девицы. Ветеранам очень хотелось посетить именно эти заповедные места, но по скромности своей и в соответствии с провинциальными законами поведения, они не имели права вот так открыто – перед всем честным народом – обнаруживать человеческие слабости… Пока один, совсем истомившийся, не рванул отчаянно в сторону, куда так заманчиво помахивали кисейными рукавами ресторанные барышни. Лед тронулся – плотина прорвалась…

В моментально опустевший зал легкой походкой, в живописном окружении натурально – то есть природно – веселых и в пределах нормы оживленно беседующих людей, впорхнул депутат, так естественно – не путать с натурально – украсивший это историческое торжество. Увы, некому было троекратно прокричать «ура» знаменитому гостю, а по существу хозяину праздника – некому было даже приветливо подняться. Лучше в едином порыве! Мало, слишком мало очевидцев наблюдало пролет по залу валькирий, если пользоваться литературными уже найденными образами! Отсутствующие так никогда и не узнали, чего они лишились, поддавшись своей невинной слабости.

Роскошная трапеза своим продолжением имела официальный прием и концерт в городском театре. Всем был хорош концерт. Только получилась как будто некоторая неувязочка. Ну зачем нужно было обязательно выскакивать шармантной Маше Распутиной – такой тощенькой, такой голенькой – перед этой обмундиренной тяжелой старостью?

Надо сказать, в фойе было гораздо лучше. И совсем не скучно. Среди чуть привядших березовых стволов самым обычным – чтобы не сказать натуральным – образом притаились самые настоящие солдатские палатки, в которые с дружеской силой затаскивали развеселые девицы в кокошниках и сарафанах всех появляющихся мужчин. А в палатке никак было не уклониться от доброй чарки водки и котелка гречневой каши – отведайте-ка солдатских буден! Спасибо, что хоть щами не потчевали. Это после славного ресторанного пиршества!

Депутат веселился от души. Прямо-таки «Фигаро здесь – Фигаро там». И с ветераншами-то он отплясывает, крепко ухватившись за неуловимую талию. И в шалаши, то бишь палатки, он с сарафанными девицами запрыгивает. Да ведь и ветеранов никто как он приветствовал задушевным словом.

Ирине было скверно – неловко за всех этих немолодых усталых людей. Она с тоской думала, что на турбазе их ждет еще один акт праздничного представления. В программе предуведомлялось, что «будет джаз-оркестр и танцы до утра». Ей было откровенно скучно. Она считала, что можно было ограничиться рестораном и потом просто гулять по городу, который так и остался для нее незнакомым. Генрих же Людвигович, напротив, считал, что чашу удовольствий следует пить до дна. И потому, когда автобус привез их к усиленно освещенным – в связи с праздничным днем – дверям их приюта, он потребовал, чтобы они вместе со всеми спустились в зал, где уже гремела музыка и сияли крахмальной белизной и стеклом накрытые столики – выбирай любой! Пей! Гуляй! Однова живем! Все едино – такое в их жизни больше не повторится!

И тут приключилось то, чего, видимо, добивались общими усилиями устроители концерта и Маша Распутина. Буквально какой-то час назад в поникших ветеранских телах можно было увидеть только одно желание – спать. А теперь бывшие военные – и в форме, и без оной – отплясывали с юной страстью «Риориту» и непременное «Утомленное солнце», «Амурски волны» и «На сопках Манчжурии»… Как будто прокрутили назад машину времени и теперь – в начале сороковых – они – еще не генералы и даже не капитаны – пляшут с девушками из медсанбата, зенитчицами – с теми, кого они любили и кого они видели сейчас перед собой.

Ирине казалось, что она присутствует при каком-то массовом умопомрачении – им же нельзя так бесноваться – это кончится плохо. Но пары все ускоряют бег, рты смеются, глаза сияют и, едва не перекрывая гром джаз-оркестра, как официально было названо это шумовое оформление, звенят медали… «Эти люди еще не знают, что будет старость, но они помнят, какой была их юность… они не видят себя – в этом блаженство момента…», – думала Ирина, пытаясь увидеть танцующих их собственными глазами.

– Ирина Яковлевна, а почему мы не танцуем?

– Не знаю – вы не приглашаете.

Батюшки, да и с ним то же произошло. Ее твердо держали крепкие молодые руки и вертели ею как хотели. По моде сороковых Генрих Людвигович, плотно присовокупив даму к своему телу, при поворотах как бы пропускал ее меж ног…

Когда они легли спать, Генрих опять завел свою песню.

– Ирина Яковлевна, вы не спите? Почему вы молчите? Я же знаю, что вы еще не заснули… Неужели вам совсем не жаль меня? Вы совсем меня не любите?

– Генрих Людвигович, вы даже представить не можете, как разрываете мне сердце… я вас очень люблю, только вам не понять этого… я не могу вместе с вами вернуться в сороковые… Вы можете, а я нет.

– Ирина! Так вы любите меня! Идите ко мне!

– Я же сказала, что вы меня не поймете… Не надо ничего лишнего. Спокойной ночи, мон женераль… или колонель… Вы в любом звании хороши.

– Ирина, это бесчеловечно… Зачем вы согласились ехать со мной?

– Вот и я думаю, зачем… хотя ответ я знаю, но вам он ни к чему.

Утром, довольно поздно, поджидавший перед турбазой «Икарус» отвез всех гостей в центр, где предполагались разнообразные мероприятия. Но Ирина и Генрих Людвигович, которые покидали город ветеранского праздника вечером, прихватив свои пожитки, отправились домой к Маше, с которой сговорились накануне.

Маша жила в новом районе в отдаленной части города. Они довольно долго добирались троллейбусом, а потом пешком. Город на Ирину произвел удручающее впечатление. Под тяжелым небом унылые однотипные дома – когда-то розового или голубого цвета – а теперь грязно-серые. Более чем скромно одетые люди с серыми лицами. Единственный, по-видимому, признак достатка – уже отмеченные ею смушковые кубанки на редких женских головах.

Маша уже ждала их. На покрытом многострадальной клеенкой столе перламутрово переливалась подозрительная жидкость в графинчике от общепита. Укутанная чьим-то вязаным шарфом кастрюля с картошкой терпеливо ожидала их прихода. Около графинчика кособочились три мутновато-зеленые рюмочки – надо думать, греховный плод местного стеклодувного производства.

Широким жестом Генрих Людвигович выставил бутылку армянского коньяка «Три звезды» местного розлива и разную рыбную и мясную гастрономию – прикупленное по дороге.

– Значит, так: начнем с коньяка, как с напитка более деликатного, чем водка… Маша, это что у тебя в графине? Водка?

– Водка, водка… мне ли не знать – сама и делала, – радостно подтвердила Генрихову гипотезу Маша.

– А там видно будет, к чему перейдем – нам же торопиться надо… Ты-то пойдешь с нами? Обещала. Без тебя трудновато нам будет.

 

– Как это не пойду – обязательно пойду… мне с вами интересно побыть…

– Маша, а где у тебя руки-ноги моют?

– А вот – за дверью: чего надо сами найдете.

Вся Машина квартирка была шедевром конструктивной минимизации, а то, что именовалось совмещенным санузлом, превосходило все возможные фантазии. На площади никак не больше двух метров расположилась укороченная – как будто полусидячая, но, скорее всего, все-таки лежачая – ванна. В общем, для Маши, видимо, не имели значения размеры ванны. При ее росте она вполне могла там если не плавать, то уж блаженно растянуться… если бы вместо Маши или ее незнакомой им дочери не наслаждалась современнейшими бытовыми условиями свежесобранная картошка. Зажатый между хлипкой картонной стенкой и боком ванны унитаз вряд ли принял бы на себя объемы какого-нибудь уважаемого гражданина. Скажем, известного всем Виктора Степановича или даже певицы Надежды Бабкиной.

«Уж не для Маши ли специально конструировали эту квартирку-особнячок?» – подумалось Ирине.

– Н-да, и такую трущобу дали женщине, не за страх, а за совесть пестовавшей любимый город… Она после войны на вагоноремонтном заводе сорок лет оттрубила за эту, с позволения сказать, квартиру. Да и то, дали только потому, что Совет ветеранов во все инстанции письма слал – чуть не в Москве решался вопрос, – сердито говорил ей Генрих Людвигович, пока они поджидали замешкавшуюся Машу.

Еще в Москве Генрих Людвигович сказал Ирине, что главная цель нынешней поездки – найти место расположения его батареи.

– Я должен найти свой окоп, собственными руками вырубленный в этом чертовом базальте. В котором я чуть не год пролежал и в котором был ранен. Не знаю как, но я должен его найти – это мой последний шанс.

Втроем они долго выбирались из города, пересаживаясь с троллейбуса на автобус. Генрих сознательно не хотел брать такси – ему надо было вспомнить город ногами. Он чувствовал, что они сами выведут, куда надо.

Поначалу его ноги привели их к школе, где тогда был Дом офицера, куда они в увольнительные ходили на танцы и который при первых же налетах немцы разбомбили до основания.

Потом ноги стали колесить по заросшим в рост человека бурьяном и карликовыми яблонями тропам, разъезжающимся под ногами, между редкими пятиэтажками, объединенными общим названием «Веселый городок». День перевалил на вторую половину и было похоже, что без перехода надвигается ночь. Уже трудно было ориентироваться в мелколесье, а Генрих настойчиво все пытал Машу: «Где речка? Здесь где-то должна быть речка. Где она? Маша, ты не помнишь?»

Маша ничего не помнила и ничего не видела. Она не была в этом краю сто лет. Последний раз поднималась к «Веселому городку», когда на старом кладбище хоронили одного из ее бывших однополчан. Но и тогда она не доходила до речки.

– Мы тогда и пили из нее, и мылись в ней, и стирали. Мы же как раз над ней стояли. Эти кусточки нас спасали: вроде бы и маскировка небольшая была… а зимой, когда скат леденел, не давали нам в нее скатываться, – говорил вполголоса, как будто самому себе, вышагивающий впереди них Генрих Людвигович.

Снежная каша пополам с глиной превратила его городские полуботинки в громоздкие лапти. Отчаявшиеся женщины с трудом тащились за ним тяжелым обозом.

– Постойте вот на этом бугре, да не лезьте в лужу – пройду туда – за кусты, – бросил он им, ускорив шаг – как бы почуяв что-то.

Довольно долго они стояли, безнадежно глядя вослед ушедшему. Давно затих шум кустов, сквозь которые продирался Генрих Людвигович. Холод, как давеча на Вершине Славы, начал медленно подступать к сердцу. Внезапно тяжелые – наполненные сырым снегом – тучи как-будто разорвала мощная невидимая рука, и весь унылый, неразборчивый во мгле, пейзаж в мгновение ока залило расплавленное серебро северного солнца. Острыми лучами оно било под веки. Стало невозможно смотреть туда, куда ушел этот упорный человек.

Вдруг тишину пронзили странные крики. Поначалу они не поняли и даже испугались.

– Эврика! Эврика! Я нашел его! Я нашел… Ура-а-а!!! – гремело за кустами, приближаясь к женщинам.

– Я все-таки его нашел! – закричал он в каком-то упоении и прижал к себе обеих женщин сразу.

* * *

Вчера на Ваганьковском кладбище специальная похоронная бригада отдала полагающиеся ему по статусу последние воинские почести. Молодые, замерзшие на ноябрьском морозце, солдаты проводили его, четко печатая шаг, до могилы, а потом из винтовок стреляли в пустое небо.

Народу пришло очень много. Хоронил университет. Хоронила кафедра, после заседания которой он умер, не дойдя нескольких шагов до своего кабинета. Хоронила Академия. Хоронили многочисленные ученики. Плакали родственники. Пришли проститься с ним тайно и явно любившие его и любимые им женщины. Не было только тех, с кем он соединил свою молодость.

Москва 1999–2001

Трава мурава

I

В самом центре Москвы в Богословском переулке косили на газонах траву Небрежными кучками лежала сурепка вперемешку со стебельками пастушьей сумки, зеленой мохнатенькой ромашки, гусиного лука. Было жарко. Парило перед дождем. Скошенная подвявшая трава испускала острый аромат. Прежде летом так пахли московские дворы. Это запах моего детства.

В памяти всплывают картины бесконечных солнечных дней. Вот я стою под кустом акации, срываю недозревшие лопатки, с наслаждением высасываю сладковатый сок из довольно жесткой плоти… Все время прислушиваюсь и оглядываюсь – в любую минуту может выскочить кто-нибудь из скандального семейства Гореловых, саду которых принадлежат акациевые кусты. Внезапно полуденную тишину разрывает крик соседских девчонок сестер Пасенковых: «Наташка! Твои свиньи убежали!!!».

Это лето сорок третьего года. Как-то весной мамин крестный отец дядя Митя привез из бывшего тогда селом Кунцева двух крохотных поросят.

Дядя Митя стоял несколько особняком в ряду ближнего окружения нашей семьи: и не родственник, и не приятель. Никто не называл его крестным отцом: обычно говорили просто крестный. Совсем не понимая смысла этого слова, я тем не менее чувствовала в нем что-то связывающее мою маму и дядю Митю. Мне казалось, что это слово дает ему какое-то право на нее. Совсем по-отечески он называл маму дочкой или Марийкой. Ему непременно надо было во всех подробностях знать, кто из детей болел, что сказала районная врачиха по поводу гланд, как с дровами, есть ли у нас замазка, чтобы «законопатить» окна… Это не было пустой дотошностью. По мере возможности он стремился заменить маме умерших родителей.

Появлялся дядя Митя всегда неожиданно и, как правило, днем. Зимой он сидел на кухне в валенках с галошами и коричневой меховой безрукавке. Летом – в сапогах и все в той же безрукавке. Был дядя Митя, как говорила мама, хохол. Статный, белозубый, с коротким черным чубом, со смеющимися карими глазами и небольшой щеточкой усов над жесткой линией рта, он имел единственный недостаток – у него отсутствовал большой палец на левой руке. По маминым рассказам он сам отстрелил его перед «империалистической» (войной), «чтобы ему молодому хлопцу не быть на ней убиту, да и другого ненароком не убить». Получалось так, что дядя Митя поступил тогда, в то несуществующее для меня время, очень хорошо – он не хотел никого убивать. Но при этом чувствовалось как бы и некоторое осуждение: вроде бы это было не совсем разумно, поскольку он не предусмотрел возможного своего участия в праведных войнах. Он сам говорил, что «списан подчистую» и имел потому законное право спустя тридцать лет уклоняться от защиты отечества. Во всяком случае папа, получивший в бедро пулю в последовавшей за империалистической «гражданской» войне, в которой неучастие дяди Мити было уже вполне очевидным, не одобрял его посещений и встречался с ним в исключительных случаях. Из-за этого визиты маминого крестного имели несколько сомнительный привкус. Сам же дядя Митя по праву дублера покойных маминых родителей выполнял свои обязанности в довольно экзотической форме. После свалившихся на нашу голову поросят дядя Митя осчастливливал нас козлятами, цыплятами, кроликами… Но с ними связаны другие, не столь драматичные переживания. И они, если случится, послужат другому сюжету.

Итак. У дяди Мити опоросилась свинья. Принесенные им поросята были самыми слабыми, никак не могли пробиться к материнским сосцам и, по словам маминого крестного, их надо было откармливать искусственно либо «забить». Дядя Митя пожалел поросят, пожалел нас и принес их едва попискивающих своей крестнице. В свинопасы определили меня. Какое-то время, пока не окрепли, поросята жили вместе с нами. Молока не было, сосок тоже, и я кое-как поила их с ложки остатками нашей еды, разболтанной в воде. Потом в дровяном сарае напротив дома им было устроено нечто вроде хлева с корытцем для корма. Вскоре однако выяснилось, что мои подопечные не едят, а как-то странно высасывают жидкость, оставляя гущу. Приехавший навестить нас и поросят дядя Митя определил, что у последних не в меру быстро растут клыки, что не позволяет им жевать. После этого в семье долго обсуждалась проблема подпиливания клыков, но так ничего и не решили: никто не брался провести эту операцию. Тем временем сосущие поросята превратились в тощих юрких длинноногих свинок с хитрыми глазками и вольнолюбивыми наклонностями. Они наловчились выбираться на волю, прорывая ходы под стеной сарая. И вот тут начиналось самое страшное: с бешеной скоростью они пролетали через двор и уносились в сторону Ипподрома. Во время войны он почти весь зарастал прекрасной сочной травой и выглядел вполне как деревенский луг. Мы совсем не боялись, что поросята попадут под машину, да и заблудиться им в общем-то негде было. Более реальной была угроза похищения поросят – их могли перехватить лихие мальчишки со Скаковой улицы. Выручало то, что поросята всегда вырывались с пронзительным визгом. Кто-нибудь непременно успевал оповестить нас об их очередном побеге. Начинались гонки, нередко осложнявшиеся тем, что поросята разделялись. Смысл погони состоял не в том, чтобы поймать беглецов – об этом нечего было и думать. Нужно было во что бы то ни стало повернуть их бег вспять. Это было ужасно сложное и, я бы сказала, хитроумное дело, для которого требовались молниеносная реакция и быстрые ноги. Тешу себя надеждой, что живы еще старожилы этих московских краев, которые помнят, как с неумолчным визгом неслась в сторону бегового круга парочка исключительно тощих и быстроногих поросят, а за ними с таким же непрекращающимся воплем, набирая скорость, летела стайка таких же тощих девчонок.

Со временем у нас определилась своя стратегия захвата. При сближении с беглецами мы рассыпались и старались обойти их с тыла, образуя нечто вроде подковы. Надо сказать, что поросята отличались исключительным проворством и хитростью, и нам требовались большая выносливость и терпение для проведения задуманного маневра. Несколько раз, сами того не подозревая, нам помогли мальчишки со Скаковой. О них было известно, что они «настоящие головорезы». При появлении на их территории поросят «головорезы» с гиканьем бросались ловить их. Даже если им удавалось ухватить одного из парочки, это еще не было победой. Юркое существо проскакивало буквально между пальцами и начинало метаться по полю, уходя от «головорезов со Скаковой» и от нас, что крайне осложняло наши действия. Тем не менее, ребята, как и мы, не оставляли надежды догнать беглецов и заходили, скажем, с левого края, мы же, поняв маневр, перекрывали правый фланг. Гонки по беговому полю могли длиться бесконечно, пока нам не удавалось перехватить инициативу и заставить поросят соединиться в беге. И тогда с победным кличем «ура…а…а» мы гнали их в родные Пенаты и водворяли в сарай. Ну и бегала же я в те дни! Иной раз удавалось даже обогнать кого-нибудь их моих подопечных. Помню один такой случай. Во все ускоряющемся беге я ухитрилась обогнать беглеца и, зайдя ему анфас, бросилась на него сверху и моментально ухватила передние лапы. И вот, дрожа и задыхаясь, я тащу свой трофей, крепко держа поросенка за передние лапы, а он упирается, визжит, и пена течет из несмыкающихся челюстей.

Очевидное нежелание поросят вести соответствующий их природе размеренный образ жизни требовал постоянного моего присутствия дома, что было невозможно и невыносимо. Была надежда, что если в течение дня прогуливать их в какой-нибудь контролируемой форме, поросята утратят интерес к побегам. Довоенные садики давно уж лишились своих заборов и были превращены в огороды – в пределах двора не было ни одного огороженного пространства. Проще говоря, во дворе не было загона для нашего «скота». Кому-то пришла блестящая идея прогуливать поросят на манер собачек на поводке. Из-за отсутствия такового делались множественные попытки использовать куски веревки и даже отцовский ремень. Но веревочная петля либо душила несчастного, либо позволяла, не будучи сильно затянутой, выдернуть остроухую головку и умчаться от своих мучителей.

 

Не оправдал себя и брючный ремень. Поскольку в наличии имелся всего один экземпляр ремня, было решено выгуливать поросят поодиночке. Мы просверлили дополнительные дырки, и я уже видела себя, ведущей в ошейнике поросенка, мирно пощипывающего дворовую травку. Но, «покой нам только снится». Все с самого начала пошло наперекосяк: с большим трудом нам вчетвером (трое сестер Пасенковых и я) удалось нацепить на поросячью шею ременную петлю. Дальше хуже. Как только сестры оставили меня один-на-один с вконец разнервничавшимся свободолюбцем, он со страшной силой рванулся вперед и петля затянулась. Дикий визг, хрип, конвульсии… Чуть ослабила петлю – опять рывок – и я лечу на землю, а поросенок – в бега…

Была сделана попытка привязывать их веревками к специально вбитым в стену сарая крюкам – пустое! Рвали веревки и уходили… Все лето прошло в охоте на поросят. В конце концов они стали неотъемлемой частью моей жизни. Пожалуй, я испытывала к этим существам вполне материнские чувства. Мне нравились их нежные розовые пятачки и жесткие спирали хвостиков. Их тощие бока вызывали жалость. Но как же я страдала от их упорного желания сбежать.

Между тем вокруг моих подопечных начали сгущаться тучи. Все чаще и чаще в разговорах родителей стали слышаться туманно-прозрачные фразы: «Пора что-то делать…», «Не в коня корм…», «Да, но кто… и как?», «А ты подумал, чем…». Одним осенним вечером загадочная беседа велась с участием Антонины Викторовны, соседки из парного нашему дому коттеджа. «У меня есть прекрасный топорик и ножи остались еще от бабки. Превосходная сталь… наточим…». – «Но кто сможет это сделать: никто не умеет… Михаил? Так он молоток толком держать не умеет – не то что топор… У него вообще руки не из того места выросли… типичный интеллигент…», шептала мама, нелестно отзываясь о своем муже. Разговор происходил за столом с керосиновой лампой в тот редкий вечер, когда папа был дома. Соседка решительно сказала: «Надо попытаться – я помню, как у нас дома повар сам закалывал кабанчика перед Рождеством…». После долгих взаимных уговоров было решено обоих незадачливых бегунов лишить жизни в первый же день, когда папа снова будет дома.

Если говорить всерьез, то у несчастных действительно не было никаких оснований для продолжения жизни. Пойло, приносимое сестрой с фабрики-кухни, суфле – другая разновидность пойла (предназначавшегося, правда, для людей, но из-за абсолютной несъедобности отдаваемое поросятам), добываемое мною, и бесконечнный сбор травы с участием сестер Пасенковых во дворе и на Ипподроме вместо ожидаемого привеса приводили ко все большему отощанию наших скотов. При этом с возрастом они набирали резвость, а их хитроумию можно было только дивиться. Да и я, как свинопас, явно сдавала позиции. Школа и ранняя темнота не давали возможности держать их под постоянным наблюдением. Реальной угрозой становился их безвозвратный побег. Случись такое, произошла бы сущая трагедия: при всей худобе «что-то да должно было быть на их костях» – говорила мама. Голод глухого сорок третьего года вынуждал взрослых постоянно думать о пропитании и пускать в ход все пригодное для еды, а уж на это «что-то» вообще возлагались большие надежды.

Воскресным зимним днем все участники заговора собрались в глубине двора у дровяных сараев. Порешить бедолаг должен был папа. Поросята же, как будто проведав о страшном приговоре, истошно визжали и в конце концов сбежали. Ну, по снегу им было далеко не уйти – заговорщики довольно быстро их изловили, но запал пропал, решимость испарилась. Похоже было, что они – взрослые – даже рады такому исходу дела. И тогда было положено призвать дядю Митю. Все согласились, что он вполне годится на роль закалывателя: тут ведь не надо было крепко держать левой рукой ружье во время выстрела. «Как-то он справляется со своими поросятами. Митя сам говорит, что только свинина их и спасает», – говорила мама. «А помнишь, как в прошлом году он приносил сало… это ж от его кабанчика», – добавляет она, обращаясь к отцу. «Да уж конечно – колоть не стрелять», – ехидно замечает папа.

Дядя Митя был потомственный крестьянин, что, однако, усердно скрывал под формой железнодорожника. Для папы же он оставался кулаком, а потому «классово-чуждым элементом», что, в свою очередь, означало, что убийство для него дело привычное – тем более скотины. Классовое чутье не подвело отца – дядя Митя не положил охулки на руку и накануне нового тысяча девятьсот сорок четвертого года один из слабых сих был принесен в жертву, не скажу чревоугодию, но скорее чревоподдержанию. Все у тех же дровяных сараев разыгралась первая осознанная мною трагедия моего детства. Страшная картина: белый снег залит удивительно красной кровью, поросенок вопит, люди кричат: «Держи его за ноги!» «Заходи справа!» «Да перехвати же ты свои руки!» Вершитель поросячьей судьбы дядя Митя потный с выбившимся из под серого треуха чубом стоит в ватнике с ножом в поднятой руке, другой страясь плотно прижать к себе извивающегося в смертельном страхе остроухого и отрозубого поросенка. Все это я увидела в долю секунды…

С того момента, как до меня дошло, что судьба поросят решена окончательно и бесповоротно, я не находила себе места. Умоляла отдать поросят хоть кому-нибудь. Соглашалась в следующее лето пасти их на нашем дворе, «но чтобы поводок был настоящий…». Когда была сделана первая попытка привести приговор в исполнение, лежа ничком на диване и зажав уши, я выла в голос, стараясь таким образом отделиться от внешнего мира и ничего не видеть и не слышать. В то же самое время мои заткнутые уши старались уловить звуки, по которым можно было бы понять, что все кончилось… Однако расправа затянулась. Я устала от собственного крика и слез, пришлось прервать истерику. Вокруг стояли смеющиеся взрослые: «На войне людей убивают, а ты из-за каких-то паршивых поросят плачешь», – говорила оказавшаяся на тот случай у нас проездом на фронт подруга родителей – военный врач. Мне было невыносимо смотреть, как они оживленно обсуждали свой «афронт», как говаривал папа, называя так любую неудачу. Как закусывали они американской тушенкой из пайка военного врача привезенный ею же спирт. Так и не разделились во времени для меня тушенка и поросячий предсмертный визг.

Во время второй более успешной акции я вовсе отсутствовала. Как только появился дядя Митя, выскочила из дома и пошла бродить по дальним предместьям двора. На злу беду, как и в первом случае, действие затянулось. И, когда уже в довольно густых сумерках я возвращалась домой, полагая, что все давно закончилось, в мои глаза ударила картина убийства. Да такая яркая и подробная, будто кругом было полно фонарей. Я закрыла глаза, бросилась в подъезд, но поздно – моментальная фотография была сделана на века.

Взрослые после заклания еще долго возились с тушкой, опаливая ее над костром и разделывая под руководством дяди Мити и при самом активном участии соседки Антонины Викторовны. Ей пришла в голову мысль сварить студень к новогоднему столу и испечь «рождественский пирог» из ржаного теста со свининой. Все были возбуждены, готовили припасы: что-то замораживали, что-то солили. Особенно ликовала мама, надеявшаяся подкормить вконец отощавших и вечно болеющих детей. К великому огорчению моих родителей меня нельзя было заставить даже прикоснуться к тому, что получилось из поросенка.

Второго мученика забрал дядя Митя, говоря что «обломает поросяти клыки и к Пасхе докормит до кондиции». Кажется, ему это удалось. Помнится, мы с мамой весной на Пасху ели сваренный тетей Варей (супругой маминого крестного) студень. То есть ела мама, а я топталась под редкими соснами, росшими вокруг дома в тогдашней деревне Кунцево.

Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?