Корица: Солнечный Жертвенник Лунных ведьм

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Нет, Паша, нет! – Из груди моей вырвался такой клубок волнения, что унёс Пашку от размышлений о Наде. Ко мне он обратился как к болезной, и это внимание кромсало намного убийственней, чем восхищение приезжей разлучницей.

– И тебе пора передохнуть, – приговорил Пашка о моём безвыходном положении, – и краска на щеке.

Я встала с места, к которому, казалось, была прикована с утра. Обливаясь счастливыми голосами Пашки и Нади, понимала, что я за бортом этого счастья, осталась не удел… заветренные бутоны краски – вот мой максимум.

– Элина, пошли с нами, переоденься, мы тебя подождём, – стрекотала Надя, – Как я давно вас не видела! Три года прошло, не верится даже! Вот пройдёмся по старому парку, я так скучала по всему… И, кстати, я буду учиться здесь! Не потеряемся!

– Не во что мне переодеться! Я так пришла! – исповедалась я.

Пашка замер от моего громыхания, своей беспомощной одеждой я вызывала тоску в глазах Нади, а взгляд Паши обводил мою негодующую фигурку взглядом, точно приглаживал из прекрасного облачного пространства, пытался смягчить удары моих слов:

– В другой раз сходим.

– Куда мы пойдём? Куда? – пытала я, не совсем понимая, что сгущаю своё бессилие. Я сорвала своё лицо перед ними – такой идеальной парой. Да, я видела их вместе, чтоб в точности знать, чего я боюсь. Нет места для меня, ни в дружбе, ни в любви.

– Элина, а куда ты хотела бы? – Надя вернула меня из дум.

– Не думала ещё. Вечером решу.

Я напомнила им насколько я безфантазийна, что я дальше школы в мыслях никуда не выхожу и бордюры – единственное моё утешение.

– Надо унести краску, – сообразил Паша, поскольку я казнилась в нише ступора и ревности и словами, необретшими звучания, грызла Павла. Мой внешний вид ухудшался с каждым мазком, превращая меня из неопытного подмастерья в маляра. Бутоны краски цвели позорной вонью, как порох, взрывали носы и мою привычную серость. Кто отважится со мной пойти?

Пашка схватил меня за руку, потому что знал, что я не выпущу ведро, кисть я прижала к груди, и шея моя была не чище рук.

Он был потрясён моим безразличным отношением к себе, упрямством, или тем, что у меня нет запасной одежды. Видимо, он не верил до последнего, и непристойно стал рыться в моём рюкзаке.

– У тебя даже тряпки нет? – изумился Паша.

– Дома…

Он не отпускал меня и стал всюду водить в поисках учительницы Виктории Витальевны. Я чувствовала себя плакатом безумия, который показывали в назидание всем – вот, что бывает с аутсайдерами: они трудятся, облагораживают, мажутся, чтобы незамутнённые парочки дружили, находили своё счастье.

– А вы что гуляете? – Виктория Витальевна объявилась, когда наши поиски иссякли, и мы присели на лавочку, которую должны были готовить к покраске.

– Она надышалась, – вступился Пашка.

– Я выкрасила весь бордюр, – беспомощность вопила наперерез гордости.

– Что ж.... Иди, другие докрасят.

Я не осмелилась бы просить за себя: драгоценность моих усилий была доступна только мне, а короткое жертвенное приятельство с Надей у бордюр было жертвенным исключительно в моём восприятии, а внутри всё таинственно и угрюмо. Я поражена, что бывает такая смесь, но распутать этот коктейль я не смела при Паше, который, видимо, ожидал увидеть благодарственную радость хоть в одной моей молекуле в честь освобождения от бордюр. Расстройство своим поражением овладело моим лицом, я пожелтела, позеленела…

– Садись! Тебе надо срочно домой, сиди! – сказал он.

На меня напала такая слабость – не было сил противиться его заботе.

– Я дойду…

– Не уверен.

Пашка не отступал и возился как с найдёнышем. Моё терпение обмякло, и я едва не умерла.

– Паша, иди, я сама дойду.

Я всем видом просила его остаться, вопреки моему голосу, который имел свой разум и гнал меня от непростительной ошибки быть жальче и выпрашивать милостыню дружественной руки.

Нас нашла Надя. Я вздрогнула – это и породило неизбежность наших добрых отношений.

– Элина?! – спросила она, мучаясь и чуть ли не падая ко мне.

Я чувствовала свое горе в её заботе, шёл на усиление мой бунт. Очнулась я от своей беспомощности и резко поднялась. Пашка удивился моему порыву.

– Я уже ухожу, – отвертелась я. – Мне уже лучше, – опередила я вопрос Пашки.

– Тогда до встречи, – сказала Надя.

Я сыскала в себе мужество – столбы моего характера, чтоб не нагрубить, наскоро утопилась в мысли о единственной дороге домой и покинула этих прекрасных людей. Путь мой был чист, школа уменьшалась в размере, но росла значимость сцены между нами троими. Боже! Я стояла между ними, как единственная преграда зарождающейся любви! Мне казалось, они обязаны вместе состариться, настолько обоюдострасно их взгляды соприкоснулись друг с другом…

Туман рассеялся и выпустил нас троих из объятий промозглой тишины. Всё слышнее заводились наши сердца, точно пищей были наши жадные взгляды, – это питало нашу скученность. Я притаилась, хоть и попрощалась, чем ещё более сгрудила взгляды на себе – я продлила их, и мне привиделось будущее Пашки и Нади, не такое бесформенное, как моё: цветочный пассаж, как они идут по нему, знакомятся с родителями, каждый заготовил подарок. Собираются тысячи мгновений – их поцелуи, переписки и я болтаюсь у них гостьей ради одного большого скрепляющего события – они официально становятся парой, идиллия. Изящное платье голубого, синего цвета облегает мою подругу, бархатный свет вытачивает её силуэт. Я испытываю волнение, представляя это, а Пашка уже сейчас, в настоящем, проявляет нетерпение, чтоб прогуляться с Надей ещё немного угловатой и не такой пышнотелой, неосознанно приближает день, когда моё пророчество сбудется. Мне стоило остепениться от своих мечтаний о чужих жизнях, но я боялась говорить им, что думаю, потому что знала, что всё ещё стою перед ними, а под ногтями теряется чувствительность, будто я соскребала остатки выдержки всю ночь. Мои ноги ослепли и пошли… я не видела, как я уходила. Ощупью и привычными пригибаниями высокооктановый воздух придавал мне сил, ветер ныл в затылок приказом двигаться дальше, к дому, где ждёт меня ворчливый пирог. Без радости и без веселья моя поступь искажена страхом – от пыли, которая из будущего осела мушками перед глазами, силуэты упрощались, размывались до пятен. Как я дошла и с кем говорила – не помню. У подъезда меня встретил школьный туман. Дом с жёлтыми глазными окнами обратился ко мне своим взглядом, где-то было совсем глухо – без света, как выгоревшие кадры, воронки; крыша залеплена туманом, дорисовывались продолжения этажей. Я не сразу узнала, где я, но это был мой двор. Крики, беготня, вот те вечные девчонки ходят гуськом: сколько живу – не помню, чтобы я их не видела. Отдалённо напоминающие поезд, к которому постоянно цепляются новые вагоны, а некоторые выбывают насовсем. «Да, это мой двор…», – нехотя признала я. Оставалось последнее препятствие – показаться бабуле. Как бы я ни прорабатывала свой виноватый вид – сочувствую, страдаю, что с толстовкой так вышло, не боялась я так, как прежде! Я двигалась не резче, чем бабушкин призрак, меня догоняло сомнение, что мой естественный траур по толстовке будет молниеносно разбит руганью, причитаниями, ворчанием и строгим проводом на балкон. Другие вещи, которые находились в квартире, были мне не по возрасту и принадлежали бабуле. Я из них выпаду и придётся разорить опекунские на покупку хотя бы одного комплекта вещей на выход. Бабуля долго не открывала: видимо протирала дверной глазок, чтоб убедиться, что это действительно я, мысли мои вонзались в грубое предположение, что бабушка умерла и стала полноценным призраком. Под гул в моей голове тишина умолкла, дверь открылась, запахло тленом, ноги мои чуть не сложились, как картон, когда бабуля предстала в облике многослойного пирога – сталактиты из марлёвок расправлены и натянуты одна на одну: видимо, чтоб не потерять такое достояние… Из квартиры послышался шёпот: то ветер шебаршится, тарахтит кастрюля, шум в ушах, и я тарахчу, призрак тарахтит. Я шагнула и почувствовала, как пальцы сжимаются на моей руке, воздух редеет, и я задыхаюсь от карающей хватки: «Элина, что это?!» Индевеющий взгляд устремился в душу, хотел сжечь меня своим огнём. Я мямлила: «Красила школьный бордюр». Оправдание сработало, меня погнали в ванну, а через час моего уединения толстовка воскресла.

Бабулино лицо хорошо переехало время, но улыбка всегда несколько молодила её. Глаза её затаились, ждали от меня великой благодарности за реанимацию столь ненавистной мне вещи. Моё занозившее молчание её не трогало – призрака трудно чем-либо расшевелить, а стонами живых… она не помнила, что такое жизнь. Негодование забирало меня: «Зачем?» – трясла я толстовкой, я почувствовала, как взгляд её сцеживал мою волю.

– Элиночка, вещь добротная, можно ещё носить.

Нечто зловещее пронеслось в этом мягком предупреждении. Я поняла её позицию: она не допустит, чтобы я со своими нуждами посягала на опекунские. Всё отчётливей я понимала эту истину. Завтра все узнают, что и в пир, и в мир у меня один комплект вещей. Эта правда кружит по школе на крыльях школьных фотографий второй год, а завтра… Я лишилась иллюзий.

Корица. 3. Надежда

Я окунулась в мир сестёр-ровесниц. Новые уроки мне нравились больше серой школьной программы, будто по глазам моим тщательно прошлись скребком – и я прозрела, что бывает иначе, существует нечто шире бабушкиной квартиры. Но пока все эти изменения я видела только в будущем, ждала, когда Надя меня начнёт вводить в девичий окрылённый мир. Я и платья-то надевала всего несколько раз, что и с трудом могу сказать, нравятся они мне или нет, что к лицу, а что совершенно не идёт. Родные не слишком были озадачены моим образованием в этом направлении, знакомых и близких не было, исключая двух-трёх девочек, которые записали меня в вечные враги из-за школьной драки за Пашку, а врагам хорошего не посоветуешь.

Мы должны были встретиться с Надей инкогнито впервые, как учитель и последователь, чтоб обозначить фронт работ. И с этим новым чувством предвкушения мы договорились подделать нашу встречу под внеклассные занятия после школы.

 

Ради такого-то события мой домашний теплокровный призрак согласился бы пустить Надю в квартиру, особенно после аляповатых двоек в дневнике. Но в нашу квартиру давно никто не являлся, разве что недавно торжествовал дезинсектор, а Надя… явно не готова к такому натюрморту. Как будет она садиться, сметать мух с табуретки своим чистым платьем и получать мстительные затяжки под затяжные взгляды бабули на капроновых колготках?

– Бабушка, мне нужно в школу, заниматься… у меня совсем всё плохо по биологии.

– А чего так? – скрипнула, то ли бабуля, то ли диван. Она изредка выглядывала из-под своего лба, который делился ровно наполовину глубокой складкой, олицетворяющей вечную жизненную дилемму между Инь и Ян. Сейчас её взгляд отполз от телевизора (обычно дальше тапочек не уходил) и воткнулся в меня, как в человека с сомнительной репутацией.

– Я насекомых боюсь. А нам медведку показывали: стало не по себе, я вышла, упустила тему урока. А на втором уроке самостоятельная робота была по этим медведкам, я её завалила. – Я умаливала свои способности, чтоб она мне поверила.

– Ну, коль ты недалёкая, иди, – оштрафовала она, но отпустила.

Значительный опыт совместного проживания не отпускал от дум прямого указания постоять с понурой головой по этикету пришибленных и провинившихся. Её молчание болезненное и незнакомое, недоверчивое. Она сунулась в тапки только ступнями, а как будто вся – ушла вовнутрь. Она пользовалась своим влиянием – марлевым образом, зная, что никто не устоит, чтобы не дрогнуть от собственной лжи. На голове стоячая пакля, но пугает не это вовсе: спокойное тело, безучастное к дивану, не жмётся, как туча, чудящая на облучке, тяжеловесная, в тихой гавани, а золотая цепочка очков (чоки) спускается ехидной дугой, как бульдожья брыль, до самых ключиц, и смеётся заочно, кричит, что она обо всём догадалась, улыбается брылью и наказывает тишиной.

«Как бы Наде не пришлось долго ждать», – беспокоилась я, и повод был моим тревогам – цепь: на одном конце очки, на другой замыкается на моей щиколотке, и я не могу и шагу ступить.

– Я пойду, – собственный голос вывел меня из оцепенения. Смолчи я ещё минуту, надо мной разразилось бы гроза, и промокла бы биология под собственными слезами… признание чуть не вырвалось из моего горла: хотелось не так, а по-нормальному, чтоб сохранить эти сладкие впечатления первых подруг в памятной оборке доброго слова, но приходится прятать самое дорогое от любимого призрака, который оживает разве что в гневе.

Я думала, что слишком поздно… Нядя ждала меня за домом, на качелях и виду не подала, что моё актёрство несколько затянулось. Она сидела на видном месте, а лучи сами к ней приставали, а она смешливо отворачивалась – это ничуточки её не раздражало.

– Наконец-то! – выкрикнула она и стала серьёзной. Руки её оплели меня; чувствовалось особенное участие и намеренье устроить мне девичий интенсив, чтоб уладить дела со сверстниками. Я совершенно не сопротивлялась.

Надежда жила через дом и часто оставалась в одиночестве, что совершенно не означает, что она была брошенной, танцующей соплёй на подмостках жизни, которой вечно что-то «надо». Все её любили: брат, сестра, родители, несмотря на неразлучную занятость на работе. И я быстро прониклась этим чувством к ней, даже удивилась, что настолько бывает тепло от нерастраченного чувства: на удивление, я не забыла, что бывает иначе, нежели с призраком.

– Элина, проходи.

Наша первая встреча была обозначена у неё дома. Те ценные двадцать минут укладывались сложными артефактами в моём сознании, восприятии, отлучёнными от нормальной жизни.

Я покорилась и сделала первый шаг навстречу моей новой жизни. Я трусилась, как промокшая, с трудом миновала коридор и запуталась в двухкомнатной квартире: после моего полуострова двухкомнатная квартира возводилась в хоромы.

– Иди, иди сюда – приманивала меня Надя. Она поняла, что по-другому со мной нельзя: я робела, как кузнечик. Мне страшно было находиться в таком месте, и вот почему.

Небольшая двухкомнатная квартира встретила меня светом, уютная, светлая со строгим минимализмом, и фиолетовыми водопадами фиалковых штор. Она обладала неоспоримой притягательностью для заброшенного ребёнка, как я. Надина натура была хаотичной и придавала оживление квартире, шторам, которые летали от её рук, глаза, её блестящие, как масло, искали, требовали больше воздуха, окно чуть не было выдернуто из рамы, повинуясь её желанию надышаться, с двухярусной кровати поверженным флагом свисало одеяло; вмятины на подушке хранили утренний бунт. Как она была горяча! Её комната была беззащитна от её нападок – удел подушки незавиден – летит вниз; обнажилась припрятанная косметичка. Надя замирает, точно её секрет был разворошён кем-то: косметички было недостаточно: потерялось нечто особенное…

– В чем дело?

Все печали Нади облетели, когда я её спросила: невысказанное подозрение, что кто-то незадолго до нас вскрыл её тайник, носилось в её глазах.

– Не заморачивайся – я забыла кое-что.

Она любила зелёные цвета: насыщенные, салатовые, жидкие с белым, юбка чуть выше колена открывала белые ноги, как бумага, с такой же хрупкой кожей, матовой, как манник.

Надя всячески старалась утешить мою подозрительность, притащила кружки и чайник; чай кипятился у меня на глазах, чтоб я убедилась в её чистых намереньях.

– Будешь?

Мой кивок чуть не лишил меня головы, я нечасто прибегала к подобному, обычно я не шевелилась, зато я вспомнила, что у меня есть шея…Пока что есть: не отпускали опасения, что наша просветительская «авантюра» ничем хорошим не закончится.

Надя удивилась моей уцелевшей голове: я, как неумеха, не могла управлять своим телом, разговором, который, как казалось, мне сложится сам собой, естественно… в квартире с призраком давно замолчали приветствия и пожелания, имена, чаще вылетало склочное «ты». Как удивительно разговаривать вот так просто… поэтому я в рассказе обхожу диалоги – они для меня удивительны – невозможно повторить.

– Догадываешься, с чего начнём? – спросила Надя с налёта.

– Нет.

– Твоя толстовка… Тебе нельзя в ней постоянно ходить. Как пацан. И эти штаны алкашки сильно тебя простят.

Надя говорила беззлобно, отслеживая моё самочувствие, как я держусь, и представляю ли, откуда все мои беды. Она упала на стул, который мог вместить двух таких Надь, и не сводила с меня своих чёрных глаз, будто заново знакомилась со мной. Она покусочно осматривала меня с головы до ног с наивным удивлением. Но наш разговор не клеился. Я понимала, что она бесконечно права, хоть и страшилась говорить с ней.

– Ты не дуешься? – завела Надя после трепетного молчания.

– Нет.

– А другое у тебя есть? – она снова осмотрела меня. Вопрос Нади не нуждался в уточнении.

– Оно… такое же, – быстро отреагировала я.

– Прикинь, я знаю, что ты сделаешь.

– Что? – испуг говорил за меня.

– Это платье потрясающее! Я думаю, оно тебе подойдёт, а я из него выросла, – метнула она взглядом на кровать, где была расстелена простынь, а под ней ждало платье. Моё молчание оживило её ещё больше.

– Давай, примерь! – скомандовала она. Надя придерживалась моей косноязычной манеры выдавать за раз не более двух слов, хотя видно было, что страсть как ей хочется потрещать.

Повторно упрашивать меня не пришлось. Я влетела в платье, как в мечту, и остановилась в растерянности. Безумно хотелось отблагодарить Надю, но и слова дались с трудом:

– Спа… спасибо!

– Уж меньше всего мне захотелось сделать тебя заикой! – рассмеялась она, и солнце запрыгало в её зрачках, – Так и пойдёшь.

«Она имеет в виду платье? Нет… не могу…»

– Что с тобой? – Надя подобралась ко мне, её маслянистые глаза ощипывали моё лицо, – Не нравится?

«Моя задумчивость её напугала, я и сама боюсь», – я ещё раз посмотрела, как бывало на призрака, чтоб меня несильно мучили. Забота Нади переносилось с мукою, болело сердце от её тревог.

– Мне нельзя его носить. Бабуля не оценит. По её наставлению я таскаю эту дурацкую толстовку и штаны… и прочее.

– Ты живёшь с горгульей! – осмелела Надя.

«Так и есть…», – приступ заступничества Нади мне понравился, как и её новое определение домашнего призрака, но внешне мне хотелось представить, что в моей жизни не так уж всё и плохо. Я научилась быть убедительной, другие охотно верили мне, только я своим словам давно не верю:

– Бабушка моя старенькая, родители мои в разводе. Она до сих пор переживает. Её редко навещают…

– А тебя?

– Почему ты просила?

Её взгляд очень сильно по мне ударил: не злобный, а точно из глубины её глаз поднимались молчаливые мысли, что она думает о моём заточении со старым призраком или как там по-новому – с горгульей.

– Всё понятно, – невесело подметила Надя, – горгулья заставляет тебя носить это? – Надя имела в виду толстовку, но и ко всему прочему авторитарное управление бабули относилось правдиво.

– Да.

В тихом и кажущемся простым моём ответе она узрела невероятное приключение, которому беспрепятственно отдалась:

– Вот что! Носи толстовку, а перед школой заходи ко мне, будешь переодеваться, обратно также.

– Решение, что надо! – поддержала я, и всё равно было страшно. Забыли о чайнике, о горгулье.

Моё конспиративное преображение влекло нас обоих. Она выделила мне несколько своих кофт. Я была немного меньше её, щуплее. Физически меня надо было доращивать ещё год до её форм, хотя я на полгода её младше, но дело не только в этом: она довольствовалась не только тощими школьными обедами, частенько носила с собой мармеладки, пирожки… потому что никто не щадил «опекунские». Я не уверена, что она вообще знала, что такое «опекунские». И пусть дальше не знает: иначе она неминуемо станет такой, как я.

– … думаю, мы можем пойти немного дальше, – размышляла Надя, – У тебя волосы всегда вьются?

– Вьются.

Наши короткие перекидывания фразами проходили как игра. Надю это забавляло, а я не могла иначе с непривычки, и это для меня было подвигом.

– Надо немного подрезать, чтоб волосы ложились в хвост.

– Нет!

– Не пищи! Немного, на сантиметра два. У тебя ж волосы вьются – не особо заметно будет, – она схватилась за ножницы, которые, по всей видимости, были припасены заранее для меня. Неподалёку лежала косметичка – ожидать ли мне этого часа?

Её командорский нрав успокаивал меня, несмотря на сопротивление. Это человек твёрдой руки, знаний. Она как посмотрит – и горгулья свалится. Надя обладала здоровым инстинктом личных границ. Всегда боевая и ни минуты не была другой, но опекунские… и её бы уничтожили. Вёсельная монета, а жаль, что нет антидота, хотя, возможно, эта дружба таковым является – новым лекарством от взрослеющих бед… Я тряслась, как кролик над морковкой: думала о прозорливой горгулье, и очень быстро моё тело выдало, что мои думы потонули под порханием счастья: где-то глубоко из неизвестного омута Надя выдернула меня вопросом:

– Тебе плохо? Я закончила, – Ножницы последний раз щёлкнули, а Надя впилась в меня, как реанимация в покойника, – Элина, ты чего?

– Душновато.

– Ох, и правда, – Надя поспешила к окну, а я рада была, что быстро сыскала повод, чтоб не лечь под её расспросами.

– Смотри! – широкое портативное зеркало возникло у меня перед лицом, – «Недурно и совершенно естественно!», – отметила я про себя, моя благодарность Наде обогнала меня, и я по-настоящему заговорила:

– Наденька, как хорошо получилось! – подёргала я свои волосы в неверии, – и правда незаметно, и платье я буду носить, хоть завтра надену, а, нет… суббота же… хоть в субботу! Но сама понимаешь – горгулья не пустит, разве что до магазина дойти: ей совсем в тягость шевелиться.

Она была удивлена не меньше меня, что я разговорилась. Мой тихий нрав был привитым, а на самом деле недалека минута, когда эта ширма растает, и я узнаю, какая я на самом деле: сложно на полуострове со сталактитами что-то узнать о себе.

– Понедельники никто не отменял! Приходи в понедельник утром перед школой.

Мы посидели ещё немного и собирались ещё не раз. Она привязалась ко мне как к сестре и была тонкой подругой – эту планку она никогда не снижала, не лезла с лишними расспросами, умела читать меня и была безгранична в своих придумках. Я знаю, будь её воля, она бы полностью переодела, отмыла, очистила, состригла, вывела в люди человеком – не «Толстовкиной». Иногда меня подбрасывало от её советов: покрасить волосы, макияж, и мне приходилось принимать их с тяжёлой душой с оглядкой на горгулью. Я с трудом уговорила Надю «отпустить» меня и не мучить макияжем, что достаточно сложно было скрыть, но с волосами такой номер не прошёл: мы сошлись на тонике для придания более глубокой рыжины моим волосам из разряда «психованный апельсин». Горгулья жила во мраке цивилизации, экономила свет, лишние лампочки выкручивала из люстр, светильников и не могла при таком освещении разглядеть полутона. После того, как я согласилась на «психованный апельсин», Надя немного остыла в своих стремлениях меня преобразить.

 

Представить невозможно, что Надя своим энтузиазмом хотела как-то навредить мне. Она не пережимала своими наставлениями мой испуг и оставляла моей нежной пугливости немного места. Она была больше нетерпелива, нежели напориста, и я вскоре уловила эту её особенность. Стоило мне её отвлечь, рассмеяться, как она забывала о жарких наставлениях и хохотала, нещадно раздвигая мой звон. Хиленькая качелька во дворе за домом стала чаще обитаема в основном нами, мы с первого дня повадились навещать её и без слов понимали, что это наше место, которое мы не вправе бросить, если даже разлучимся. Иногда я приходила к качели одна после магазина, но не смела долго задерживаться, чтоб не тревожить домашнюю горгулью подозрениями. Я не могла знать, отвечала ли Надя своими пылкими ожиданиями возле качели, но точно знала, что она приходила раньше – за пять, десять минут, а однажды – за целый час до нашей встречи. Она была неумолимо одна, не так бодра, как резвилась при мне, точно ей срочно требовалась подпитка… тогда мне показалось, что меня поджидает кто-то старше, а не Надя: некто вроде тёти Люды… Я улавливаю возрастной шлейф в движениях, фигуре в длинной юбке в пол с орнаментом из ромбов и в кожаной куртке – под стать моей толстовке – клетчатой, какой-то другой человек, а не лицо моей подруги, наблюдал за мной, зная, что я прихожу раньше и тайком грежу Надей.... Но это была Надя. Как же я приятно ошиблась и состарила её в своём наваждении! По-видимому, ей нравилось моё удивление. Она зарделась. Я без промедления преодолела свои фантазийные вызовы о некто другом и подошла к ней, и мы с гомоном отправились уничтожать мою безграмотность азами дневного макияжа.

Моё дилетантство оказалось не таким глубоким, как казалось мне, всё же я иногда пользовалась маминой тушью, плотно накладывала тени… Ободряющая улыбка Нади провоцировала меня прихорашиваться, дерзать помадами, кистями, пудрой, и вскоре я стала похожа на клоуна, нежели на трепетную нимфу, как планировалось по замыслу.

– На первый раз неплохо, – оценила Надя.

Странно, но она в квартире находилась в неумолимой куртке – чуть тяжелела её рука. В безмятежно-рассеянной улыбке желание снять куртку было невыносимей, чем терпеть на себе. Её борьба никак не отразилась на мне. Наоборот. Она делала всё, чтобы я простила ей нелепый вид и каждым своим словом, вопросом, бросалась доказывать, что мне всё равно на её прикид, что не вижу ничего, до умопомрачения продирал интерес, зачем Надя так разоделась не по-свойски.

– Завтра также? Я прихожу?

– Да, Элина, приходи. Завтра без платья. Но мы тебя накрасим, так что будет здорово.

– Надеюсь, ты будешь без куртки?

– Это… это только сегодня я такая.

– А-то я не знаю, какая ты, – подхватила я, но сердцем ощутила лёгкий укол, что я знаю ровно столько, сколько вообразила. Даже если эти фантазии ошибочны, разве это не моё искупление, чтобы я переболела и воспряла?

– Ну, раз знаешь, то не приду. Знаешь ведь, что не надену. Это я так сегодня, чтоб не наводить марафет, наскоро оделась.

Мне нравилось её чувство таинственности: бархатистость тайны в таком образе позволяла не выделяться, эта конспирация была принята сердцем моим и с весёлым порывом и успокоила её своим очевидным признанием:

– Надь, а я ведь всегда так хожу… ходила, и до сих пор жива, и ты переживёшь – не расстраивайся.

Росла какая-то теплота в агатовых глазах: именно жар креп, точно наливное яблоко, готовое взорваться от сочности. Моя немощность рядом с ней отпускала меня, я многое могла: могла пойти, могла смолчать, как бы слаб ни был мой характер, находились силы на пререкания и на странные размышления, что как бы ни старалась Надя, ей непременно хотелось иной жизни, такой, как… у меня.

Помыслить страшно, что кто-то желает испытать семейное отчуждение в здравом уме… нет, в здравом уме это невозможно. Душный дымок тайны охранял Надю (наверное, эта куртка), а между тем благовоспитанность не позволяла мне заявить о своём тревожном жаре, на что наступила я небрежной малостью. Между прочим, она была полной противоположностью своей семьи – той небольшой части, с которой мне удалось столкнуться: брат утончённой музыкальной меланхолией мучил пианино, и мать —скромная чопорная женщина бесшумного, почти упокоенного нрава вечно скоблилась на кухне в мои приходы.

– Тебе всё же неплохо с макияжем. Мы повторим в понедельник, – Надя снимала неловкость повторениями, хотя и так было ясно, чем мы будем заниматься в условленный день.

Я подозревала, что не со всеми друзьями Надя была именно такой – бурной; благовоспитанное поведение со мной было данью подвигу моего общения с ней. Она прошуршала курткой, но не сняла.

Я сомневалась, что эта «благовоспитанность» была именно тем явлением, как я его обозначила. Это было нечто значительней, чуждое натуре Нади, но это же время – неотъемлемая часть её омута. Она несильно любила быть немного иной, какой привыкла видеть себя, какой её любили все, и какой не знали – в этой куртке; пожалуй, мне единственной выпала честь увидеть её такой, немного страшноватой. Да, на манёвр оценочных суждений, страшноватая, но милая в этой крайности. Она как будто каждую секунду ждала моей оценки, я замечала её напряжение за светлым взглядом, смехом, будто она представляла себя в другом месте. Она подёргала свою куртку в задумчивости и выкрутилась:

– А вот возьму и надену в понедельник.

– Надя!

Моя высокая признательность завоёвана готовностью Нади разделить мою судьбу. Внезапно нечто лёгкое и сиюминутное подхватило меня, вывело наши доверительные отношения в бесконечные аттракционы с переодеваниями, окрасами: нам некогда было скучать. Но задумчивость стала чаще посещать меня в эти периоды, точно внеземное тяготение, парящее, как неуловимая праведная праща, за которой увивались улыбка и взгляд Нади, точно всё, что произошло, не повторится никогда, но оно повторялось…, мы, как две росинки, пружинили на листе, неудачи ударяли нас (бывало, что горгулья провожала меня до магазина под притихший взгляд Нади), но мы не крепились и не предавали обоюдное обещание нашим качелям. Не верится, что кто-то мог слететь с нашей травинки-качели… Надя прознала о моём скором дне рождении, и наша качель осиротела без нас: Надя металась как стрекоза: она готовила подарок, – подозревала я.

Я с подташнивающим ужасом понимала, что такая вечность быстротечна, и оборвёт её, если не горгулья, так возраст: Надя поедет учиться, и я не проживу ни одного чудесного дня, а записки сумасшедшей горгульи с просьбами о купле свежего хлеба лишат меня разума, хотя я давно лишаюсь: мысли в раскоряку. Я отгораживала себя, чтоб не вспыхнуть от навалившегося горя: глаза заливают водяные нюни, я уволила все мольбы, чтоб оставить всё, как есть. Обретённое счастье казалось нескончаемым, и ничто больше не имело значение, если бы не тот самый подарок…

Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?