Tasuta

Ванечка и цветы чертополоха

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Этот цвет тебе не идёт, лапуля. – Он расплетал волосы, пока они не вытянулись во всю почти до пояса длину, сохраняя на себе особенности причёски. Он разгрёб их пальцами и вдруг, захватив прядь на затылке, наклонился и припал к губам. Щетина колола и царапала нежную кожу губ и щёк. Голова кружилась сильнее, чем от вина. Его язык душил, рука больно мусолила волосы. Вторая рука грубо смяла грудь. Потом отпустила. Громыхнула пряжка. Девочка словно бы и не понимала, что с ней происходит. Пётр оторвался от неё, чтобы тут же развернуть к себе спиной и перегнуть через сиденье мотоцикла, снова схватив за волосы. Люська и пикнуть не успела, как её подол взметнулся вверх, трусы были сдёрнуты вниз, а ноги раздвинуты грубой рукой, насколько позволяли трусы.

– Лежи, – тихо приказал он и, отпустив её, зашуршал и защёлкал чем-то.

Девушка покорно выполняла его требования. Лежа на весьма шаткой опоре, она наблюдала, как божья коровка ползёт по травинке, свежей и тоненькой. Как только он покончил с вознёй, глаза и рот девочки широко распахнулись от распирающей боли. Из груди вырвался сдавленный всхлип. Она не могла ни вдохнуть, ни выдохнуть, ни даже крикнуть. Его тело навалилось на неё, рука зажала и без того безмолвный рот. Она услышала почти у самого уха злобные слова:

– Сука… сука… сука… сука…

Каждое слово сопровождалось ударом вглубь неё, словно прибивавшим её к мотоциклу. При этом пряжка больно вреза́лась ей в ляжку. Когда Люська привыкла к новому для неё положению, она непроизвольно стала защищаться. Тело обезопасить она уже не могла, поэтому обороняла психику. Она представила, что сзади неё сейчас мальчик, с которым, пожалуй, она хотела бы пройти этот трудный первый опыт. Она представила себе Женьку Палашова и начала тихонько повторять его имя Петру в ладонь, словно заговаривая саму себя. И вдруг рот её был освобождён, и она услышала свой надорванный болью голос:

– Женька… Женька… Женька…

Удары усилились, но чужой мерзкий голос замолчал. Заходящимся от боли голосом она наколдовала себе хоть какое-то облегчение.

Когда, наконец, всё закончилось, Люське было уже почти хорошо и почти всё равно. Чужой отвратительный мужик ещё прижимал её к мотоциклу, но она его почти не ощущала. Вся её жизнь сейчас вертелась вокруг того места, где соединяются ноги. Там сливались воедино пульсация, жжение, боль и сладость.

Наконец мужчина освободил её. Довольно ухмыляясь, он приподнял подол платья и стёр почти застывшую кровь с её ляжки тыльной стороной ладони. Он не обнял её, не поцеловал, а только спросил:

– Женька – это кто?

– Это мой парень, – соврала Люська.

– А я думал, твой парень – это я. Что мамаша не знает, что у тебя есть парень?

– Не успела рассказать. А сука – это кто?

– Да есть одна… Да все вы суки!

– Понятно, – заключила растерзанная Люська, подтягивая трусы.

Её несостоявшийся кавалер стянул с себя презерватив и бросил на землю.

– Вряд ли ты теперь этому Женьке понадобишься, – изрёк Пётр, застёгивая штаны и ремень. – Зачем ему сучка драная?

– Что же ты залез на драную сучку?

– Так это ж я тебя и отодрал, глупая! Была бы моя воля, я бы вас всех отодрал.

Он сплюнул на землю и взял Люсю за подбородок:

– А ты хорошенькая, смазливенькая… Если надумаешь, я готов повторить.

– Полезешь на сучку драную? – с вызовом спросила девочка.

«Размечтался! Гульфик застегни!» – добавила про себя.

Пётр мотнул головой и оседлал мотоцикл.

– Ладно, садись давай, прынцесса. Отвезу тебя обратно твоей сучке-мамаше.

«Сам кобель ещё тот!» – огрызнулась про себя Люська, с трудом усаживаясь на мотоцикл. Каждая кочка причиняла ей теперь боль и страдание. Но боль была телесной, не душевной. Теперь она имела право сказать матери всё, что думает. И когда она, неся праведный огонь, с трудом поднялась в квартиру, когда нашла там протрезвевшую и раскаявшуюся мать, одну, умытую и причёсанную, тогда как она вернулась взлохмаченная, окровавленная и сопливая, девочка выкрикнула ей в лицо:

– Я никогда больше не буду, поняла?! Никогда! И чтобы ты никогда не смела! Ещё хоть раз превратишься в драную суку и приведёшь хоть одного наглого кобеля, ты мне больше не мать! Я сбегу от тебя, ясно?!

Люська ушла в ванную и так хлопнула дверью, что штукатурка под обоями посыпалась.

– Я поняла, доча… Поняла… – прошептала ей в след пустившая слезу мать.

IV
Август 2001 года.

Палашов взял с сиденья папку и направился в подъезд.

«Интересно, застану ли сие творение природы, по которому можно изучать скелет?»

С зелёных выцветших стен на следователя взирали строки народного творчества. Сырость и прохлада обволакивали. Когда он поднялся до площадки, память неожиданно выстрелила воспоминанием о его неудавшейся проповеди для Милы, обмякшей между его руками. Желание всколыхнулось в нём, и он с досадой рыкнул сам на себя.

На третьем этаже он позвонил в звонок рядом с обшарпанной коричневой дверью. Дверь приоткрылась, и в щель высунулась рыжая голова с красноватым лицом и маленькими жёлтыми отметинами на нём. Но как только уткнулась носом в удостоверение, грязно выругалась и попыталась исчезнуть за дверью. Проворная нога следователя не позволила ей этого сделать. Не таким уж большим усилием пальцы рук смогли освободить зажатую дверью ногу и открыть проход в квартиру.

– Слушай, Алексей, давай по-серьёзному, – заговорил, входя, Палашов. – У меня времени в обрез. Не будем морочить друг другу головы.

Следователь хотел было разуться, но, обстоятельно осмотрев пол, по крайней мере месяц не видевший ни веника, ни швабры, передумал.

– Есть кто дома? – спросил он и по-хозяйски заглянул в комнаты. В одной из них на диване, повернувшись к двери хребтом и филейной частью, лежала явно немолодая полная женщина с торчащими заскорузлыми пятками.

– Это мать, – пояснил Лёха. – Неделю, …, в запое.

– Сочувствую. Есть базар, пойдём, переметнёмся парой фраз, – стилизовал речь Палашов.

Они переместились на кухню, где было несколько чище, чем в коридоре.

– Садись за стол, – указал мужчина на табуретку, а сам устроился напротив, – и ничего не бойся. Понял?

Рысев кивнул и подчинился.

– Отец есть?

– Есть. Сейчас на работе.

– Футболку подними.

– На …?

– Прикинуть хочу, какой из синяков на теле Себрова посажен тобой.

– Что, …, серьёзно?

– Серьёзней некуда, но ещё не повод мочиться в штаны.

Синяя футболка делала Рысева стройнее, чем он был на самом деле, хотя стройнее вроде бы некуда.

– Чудно́ вы говорите, ….

– Не чуднее, чем вы поступаете. Что-то ты робеешь, как красна девица. У меня полностью профессиональный интерес к твоим физическим параметрам.

Тот медлил под пробивным взглядом уверенного в себе мужчины.

– Я уже знаю интима о тебе побольше твоих обнажённых рёбер. Например, что ты выезжаешь за деревню на отцовом мотоцикле и бензин нюхаешь в баке, а также питаешь слабость к запаху клея «Момент», не прочь пощупать девок, хлюпик и трус.

Рысев матюгнулся.

– И все твои достоинства в кавычках ты пытаешься прикрыть излишней болтливостью и весёлостью, эдаким шутовством. Ты на побегушках у сильных, боишься открыто выразить своё настоящее мнение. В общем, ты себе на уме, но, по сути, пешка в чужой игре. Достаточно я о тебе знаю? Поправь меня, если я заблуждаюсь.

Рыжий удручённо покачал головой и поднял футболку до подмышек.

– И я уверен, что ты мне сейчас коротко и ясно сформулируешь, что происходило в ночь на девятнадцатое августа, это с субботы на воскресенье, сначала в сарае Глуховых, а потом за их огородом возле леса.

Парень выразил очередное потрясение крепким словцом. Палашов отметил про себя его типичную предсказуемую реакцию.

Рысев не пытался юлить и скрывать свою осведомлённость. Он отлично справился с поставленной задачей, словно рассказал очередной анекдот, но матерился так, что даже видавший виды следователь попросил его «фильтровать базар». Правда, брань настолько была его стихией, что он постоянно забывался и скатывался в речи по наклонной. Разумеется, он не задумывался о последствиях, когда сообщал Глухову о самовольном уходе Себрова из сарая, и вообще воспринимал происходящее как шутку и возможность поглумиться над оконфузившимся пареньком. И когда произошла трагедия, он был потрясён не меньше остальных.

Когда речь зашла о Миле, Лёха позволил себе высказаться слишком грубо и вульгарно, раскрыв тайное желание надругаться над ней. И добавил:

– Пустил бы её по кругу, чтобы все потешились, чтоб не строила из себя недотрогу. Не знаю, что Тимофей с ней цацкается!

Этому рыжему прохвосту и в голову не приходило, как всё скрипело и переворачивалось внутри у смотрящего на него стальным взглядом мужчины. Палашов тут же вспомнил, как «великолепная пятёрка» в Москве намеривалась сотворить нечто подобное, и у него руки зачесались сжаться в кулаки.

– А досталась целка этому сопляку…

– За групповое изнасилование больше срок. – Евгений Фёдорович старался сохранять невозмутимый вид. – В тюрьме с насильниками не церемонятся. Сами заключённые отымеют по очереди. В лучшем случае. А можно вообще до освобождения не дожить. Сечёшь? И никто тебя не сможет защитить. И поосторожнее высказывайся. Я тебе не твой дружок. А человек, от которого зависит твоя судьба. Стоит ступить на сколький путь, потом не отмоешься. Грязь в шкуру въедается. А таких девчонок, как Мила и Олеся, даже в мыслях оставь в покое. И, кстати, знаешь ли ты, какой урон мозгу может нанести нюханье клея?

– Да?

– Да. На всю жизнь дураком останешься. Сам себя инвалидом сделаешь. Это занятие для глупых подростков, а ты-то вроде уже в призывном возрасте. Из-за дистрофии в армию не взяли?

– Так точно.

– Ну, а откуда такая злоба к Ване Себрову? Чем он мог тебе насолить?

 

– Он не наш. Даже взгляд, …, не наш. Видать, совсем загордился, сучоныш. К тому же, он друг Пашки Круглова, а тот … хочет везде поспеть.

В одном выражении, совершенно нелестном для девчонки, Рысев поведал об однократном половом сношении прошлым летом Круглова с его (Лёхиной) подружкой, назвав её кобылицей.

– Дарью Журавлёву?

– Её самую, … – Рысев не скупился на матерные слова. – С тех пор ненавижу всю эту команду … праведников.

– Короче, ты мутузил Ваньку, потому что все так делали и потому что он друг Круглова.

– Да, ….

– А думал о последствиях, когда нож схватил? Зачем нож-то схватил?

– Думал напугать Ваньку. Откуда же я знал, что Денис, …, его на меня повалит? Тимофей же обещал разобраться, …, нас не должны были тронуть. Откуда вы узнали, что это я с ножом был?

– Ребята на допросе показали. На судебном следствии всё узнаешь. Вызовут повесткой. А пока подпишешь подписку о невыезде. И предупреждаю сразу: если сбежишь, у меня в помощниках очень хороший оперуполномоченный, он тебя из-под земли достанет. И срок я тебе увеличу. Понял?

– Да, ….

«Трус и подонок», – подумал Палашов, глядя на бегающие глаза с красноватой физиономии. Ему сделалось так брезгливо в этой квартирке! Всё, даже цветочки со шкафов и обоев его раздражали. Он быстро и решительно вынул бумагу с ручкой и принялся строчить, бегло забрасывая Рысева вопросами.

Отец Лёхи работал наладчиком на металлопрокатном заводе. Мать – посудомойкой в заводской столовой, пока не ушла в запой. Сам окончил ПТУ на сварщика, но собирался идти работать водителем грузовика. На вопрос, почему выбрал Журавлёву, сначала заявил: «Не имеет значения», – потом признался: «Я не выбирал, она мне досталась».

– Тогда откуда такая ревность к Круглову?

– Я, …, не готов делиться даже такой … сучкой, как Дашка.

– Но ведь и ты не подарок и не сошёл со страниц дамского журнала, а Круглов, как я понимаю, парень видный, с мотоциклом, теперь ещё и моряк. Девчонкам должно это нравиться, в том числе и Дашке.

– Да ей лишь бы … был, да свистнули погромче, она и побежит.

– И никакой гордости? Никакой самооценки?

– Да ей лишь бы …. Не важно с кем.

– А тебе важно?

– Я же уже сказал, что с радостью … бы Милку.

– Да почему же?

– Она ведь целкой была. Прикиньте: узкая, скулящая под тобой, и ты первый её рвёшь, …, и пахнет кровью.

– И никакой разницы больше между ней и Дашкой?

– У каждой свои примочки. Да положил я на них с их высокими материями. В них ценного – это щель, которую я не прочь заполнить.

«А в тебе ценного – только рыло, которое я не прочь начистить», – в сердцах подумал следователь.

Рыжий так разошёлся, что утверждал: «Да срать я хотел на всех на них». Честил даже собственных родителей. Словно перепутал следователя с личным психоаналитиком или взял себе в дружки. И даже вдогонку уходящему Евгению Фёдоровичу продолжал лить накопившиеся в его существе помои. Эдак его прорвало! Следователь чувствовал себя обгаженным с головы до ног и не мог решить, как с ним поступить после подобных излияний. По первому требованию Рысев с великим удовольствием показал ему свою обратную сторону, которую не знал и не видел никто за все девятнадцать лет его жизни.

Любопытным стал эпизод, когда посреди разговора опухшая женщина вошла на кухню и отхлебнула воды прямо из носика чайника. Собеседники притихли на время её появления. Мать же ничего не сказала ни сыну, ни чужому человеку.

V
2000 год.

Он всегда был ниже, щуплее и рыжее других. Его дразнили почти безнаказанно. И хотя мама с папой продолжали за ним ухаживать, исправно ходили слушать жалобы учителей и даже наказывали, он привык, выработал в себе навык защиты – отвлекать болтовнёй, нападать первым, шокировать окружающих порой хулиганским поведением. Лёха быстро уяснил, что использовать умение читать гораздо выгоднее для чтения анекдотов, всяческих газетных заметок и объявлений, а не классики; что дворовый матерный язык звучит ярче и точнее для определения его душевного состояния. Внутри не чувствуешь ни возраста, ни внешнего уродства. И если реже ходить к зеркалу и не обращать внимание на мнение окружающих, то вполне можно обходиться тем, что есть. Внутри он ощущал себя царевичем, пусть без дворца и наследства, не удручаясь своим обликом лягушки. Лет в тринадцать он убедился, что обнять девчонку он может не слабее, чем любой его сверстник. Голос его не дрожал, когда он рассказывал анекдот:

«– Что это за тельняшка сохнет на батарее?

– Это не тельняшка. Это Иванов кости греет».

Он привык быть Рыжим и отшучиваться там, где другой паренёк, побойчее, пускал в ход кулаки. Он старался взять задором, азартом, простотой и панибратством. И часто ему удавалось найти место в обществе. Здесь немножечко прогнуться, там посильнее надавить и всё – ты уже свой.

Ему ничего не стоило зажать девчонку в углу, если он знал, что ему за это ничего не будет. А ему за это ничего не было, потому что никто не хотел связываться с юродивым тощим хлюпиком. И если кто-то покушался на какую-то его вещь, ему было проще поделиться широким жестом, чем бойко отстаивать своё.

«Подай-принеси» была его привычная роль в обществе Тимофея Глухова и Дениса Певунова. Второй сначала «испортил» Дашку Журавлёву, а потом довольно наблюдал, как ей ничего не оставалось, как сойтись с Рысевым, который благодарно принял этот его «объедок». Крайне энергичная девчонка, подтянутая, спортивная, невысокая и плоскогрудая, отличавшаяся истеричным и бойцовским характером, взбалмошная, иногда совсем без тормозов – она была идеальной кандидатурой, чтобы лишить его затянувшейся, по его мнению, девственности. Увы, девки не выстраивались в очередь к нему и не замирали, преображаясь, чтобы казаться лучше, чем они есть, когда он к ним подходил, как они делали, например, при появлении Пашки Круглова, который по этой причине не знал их настоящих лиц, животных и плотских, не отмеченных благоговением. И если внешностью Пашка был вне конкуренции, то в занимательности речей и способности завладеть слушателем Лёха мог вполне с ним посоревноваться. К тому же прокатить девчонку на мотоцикле мог и он, чем Дашка неоднократно пользовалась, понимая, что с паршивой овцы хоть шерсти клок, и стараясь завладеть хотя бы этим клоком. Она ведь и бензинчику с ним раз нюхнула, после чего назвала его идиотом и больше никогда так не делала.

В тот мутный вечер они жгли костёр за деревней в посадке на холме. Всё той же щебечущей стаей, только без Олеси, которая не участвовала до последнего лета в их посиделках. Они обсуждали подростковые прыщи, которые одолели в то лето Женьку Петрову, когда к ним тихо, без рисовки, подошёл Круглов. Он окинул их всех взглядом, затрепетавших девчонок и умолкших пацанов, и поприветствовал. Глухов всё больше молчал, потому что слова его были тяжелы, как камни. Тем более он не желал разговаривать на такую бредовую тему. Пашка раскинул телогрейку рядом с ним, оставшись в тонком сером свитере, и уселся на неё, согнув колени. Потихоньку вновь загудел разговор, в котором Круглов почти не принимал участия. Он был странным, задумчивым и, казалось, ничего не замечал вокруг. Пару раз-то и взглянул всего на Дашку, как и на остальных. А в основном в его тёмных глазах плясали язычки пламени, отражённые от костра.

Взвейтесь кострами,

Тёмные ночи!

Мы пионеры, –

Дети рабочих!31

Никакими пионерами они уже не были.

Просидев в такой задумчивости около часа и не отвечая должным образом на попытки его разговорить, Пашка вдруг встал, подцепил пальцами телогрейку, подошёл к Дашке и протянул руку:

– Даш, пойдём со мной.

Сколько не вздыхали девчонки, сколько не посылали ему томные взгляды, никогда Круглов не отвечал на них, а все его прикосновения были чисто дружескими. И вдруг… Рысев ума не мог приложить, почему Пашка вдруг выбрал Дашу. Напрашивался только один вывод: потому что он, Лёха, меньше всех других мог постоять за своё, только с его мнением можно было не посчитаться. Дашка сидела рядом с ним, и она, даже не взглянув на него, вложила ладонь в широкую руку Круглова. «Вот такая, блин, вечная молодость!» Пашка, напротив, задержался на его лице долгим мрачным взглядом, не принимающим никаких возражений, прежде, чем увести девчонку за пёстрые спины берёз. Каков наглец, а? Просто взял и увёл чужую девчонку.

И что же сделал Лёха? Он сделал вид, что рад поделиться, что ему на это просто наплевать. И чем больше он нервничал, тем больше шутил и веселился. Он шутил и веселился, а сам прислушивался, болезненно желая уловить вопли самой чудесной на его вкус песни. В шуме ветра ему почудился один единственный вскрик, такой мимолётный, словно он действительно почудился. И в этот миг одна мышца на его лице как-то сама собой дёрнулась. Что сделал с ней Круглов? Ведь и Певунов подтверждал в отвязных разговорах эту Дашкину особенность вопить во время соития.

Вернулись они также мирно. Пашка посадил Дашу назад к Лёхе. Устраиваясь, она опять же не взглянула на него, а Пашкин взгляд стал ещё мрачнее, отрицая всякую радость от содеянного.

Поразмыслив, Лёха решил не устраивать разборок и скандалов. Но совладать с любопытством он не мог, и позже, немного успокоившись, шуткой приставал к Дашке с расспросами.

– Хиляк Круглов?

– С чего ты взял? Напротив.

– А какого … ты с ним попёрлась?

– А ты прикажешь с тобой всю жизнь переться? Мне разнообразие нужно, впечатления новые. Чтобы было о чём в старости вспомнить. Не виновата я, что он меня выбрал. Там любая бы с ним согласилась, а повезло мне. Я бы и ещё сходила. Только он не попросит больше. Он честно сказал, ещё до, что у нас с ним ничего не выйдет и что он в Питер уезжает, и чтобы я сама решала, нужно мне это или нет. А мне страсть как нужно было. Руки сами к нему на грудь потянулись… Да зачем тебе это знать?

– Сука ты ….

– И дальше что? Не нравлюсь тебе, не ….

– А что же ты не вопила, если он так хорош?

– Да заткнул он меня и вопить запретил. И, знаешь? Это так по-новому было. Сильно. Очень сильно.

Круглов уехал, а Дашка как ни в чём не бывало продолжала оставаться с ним, с Рыжим. На безрыбье и рак – щука. И хотел бы он попробовать её заткнуть, да воспоминания о Пашке мешали, отвратительно было за ним повторять. И потом это была его любимая песня, очень искренняя, вдохновенная, животная и самое главное – без слов.

VI
Август 2001 года.

Широко и живописно раскинулась узкая и змеистая речка Венёвка под городом, с которым разделила название. Город чудный, город древний32 бросил к берегу домишки и даже отсюда заметно кичился полуразрушенной и испещрённой следами истории, самой высокой в окрестностях Никольской колокольней, единственно сохранившейся от церкви. Палашов сразу полюбил этот неухоженный, чумазый, но довольно-таки стройный городишко, а торчащий и видный отовсюду шпиль колокольни помогал ему поначалу ориентироваться в незамысловатых улочках, тесно облепленных домами и отличавшихся от деревенских слишком высокими и сплошными заборами. Рядом с колокольней есть здесь своя Красная площадь, только вместо многочисленных туристов и попрошаек на ней пасутся козы и местные ребятишки. Когда-то, когда был свободнее, пасся на ней и Кирилл Бургасов с сестрёнкой Варенькой, которая теперь тоже не разгуливает дни напролёт, а сидит в душном отделении банка неподалёку от служебной квартиры Палашова. Теперь несвободный Кирилл и такой же несвободный Евгений протирают форменные штаны на Свободной улице, свободной от чистоты и добротного асфальта.

Палашов привык въезжать в город по Зарайскому мосту и огибать исторический центр по Революционной. Затем он приближался к Сенной или Конной площади – пульсу города, – где теперь расположился славящийся среди окрестных сёл и деревень Венёвский рынок, на котором мужчина частенько отоваривался одеждой, да летом любил закупиться молодой картошкой-моркошкой. А порой он пролетал, минуя рынок, в Южный микрорайон, чтобы, прошуршав мимо площади с большим двухэтажным магазином, заехать к своему странному пятиэтажному дому, который прикасался плечом к дому двадцать и носил тот же номер, но был совершенно отдельной строительной единицей на два подъезда. Однокомнатная служебная квартира лежала на третьем этаже совсем скромная. В коридоре приклеены светлые ничем не примечательные обои. Кухня, вообще выкрашенная краской в голубой цвет, правда, тёплого небесного оттенка, вмещала в себя один из самых компактных кухонных гарнитуров кремового цвета с чугунной эмалированной раковиной; светло-серый рябой кухонный стол на белых ножках, голый, пока Люба не прикрыла его неброской кремовой скатёркой; табурет одного стиля со столом, пока Палашов не подружился с Бургасовым и не решил, что пора приобрести второй, причём в магазине серых не нашлось, и он взял белый, и получилось, как в песне: один серый, другой белый… Белый холодильник, белая газовая плита – это как водится.

 

В комнате, достаточно просторной, он заклеил цветочные гирлянды простыми обоями под покраску с имитацией плетения, не удосужившись их покрасить, и получалось, будто его простенький бежевый диван «клик-кляк» с прикроватной тумбочкой для телефона и двустворчатый такого же окраса шкаф, пара голубых штор, скромный письменный стол, пара деревянных стульев с мягкими сиденьями, маленький столик на одной ножке, восседавший на нём телевизор и сам жилец очутились в большой белой квадратной по периметру корзине для мусора или, если угодно, для белья. Все бобыльские хоромы были устелены крапчатым жёлтым линолеумом, на котором едва заметен мусор и не сразу отыщется рассыпанная гречка. Впрочем, раз в неделю постоялец умывал его добротно влажной тряпкой минут за пятнадцать. Ковры, картины, шикарные люстры полностью отсутствовали. Единственное, над чем сполна потрудился Палашов, – это ванная и туалет, блестевшие новой, не в пример роскошной обстановкой.

Никогда ещё не возвращался Палашов в Венёв с таким тяжёлым чувством, как сегодня. Напротив, он всегда ощущал какое-то лёгкое веселье, пружинисто катясь по выбоинам ужасных дорог тульской области. Если не знаете, что с этим делать, то улыбнитесь! Вот он и улыбался.

Но в этот раз улыбка не шла к нему, а город казался плоским и прижатым к земле, равнодушным и пустынным, маленьким и жалким. Палашова угнетала необходимость порвать с Любой, и он уже начал скучать по зеленоглазой растерянной девчонке с приоткрытыми, истерзанными поцелуями губами.

Жизнь всё-таки соизволила ему благоволить, послав знакомую фигуру бабы Лиды, его соседки, и избавив на время от одиночества. Знатная бабуля в длинной, по-жабьи зелёной кофте и с традиционным платочком на голове, с которым не расставалась даже дома, собиралась переходить Революционную вдоль Советской, когда рядом с ней притормозила серая «девятка».

– Здравствуй, баб Лид! – глаза протянувшегося через салон машины Женьки-соседа сияли радостью, как два солнышка.

В таком возрасте, как у бабы Лиды, и при таких отношениях взаимовыручки и трогательной заботы, как у них, у Палашова не поворачивался язык называть старушку на «вы».

– А, Женька, милок! И тебе не хворать!

– Куда путь держишь, родненькая моя?

– Да вот была в поликлинике, тяперича в церкву хотела зайтить.

Женька выскочил из машины и споро подошёл к бабуле.

– Садись, подвезу. Устала, небось?

Он открыл перед ней пассажирскую дверь и помог устроиться на сиденье.

– В какую церковь поедем, бабуль? – спросил он, усевшись на место.

С возникновением новой пассажирки в машине потянуло жареным луком и доисторическим душком «Красной Москвы». Бабуля на секунду сморщилась в размышлении, а после изрекла:

– Да тяперича в какую ты соблаговолишь.

– Ну, тогда к отцу Николаю поехали.

– Валяй.

И они двинулись дальше по улице, чтобы остановиться у старинного намоленного Иоанно-Предтеченского храма, бывшего когда-то обыкновенной не приходской кладбищенской церковью, а ставшего вполне заслуженно, так как не закрывался, уцелел и действующим был во время всех испытаний и передряг – гонения на церковь, война, советская власть, – соборным храмом венёвского благочиния. Отец Николай был давний знакомец Палашова. Четыре года назад они вместе искали причастный крест, пропавший со своего места. Батюшка нехотя пришёл в следственный отдел, рассказал о случившемся Лашину, дал понять, как нежелательно для него возбуждать уголовное дело, но как важно найти пропажу. Тогда крещёный, но совершенно невоцерковлённый Палашов отправился с ним в храм. Вошёл просто помочь. Перекрестившись, он тихо и смиренно ступил за батюшкой в особое пространство церкви, богатое убранством, светлое, но безлюдное в этот дневной час, затемнённое, со взирающими со стен большеглазыми ликами, пропитанное в воздухе воском, серой, миром и каким-то особым неуловимым запахом старины. Так получилось, что они остановились под куполом. Следователь спокойно спрашивал, священник невозмутимо отвечал глубоким певучим голосом. Широко посаженные, смотрящие в самую твою суть, совиные глаза святого отца, его бесформенный широкий нос, проступающая уже седая полоса в середине его длинной пышной бороды делали и его каким-то особым, каким-то немного надчеловечным. После беседы по делу они неторопливо прошли в алтарь (исключительный случай), и там Палашов обнаружил пропажу, случайно сползшую с престола и застрявшую в толстых складках белой парчи.

– Вот спасибо, Господи! – воскликнул священник. – Никакого греха.

– Да уж… Красть церковную утварь – кощунство какое-то…

– Ты, сын мой, не ходишь ко мне в храм. Я бы тебя запомнил.

– Каюсь. Лишний раз крестным знамением чело не освещаю. Весьма грешен. По части «Не суди…» – не получается в силу профессии и должности. Ну и с христианским смирением туго. Я молчу о прелюбодеянии…

Они разговорились, и когда отец Николай узнал кое-какие подробности из жизни молодого следователя, то внушил ему, что в церковь захаживать надобно – душу излить, записки подать о упокоении родительских душ, тем более, если сам не молишься, о здравии тётушки и… самого себя.

– И поведёт тебя Господь, яко малое дитя за длань твою.

Тогда под конец беседы Палашов счёл нужным сказать:

– Батюшка, я ведь чую, ещё как чую, сердцем своим, что есть добро, а что – зло. И вот здесь, в святых стенах, свидетельствую, что проявляю и буду проявлять милость, жалость и доброту изо всех духовных сил, какие во мне есть.

И отец Николай возложил руку ему на голову и произнёс:

– Да благословит тебя Господь, сын мой.

Палашов стал захаживать в храм, когда появлялась возможность. После случая с отцом Николаем, церковь перестала быть для него чем-то чуждым и далёким, словно из другой жизни. И молебны заказывал, и даже Библию почитывал. Только вот о своём здравии никогда не просил Господа. И никогда не исповедовался, а потому и не причащался.

– А чтой-то ты весь аж светился, милок, когда меня завидел? – поинтересовалась баба Лида.

– Так дни тяжёлые выдались, бабуль. Пустынно было, одиноко. А тут ты возникла, и как-то на душе так сразу и потеплело.

– Не боись, счас твоя зазноба тебя утешит. Будет ахать, женькать и повизгивать. Диван скрипеть…

– Так слышно, бабуль?

– Ничего, дело житейское! И старухе потеха.

Морщинистое личико расплылось в улыбке, а мутноватые, заплывшие, бывшие когда-то голубыми глазки лукаво стрельнули в следователя.

– Прости, бабуль, не знал, что между этажами такая слышимость.

– Ну так не ты ж визжишь, милок. Пущай визжит. Музыка моим ушам. Счас баба визжит, потом дитятко лялякать будет. Жисть-то продолжается.

«Увы, дитятки от сего союза уже не будет», – подумал мужчина, но не стал разуверять бабу Лиду. Они, бабульки, всегда первыми всё узнают. Вот и узнает. Он только кисло улыбнулся.

– Что, бесплодная?

– Не знаю, бабуль, мы не планировали обременяться.

– Ох, не то, что мы раньше: планируй – не планируй, на тебе ляльку, и всё тут. Или ждёшь-ждёшь её, окаянную, а тебе шиш да шиш с маслом.

– Баб Лид, а что слышно о пожаре на рынке? – спросил Палашов, когда они уже остановились на пятачке возле церкви.

– Да поговаривают, Нинка с Зойкой чтой-то не поделили. Вот Зойка Нинке и подсуропила – блузки все её пожгла, да и сама чуть не погорела. А когда сама погорела, легше жертву изобразить.

– А кто-нибудь видел?

– Раз говорят, должон кто-нибудь видеть был. Уж и служба заканчивается, пойдём хоть свечи запалим.

Баба Лида пошаркала вперёд, а Палашов догонял её, когда машину закрыл. Они вошли под слова: «Господу помолимся: Господи помилуй!» Народ был. В основном старики да дети, пара молодых женщин и один мужчина. По будням мало рабочего люда на службе встречается. Служил сегодня сам отец Николай, хотя у него три-четыре помощника были. Он был облачён в тёмно-синюю ризу. В церковной лавке сидела служка. Вновь пришедшие взяли свечей – баба Лида пять маленьких и тоненьких, её сопровождающий – пять больших и настоял, чтобы расплатиться за обоих. Потом они тихонько расползлись, чтобы, перекрестившись, поставить свечи на полупустых подсвечниках у икон Распятие и Пресвятая Богородица, у Всех святых, у Святых Пантелеймона и Иоанна Предтечи.

31«Взвейтесь кострами, синие ночи» – советская пионерская песня, написанная в 1922 году. Автор слов – поэт Александр Алексеевич Жаров, автор музыки – пианист Сергей Фёдорович Кайдан-Дешкин.
32Дата основания города Венёв относится к XIV веку. Первоначально он располагался в 7 километрах от современного Венёва, на реке Осётр, в районе нынешнего села Гурьево. Первые упоминания о городе относятся к 1371 году. В 1483 году он упоминается как Венёв, а в 1570 году – как город Венёв.