Tasuta

Туша

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

И тут я все понял. Мысль поразительная, простотой своей и в то же самое время фантастичностью, мысль чудовищная и противоестественная свалилась мне на голову подобно небесам. Покойник был моей точной копией. Вылитый я, вплоть до родимого пятна на правой щеке.

V

Кто это такой, черт возьми? Что это за дурацкие шутки? – спрашивал я самого себя, спустя время, потребовавшегося мне на то, чтобы прийти в себя после всего этого. В жалком положении моем, выбора практически не было, оставалось лишь размышлять о том, кто это, и что он тут делает, но думать я боялся, было страшно даже начать. Все и так было ясно, я умер, и на полу лежало моё тело. Но откуда же этот мой внутренний голос. Я не мог ошибиться, потому как узнавал его. Это был мой голос, такой приятный и размеренный, словно принадлежащий умудренному жизнью человеку. Именно им я проговаривал слова при чтении, заслушиваясь порою до пренебрежения к повествованию. Все это оставалось непонятным, словно меня против воли загнали в какую-то фантасмагорию, в бред сумасшедшего человека, в качестве наказания за какое-то неслыханное преступление.

Не смея более думать о происходящем, пребывая в ужасе от одной лишь возможности зарождения во мне мысли, я как-то непроизвольно, не своим усилием, схватил неизвестного за подбородок и притянул к себе. Моему удивлению не было предела, когда тело поддалось, и легко, податливо скользнуло по полу едва слышно скрежеща, словно кукла, которую влачит за ногу несмышлёный ребенок. В теле будто бы совсем не было никакого весу, так, одна оболочка, довольно-таки прочная и твердая на ощупь, но тоже практически невесомая. Уж лучше бы я умер, – подумалось вдруг в недоумении – со смертью все ясно и понятно, а тут какая-то кукла. Совершенный абсурд!

Положение, в котором я оказался с каждым новым открытием становилось все более и более похожим на какой-то безумный маскарад. К чему все эти куклы, похожие на меня, словно вылитые? Зачем со мной заговаривают всякие сумасшедшие? Почему мое тело настолько безобразно и неподъемно, в то время как я точно знаю, что оно никогда таким не было? Все это напоминало злую шутку, хорошо продуманную и оборудованную с каким-то профессиональным лоском. При взгляде на убогие обои, настолько отвратительные, что казалось будто ими кого-то стошнило на стены, рассматривая тело, охватывая взглядом все окрест себя, я не мог не видеть в этой обстановке чего-то четко отлаженного, красивого именно этой геометрией последовательных действий, употребленных на создание её.

Но кому могло подобное взбрести в голову и главное для чего? Не было никакого смысла искать ответов здесь, да я бы и не смог, но даже не взирая на собственную немощь, я как-то предчувствовал, что причины моего заточения сокрыты где-то за пределами этой квартиры, и корнями своими уходят в прошлое. Всеми помыслами своими обратившись к воспоминаниям, стал я судорожно, словно в лихорадке разыскивать своих врагов, но совсем скоро обнаружил, что их у меня никогда и не было. Я избрал не тот путь, пытаясь найти виноватых среди своих знакомых. Было бы совершенным безумием подумать, что кто-то ненавидел меня до такой степени. И как оно часто и бывает с людьми, совсем скоро я пришел к мысли уж не по моей ли вине обстоятельства складываются подобным образом?

Пораженный встречей со своим двойником я и не заметил, что квартира в которой я находился, кишит крысами. Огромные, лохматые существа, с змеящимися длинными и лысыми хвостами по-хозяйски разгуливали по полу и как казалось, даже не обращали на меня внимания. Схватив куклу за верхнюю челюсть и со всею силы приложив её головой об пол, чтобы проверить верность сделанного мною наблюдения, я увидел, что наглые грызуны нисколько не смутились ни грохотом, ни самим движением. Безо всякой суеты, столь для них привычной, лениво переставляя лапки, перемещались они по полу, направляясь верно, по каким-то своим крысиным делам. Одна из них, видимо наиболее тревожная и подозрительная из всех, приблизилась ко мне и встав напротив моего лица, впилась в него своими меленькими, черными глазками. Вытянув мордочку, она стала принюхиваться, поводя крошечным носиком вверх и вниз. Во всем этом ритуале звериного опознавания было нечто, похожее на недоумение. Маленькое животное будто бы не могло вместить в своей крохотной головке, что это существо, то есть я, способно двигаться и дышать, для крысы это было чем-то удивительным. Я уже ожидал, что она наброситься на меня и вцепится в нос, но вместо этого крыса как-то равнодушно пискнула, более для формы нежели для выражения какого-то впечатления, оставленного встречей со мной, и развернувшись, засеменила прочь. Я же, успокоенный тем, что эти гадкие зверьки совершенно ко мне равнодушны, вернулся к прерванным размышлениям.

Если я всему виной, то каким именно образом? Каким я был человеком? Чем жил? О чем думал? Сейчас, эти нелепые в своей очевидности вопросы, раскрывались по-новому и звучали какой-то горечью, потому именно, что имели полное право быть заданными. Немощь моя вкупе с неопределенностью происходящего чем-то напоминали старость, тот самый период, когда человек уже готовится к смерти и подводит итоги прожитой жизни. Мне же это было необходимо, чтобы хоть как-то развеять туман, укрывающий от меня правду, но как бы я не старался, ощущение того, что за разрешением последует неминуемая смерть, не покидало меня. Эх, вернуть бы телу былую подвижность и все бы сразу встало на свои места!

Принявшись разрабатывать левую руку, тем же способом, что и правую, я попутно совершал, а точнее представлял, что совершаю вращательные движения носками обоих ног. Эти упражнения сильно мешали думать, отчего мне, против твердой убежденности в обратном, стало как-то легко на душе. Сейчас для меня существовали лишь эти вымышленные движения, которые в скором времени станут реальными, поиск же причин всего этого безумия раздробился бы на миллион обособленных друг от друга мыслей. “И жужжат, жужжат, разно форменные, заглушают меня своим гулом, – описывал я неизвестно для чего самому себе весь этот процесс – и ничего не понятно, одни лишь сомнения. И то на правду похоже, и это, черти что, честное слово!”. Сейчас же размышления мои лишались своей мелочности, не вгрызались в каждый подвернувшийся памяти объект, не мельтешили, а как-то лениво ползли, подобно облакам в безветренную погоду, отчего меня не покидало ощущения скорой развязки, и притом развязки благополучной.

VI

Я умудрился сесть, кое-как поддерживая огромное тело свое ослабевшими и трясущимися от напряжения руками. Уж лучше бы я был съеден крысами, чем увидел все это. Тело моё представляло из себя нечто ужасное, нечто бесформенное, отвратительное и склизкое. Оно скорее было похоже на огромный кожаный мешок, под завязку наполненный жидкостью и колышущийся при каждом малейшем движении. Растекшись по полу кляксой, я верно был замечательным дополнением этого убогого убранства, и хотя в этом была какая-то логика, она ничего не объясняла и ровным счетом ничего мне не давала. Я по-прежнему не понимал, что происходит, и как казалось никогда этого не узнаю.

Что вы за человек такой, Дмитрий Васильевич? Именно в этом вопросе верно и заключалась основная суть происходящего. Я должен был ответить на него, ответить искренно и в полной мере, потому как сейчас нельзя было допускать ни половинчатости, ни лицемерия. Потребуется вся моя честность, и перед самим собой и перед теми людьми, которые быть может всплывут в моей памяти и покажутся необходимыми для разрешения этой непосильной задачи, иначе же я, ложью, чувством жалости к самому себе и этой извечной для человека потребностью обвинить во всем других, проложу неверную дорожку и забреду в самые беспросветные дебри. Как никогда ранее я почувствовал тягу к жизни, это столь редко в нас проявляющееся желание жить. Самые простые вещи вдруг показались настолько бесценными, что мне стало тошно от самого себя. И хоть я не знал в точности, как давно нахожусь в этой комнате, но нечто подсказывало мне, что на улице я не появлялся целую вечность. А как бы чудесно было подняться на ноги и выбраться отсюда, пройтись по тенистой аллее и подышать свежим воздухом, вдохнуть в себя дух жизни, и отхаркивая удушливый смрад этих четырех стен, прочистить легкие ароматом цветения лип, тянущихся к небу. Пожить бы еще! Я с превеликой радостью обрезал бы все эти пласты жиры, сковавшие меня смирительной рубашкой, лишь бы получить возможность снова встать на ноги. И во всех этих рассуждениях, в этих немых восклицаниях я видел противоречие, потому как точно знал, что никогда на свете я не пожертвовал бы своим телом, ради такой глупости как бесцельная прогулка. И это открытие было, пожалуй, той самой ниточкой, за которую я мог ухватиться.

Необходимо было уяснить кем я был и по какой причине обратился в то, чем являюсь сейчас. Но это “было” будто бы располагалось от меня на другом конце бесконечной пропасти и как бы я не силился вспомнить что-либо эти попытки ни к чему не приводили. Культ тела, а точнее даже культ чувственного удовольствия, выстроенный мною там, в необозримом прошлом, был исходной точкой. Но я все не мог смирится с этим, потому как от мысли, что в своем слепом потакании, заключенному во мне животному устремлению, я обратился в бесформенное нечто, мне становилось и противно и больно. Но необходимо было вспомнить, и я предпринял другую попытку, решил пойти другим путем, не столь ложным как жалость к самому себе. А тщательно взвешивая все то, что урывками проносилось в памяти с тем, что было сейчас, я мало-помалу начинал себя жалеть, и в этом гадком чувстве мог бы зайти в тупик.

В своих простых размышлениях я прежде всего выделил это неизвестно откуда взявшееся стремление к жизни. Человек за всю свою жизнь хотя бы раз испытывает подобный подъем, и это в самом худшем случае. Я же был абсолютно уверен в том, что тяга к жизни, пробуждалась во мне огромное количество раз, и теперь мне хотелось сравнить то, что я испытывал сейчас, с тем, что уже кануло в реку воспоминаний. И тут же, как только я пришел к подобному умозаключению, все существо моё как-то само по себе перенеслось в один из тех самых дней, когда жизнь пылала во мне пожаром.

 

Самого себя я не видел, лишь предметы проносились мимо с огромной скоростью, и улицы, переполненные людьми, змеились многочисленными лабиринтами своими куда-то вдаль. Я бежал, и даже сейчас сердце как-то бешено заколотилось, словно переняв, сковывающее меня в ту пору волнение. Помимо звука улиц, монотонного и нескончаемого, я слышал собственное дыхание, тяжелое и сбивающееся, с идущими в разнобой вздохами и выдохами. Тело трепетало, листом дрожало и теряя от волнения представление о самом себе и об реальности, в которое было погружено, становилось все легче и легче, и с каждым шагом будто бы тянулось вверх, отрывалось от земли и совсем уже хотело было взмыть ввысь. Но то была лишь минутная эйфория, ведь я знал наверняка, что восторг мой, мертвая радость моя, столь же тяжела, как и туша забитого животного. Я даже находил некоторое удовольствие используя эту метафору, я нарочно подобрал именно её, ведь чем гаже, тем лучше. Воодушевление мое проходило, и именно этим переходом, этим падением с небес на землю, я вдохновлялся. Мне было отрадно думать о том, что я с такой легкостью и непринужденностью могу переходить из одного состояния в другое. Как же веселило меня это преображения из легкомысленного романтика в самого настоящего хищника, расчетливого и жестокого.

Вдали, на расстоянии нескольких сот шагов от меня показалась фигура девушки, и тут же вся эта блажь прошла. Движения стали тяжелыми, а ноги, до этого силящиеся приподнять тело в воздух своей легкой поступью, теперь вбивались в камень тротуаров, словно два отбойных молота. А она, эта незнакомка, которую я уже давным-давно знал, и видел неисчислимое количество раз, она, всем существом своим бывшая мне столь чуждой и оттого казавшаяся неизвестной, стояла, вся будто бы сжавшись от, природой в ней заложенной, робости и украдкой поглядывала по сторонам. Такая маленькая и хрупкая, в своем голубеньком, легком платьице, она сливалась с лазурью, раскинувшегося над ней неба, но только не для меня. Я отчетливо видел, как пленительная фигура её проступает на его фоне, что придавало ей еще большее сходство с созданием неземным. Сердце мое, продолжавшее бешено колотиться на секунду совсем остановилось и тут же пошло своим привычным ходом, плавно и размеренно, подобно часам, никогда не знавшим ошибки.

Я приблизился и ласково улыбнувшись потянулся для поцелуя, но она легонько оттолкнула меня и стыдливо отвернулась, вся зардевшись румянцем. Тут же, хоть я и не видел этого, но об чем мог догадаться по смеху, которым разразилась моя спутница, я изобразил нелепую сценку возмущения, после чего она все же позволили мне поцеловать себя. Взявшись за руки, мы пошли в неизвестном направлении, совершенно не думая (что было справедливо лишь по отношению к ней) о том, где в итоге окажемся.

Во все время этой прогулки она неутомимо говорила о какой-то высокой поэзии жизни, о чем я никогда и не слыхивал ранее, или был знаком с этим предметом лишь как с объектом для насмешек. И хотя речи её по содержанию своему были до чрезвычайности печальными, она тем не менее так и светилась от радости, найдя наконец-то человека, которому могла поведать все свои тайны и чаяния. Она, например, могла с горечью воскликнуть о том, что ей должно было родиться тремя веками позже, а её нынешняя жизнь в этом отвратительном мире сплошное мучение. Иногда она замолкала, словно задумавшись о чем-то своем, и тогда говорить начинал я. О поэзии жизни я врал, и врал умело, потому как ценности, вызывающие у неё отвращение, целиком и полностью составляли мою жизнь. С невыразимой легкостью высмеивал я все то чем жил, и чем омерзительнее был обсуждаемый мною предмет, тем остроумнее получалось у меня его осуждать. Порой, чтобы выставить себя в наиболее выгодном свете, я ввинчивал в повествование какое-нибудь этакое словечко, казавшееся мне и необычным, и слишком уж мудреным. С жаром и трагическим пафосом, называл я нашу жизнь вертепом низменных страстей и дьявольским бурлеском (словцо, вычитанное мною из одной похабной газетенки), чем вызывал восторг у моей спутницы. И тут же, выходя из задумчивости, словно разбуженная моими словами, она с новой силой принималась изливать мне душу, а я лишь кивал головой, и поддакивал, смеясь про себя и поражаясь этой её наивности.

Вечером же мы прощались. Она, все так же стыдливо, как и до этого днем, позволяла мне поцеловать себя, после чего поспешно удалялась. Глядя ей во след и представляя её, озаренное счастьем лицо, я торжествовал подобно охотнику, наблюдающему из засады за тем, как жертва его приближается к расставленным им ловушкам. И самое смешное было в том, что она шла туда по собственной воле, лишь держась за мою руку, чтобы только знать куда идти. Отныне она принадлежала мне, я был её поводырем, ведь оказавшись в моем мире, эта светлая и наивная душа лишалась зрения, глаза её не видели ни зги в этом мраке.

И видение это повторялось множество раз. Все как казалось оставалось неизменным, но спутница моя с каждой такой встречей преображалась. Движения её стали более порывистыми и неуверенными, она стала раздражительной в окружении людей и нервозность эта покидала её лишь тогда, когда мы оказывались наедине. Потому верно мы и стали всякий раз выбираться за город. Мы часами бродили по лугам, усеянным цветами и уже более не говорили ни о высокой поэзии жизни, ни об чем-либо еще. Она молчала и лишь изредка поглядывала на меня, как-то смущенно улыбаясь. И хотя я ловил себя на том, что втянут в какую-то сентиментальную пьесу, мне тем не менее были понятны все те устремления, заставляющие её поступать таким образом. Эта девушка полюбила меня, в этом я сомневаться не мог, потому как этого и добивался, возможно даже, что чувство это было ей доселе незнакомо. Оттого-то она, не будучи уверенной в надежности любви, как таковой, и пыталась скрыться от всего мира. Она страшилась этой неизвестности, томилась ею, и самое ужасное заключалось в том, что неизвестность эта помещалась в ней самой. Не было более девушки в голубом платье, её сменило самому себе не понятное существо, как бы только что родившееся на свет. И в этом внезапном рождении уже было заложено своего рода отчаяние. Она помнила себя, осознавала свою жизнь до свершения этой метаморфозы, и каким бы блаженством не было преисполнено все существо её в эту секунду, она не могла не сокрушаться об том, что превращение это произошло слишком поздно, оно могло бы свершиться и раньше, избавив её от многолетних мучений. Она еще не понимала со всей ясностью, в кого обратилась, но уже боялась, как бы весь полученный ей опыт, не помешал бы этому новому развернуться в полной мере.

В один из таких дней, когда она терзалась этими противоречивыми думами и замыкалась в своей любви от всего мира, мы вернулись с прогулки за полночь. Спутница моя была мрачнее обычного, и казалось даже, что присутствие мое её чем-то раздражало. В её голове в эту минуту возникали мысли, которые надобно было сразу же отмести в сторону, и она это прекрасно осознавала, но в тоже самое время, ей хотелось им подчиниться. Выбор был не прост, а тут еще и я своим присутствием раскачиваю весы так, что чаши стремительно, словно обезумев то поднимаются, то опускаются, и нельзя совершенно ничего понять. За это она меня и ненавидела сейчас, а я, зная все наперед, уже предвкушал очередной триумф.

Решение было принято, и вся побледнев, истощенная борьбой, в ней развернувшейся и продолжавшейся быть может уже очень долгое время, она тихо, едва различимо, словно что-то мешало ей говорить, предложила мне пройти к ней. Она угодила в ловушку, и билась в ней, в предсмертных конвульсиях, смотрела на меня и взглядом умоляла убить её, избавить от этих мучений, от этой боли. Я бы мог отказаться, и валяясь сейчас на полу, окруженный крысами жалел о том, что поступил иначе. Сколько бы благородства было во всем этом. Она изнывает от страсти, она предает саму себя, сдается на волю победителя, а он отвергает её. И лежа в кровати одна, она верно бы плакала от радости, думая о том, что все эти луга, поросшие цветами не игра её воспаленного воображения, а самая настоящая действительность, и даже более того, пристанище для её измученной души. Но в те времена я не был столь “утонченным” назовем это так, ведь даже подлость и та другой подлости рознь, и даже её можно так провернуть, что другие этому трюку будут восхищаться не меньше чем произведению искусства. Я же согласился, и поднимаясь вверх по лестнице на её этаж, осознавал, что все кончено.

В ту ночь стояла полная луна, и серебристые лучи её, просачивались сквозь окна в небольшую комнатку, тихую и сонную, как и душа её хозяйки до недавнего времени. Из темноты коридора, показавшегося мне сейчас бесконечным и не имевшим даже очертаний, из этой сплошной тьмы, на свет вышла она. Глядя на меня исподлобья глазами полными решимости, медленно ступала она по мягкому ворсу ковра, посеребренного луной и казавшегося сейчас снежным сугробом. Она и сама была будто бы ледяным изваянием или призраком. Нагота её, освещенная небесным светилом завораживала, очаровывала и даже пугала потусторонней красотой. А как она смотрела на меня, как двигалась она! Идя на жертву, несла она на алтарь моей похоти свою девичью невинность, красоту и жизнь. При созерцании этого полночного божества во мне на мгновение зародилось какое-то непривычное чувство, нечто, что верно можно было бы назвать религиозным трепетом. Сердце моё сжалось и дыхание сперло, словно я увидел Спасителя во всем смиренном великолепии его жертвы во имя человечества, но тут же мне стало смешно от этого сравнения и поднявшись с кровати, я пошел ей на встречу.

Она долго не могла уснуть, утомляя меня своими разговорами, но измученная переполнявшими её восторгами и мечтами, наконец-то погрузилась в сон. Выждав нужное количество времени, я выбрался из-под одеяла и взяв одежду, на цыпочках вышел в коридор. Одевшись я взглянул на своё отражение в зеркале, висевшим в прихожей по правую сторону от входной двери. Как это все-таки удивительно, что в наших воспоминаниях нет места нашему же лицу. Я еще тогда заметил этот парадокс неполноценности нашей памяти, оттого-то и сделал привычкой подолгу любоваться собственным отражением, какой бы глупостью это не могло показаться. То, что я увидел, ничем не отличалось от множества точно таких же картинок, запечатлевшихся в моей памяти, при схожих обстоятельствах: то же лицо хищника, и эта плотоядная ухмылка самовлюбленного негодяя. А она-то запомнит меня совершенно другим. Эх, если бы это отражение сохранилось в зеркале до самого утра! Насколько бы ей было легче. Стараясь не шуметь, я открыл входную дверь и вором вышел прочь из её квартиры.

Осознание очередной победы воодушевляло меня, и я практически бежал по ночным улицам. На всем пути до дома меня занимала лишь одна мысль “О чем же она спросит саму себя по пробуждении?”. Представляя какое выражении приобретет её лицо после того как она все поймет, я сравнивал его с тем, с каким она жертвовала собой этой ночью. Сколько мучительной неги в каждой линии этого невинного создания, сорвавшегося в бездну, перечеркнувшего всю свою предшествующую жизнь, и даже не подозревавшего о том, что на утро оно проснется ни с чем. Я хохотал, ничего не стесняясь и верно походил на сумасшедшего в глазах случайных прохожих. И это воспоминание переплеталось со множеством других, точно таких же, похожих на это во всем, но тем не менее не стоящих и крупицы его, и вот почему. Вся эта романтическая игра и последующая за нею ночь “любви” не столько занимали меня, в сравнении с тем, что происходило после. За время, проведенное со своими жертвами, я настолько хорошо изучал их, что абсолютно точно мог бы вам сказать, где та или иная девушка появится спустя два дня. Именно это и представляло основной интерес, я нарочно искал с ними встречи, и наслаждался зрелищем их недоумевающих и злых лиц. Но, моя девчушка в голубом платьице была особенной, не такой как все, и сейчас я просто не мог удержаться, представляя нашу встречу. Она была настоящим воплощением женщины, натура её, смиренная и в тоже самое время восторженная, принадлежала тому времени, когда все еще было на своих местах, и женщины были женщинами, а мужчины мужчинами. С ней не получится как со всеми этими неодушевленными созданиями, над которыми поглумились, а они еще и улыбнуться ласково, завидев тебя, и может быть о встрече попросят. Нет, она не стерпит такого унижения, её любовь ко мне не настолько сильна, чтобы простить этого оскорбления. С какой ненавистью посмотрит она на меня, но тут же сделает вид, что ничего не заметила и поспешит скрыться.

И действительно, через пару дней я нашел её в одном из уединенных уголков Михайловского сада. Завидев меня, она вся вспыхнула, но тут же взяла себя в руки и бросив на меня полный презрения взгляд побежала прочь. И даже сейчас, я почувствовал, как по телу моему пробежали мурашки, словно бы его коснулись девичьи губы. Какое же удовольствие было наблюдать за этим бегством, оно передалось мне и сейчас, ничего не потеряв в своей силе, даже спустя годы. И так было всякий раз, как мы встречались. Я нарочно искал этих “свиданий”. Как же она ненавидела меня! А я упивался этой её ненавистью, вкушал его как наисладчайшее вино. Кровь кипела во мне, жизнь преисполнив меня всем жаром своим, гнала её по жилам, словно обезумевшая, и оставалось загадкой как организм мой выдерживал такой яростный напор этого восторга. Именно в первую нашу встречу, после той ночи, я и почувствовал, как во мне загорается жизнь, как существо мое, погруженное в кокон меланхолии большую часть времени, пробуждается ото сна и заявляет всему миру о своем желании жить.

 

Я попытался вспомнить, что-то еще, но остальные воспоминания казались столь невзрачными по сравнению с этим, что пришлось оставить их на потом.

Весь вечер до самой ночи я смаковал детали этой истории, придумывая что-то новое и сокрушаясь о том, что не попытался соблазнить её во второй раз. Крысы давным-давно разбежались по своим норкам, а я все изощрялся в своих грязных фантазиях, пока наконец-то не уснул.

VII

Проснулся я от странного звука доносящегося с улицы. А, впрочем, тяжело было назвать источник этого шума, он скорее был единственной возможной реальностью, а все прочее, будь то дома, тротуары, деревья, да и я сам, находились в нем, как нечто незначительное.

Дождь?! Неужели это он? Капли громко-громко барабанили по стеклу, но за этим грохотом я слышал, как небесная влага хлещет землю, порыв ветра, и будто бы там, снаружи, неизвестно откуда возникает волна и разбивается об асфальт, а потом снова грохот и тихое-тихое шипение морской пены где-то вдали. Поразительной красоты увертюрой звучала природная стихия на этих звенящих своей мертвенной тишиной улицах, да так, что казалось будто падение каждой капли эхом оглашало пространства многочисленных скверов и подворотен. Никогда раньше не слышал я ничего подобного, дождь морем обрушивался на пустые улицы и словно обезумевший лил и лил, вбивал свои капли в тишину, звенел и грохотал, хлестал её и на секунду затихая, словно для отдыха, громыхал с новой силой. Даже крысы и те, казалось были удивлены происходящим. Был бы я на их месте, то непременно бы выбежал на улицу! Но они лишь недоуменно поглядывали в сторону окна и принюхиваясь к чему-то такому, доступному лишь их чувствительным носикам, перескакивали с места на место, чем они в общем-то и занимались во все то время, что я их наблюдал. А какой там верно воздух! Хоть бы окно отворить!