Спасибо одиночеству (сборник)

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Глава 18

Море шумело вокруг, шебуршало – поначалу так показалось. До слуха докатился отдалённый гул вокзала, напоминающий гудение прибоя; нестройные людские голоса шумели, словно под берегом шумела-перекатывалась галька. А за стенкой где-то рявкнул тепловоз, пронзительным криком своим ничуть не отличаясь от теплохода.

Затем кто-то настойчиво, властно потрепал по плечу. – Проснитесь, гражданин!

Степенный, строгий милиционер, приподнимая руку к тёмно-серебристому виску, представился и потребовал документы у гражданина, спавшего на деревянной вокзальной лавке.

Документы оказались в порядке, а вот глаза гражданина вызывали смутную тревогу и подозрение – заполошно рыскали, старясь не натыкаться на глаза старшины. Ещё раз внимательно пролистав документы, милиционер машинально взял под козырёк и попрощался, пожелав удачи.

«Лучше б ты меня арестовал!» – неожиданно подумал Полынцев, всё ещё находясь во власти прерванного жуткого сна.

Выйдя на улицу, он закурил, прочищая мозги дешевеньким каким-то горлодёром. Кошмарный сон, так вовремя оборванный милиционером, будто продолжал красной пеленою застилать глаза. Полынцев раза три подряд крепко зажмурился и только потом сообразил: перед ним висел малиновый плакат, рекламирующий очередную какую-то хренотень, без которой человек не может быть счастливым. Отвернувшись от плаката, он потоптался возле телефонной будки, потрескивая желто-червонным листарём – клёны облетали по-соседству.

С трудом припоминая нужный номер, Фёдор Поликарлович дозвонился до бывшей своей, сказал, что он здесь, в Петербурге. Звонок его не вызвал никаких эмоций на том конце провода. Вера Васильевна, его бывшая, говорила ровно, бесцветно, тихо. Полынцев еле-еле уловил суть разговора: бывшая как раз в эти минуты с сыном собиралась ехать на могилу дочери и они договорились встретиться возле метро, чтобы оттуда отправиться вместе.

Поглядев на огромные вокзальные часы, Полынцев решил прогуляться пешком – время есть.

Мелкий дождик начинал бросаться бисером, загоняя воробьёв и синиц под козырьки и застрехи ближайших строений, и только малые поганки да широконоски продолжали вольготно плескаться и плавать в каналах, куда опрокинулись голубые осколки осеннего неба, разбитого тучами. Холодный ветер будто с метёлкой прошёлся перед Полынцевым – со свистом расчищал дорогу, шаловливо вертел и гонял по асфальту рваные листья, приклеивал их к мокрым окнам, стенам и высоким рекламным щитам.

Страшный сон, который не удалось досмотреть, снова и снова душу бередил, когда Полынцев обращал внимание на большие новые дома – современные небоскрёбы, плотинами стоящие на пути волнообразных чёрно-фиолетовых и синеватых туч, со стороны Финского залива гонимых потоками сильного морского ветра.

Двигаясь к метро, он посмотрел на стену старого ленинградского дома, на котором висела памятная плита, будто поклёванная осколками от снарядов. Надпись на плите гласила: «Граждане! При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна!»

Сам не зная почему, он поспешил перейти на другую сторону улицы и при этом испуганно голову в плечи втянул – точно опасаясь артобстрела. Затем, уже неподалёку от метро, он остановился покурить под каменным козырьком – укрылся от дождя, который скороговоркой зачастил по жестяным чердакам, по щекам плакатов. Машинально поглядывая по сторонам, наверху замечая хвосты голубей, торчащие из укрытий, замечая зонтики прохожих, зацветающие огромными букетами на тротуарах, Полынцев отчего-то вздрогнул – даже сам не понял в первый миг. А затем усмехнулся, укоризненно качая головой: «Будь она проклята, эта привычка – вторая натура!»

Он увидел красочную вывеску редакции питерского журнала и так обрадовался, будто именно эту редакцию три дня, три ночи искал по городу.

Глава 19

«Мастерство не пропьёшь!» – говорят остряки, и в этой шутке есть большая доля правды – неприятная доля, нужно признаться. Много тяжких мыслей проносилось в голове, когда Полынцев собирался улетать, но всё-таки одна застряла – чисто практическая мысль, профессиональная. Если в кои то веки он вырвался в Питер, так необходимо это использовать на полную катушку – по редакциям побегать, потолкаться на киностудиях, предлагая свои работы, от которых у него распухла сумка, свинцово надрывающая руку.

Он был так зациклен на этих своих творческих работах, что порою становился то ли рабом, то ли роботом, для которого ничего другого не существовало на белом свете. И в ту минуту – оказавшись возле вывески журнала – Полынцев поймал себя на том, что собирается заскочить в редакцию; время есть, можно успеть. Здоровой частью мозга, не до конца ещё угробленного творчеством, он понимал, насколько циничен весь этот чертов профессионализм, въевшийся в душу. Понимал и всё же не мог перебороть «соблазн большого города» – сделал несколько шагов в сторону редакции.

Разозлившись на себя, он отвернулся от вывески и, проходя мимо каменной арки, заметил чахоточный костерок, слабо трепыхавшийся в глубине сырого, старинного двора-колодца. И тогда в нём что-то закричало – или кто-то в нём закричал – о том, что пора, наконец-то, покончить с этим цинизмом, с этим проклятым профессионализмом, из-за которого вся жизнь кувырком полетела.

Не давая себе опомниться, он быстро прошёл под каменной, гулкою аркой и, остановившись около костра, стал решительно, резко выбрасывать разношёрстную писанину.

Дворник с метёлкой появился откуда-то.

– О-о! – блаженно сощурился, потирая грязные ладони. – Погреемся!

Сырая бумага – под мелким дождём – плохо горела, чадила, но всё-таки пламя кусало, с хрустом жевало многолетнюю стряпнину – страницу за страницей, испещренную вдохновенной, порывистой клинописью. И чем сильнее разгоралось пламя, тем ярче отражалось в глазах Полынцева – там плясали золотые, сумасбродные чёртики. Что-то в нём торжествовало в ту минуту.

Он прикурил от костра «инквизиции» и хищновато прищурился, мысленно топча в себе остатки сожалений. Так ему! И только так! Сплюнув под ноги, Полынцев взял почти пустую свою сумку, отвернулся от огня и широкими шагами двинулся прочь, испытывая невероятное облегчение и даже чувство некого геройства – не всякий автор способен на такое самосожжение. И правильно, правильно он поступил. Надо было давно запалить жаркопламенный костёр инквизиции – испепелить к чертям собачьим всю эту «нетленку» и успокоиться, нормальной жизнью жить, детей растить. А он? Ведь если вдуматься, то просто ужас – на какую, в сущности, ерунду, мишуру и химеру он растратил свои силы, свою жизнь. «Я знаю про людей что-то такое, чего они не знают про себя!» – высокопарно и самонадеянно провозгласил он в туманной молодости. А что теперь? Ну, что ты знаешь, милый? Чем ты осчастливил нас, каким таким великим откровением ты озарил потёмки человеческой души?

И тут он неожиданно споткнулся на ровном месте. Споткнулся – и оглянулся. «Боже мой! – резануло по нервам. – Что я делаю?! Ведь это же горит вся моя сознательная жизнь, всё моё оправдание перед Всевышним!»

Полынцев плохо помнил, как метнулся по сырому двору, как падал, как стоял на четвереньках и поспешно выхватывал каштаны из огня – страницы, подёрнутые дымом и до сухого хруста уже закучерявленые жаром.

– Нашёлся тоже Гоголь, мать твою! – хрипел он, поплёвывая на обожжённые пальцы.

Дворник, опухший с похмелья, рядом стоял и под сурдинку посмеивался, глядя, как мужик на четвереньках ползает кругом костра и собирает то, что недавно выкинул.

– Перепутал, что ли, божий дар с яичницей? – удивился дворник, продолжая скалить прокуренные зубы, среди которых поблёскивала тёмно-желтая фикса, такая широкая, будто из ружейного патрона сделанная.

Фёдор Поликарлович так посмотрел на дворника – бедолага подавился смехом и закашлялся, отходя в сторонку от греха подальше.

Собирая обгорелые листы, Полынцев обратил внимание на кривые поэтические строки:

 
Звенела солнечная нить
И под луной цветы сияли,
И невозможно объяснить
Из-за чего мы так смеялись.
Нам было просто хорошо,
Поскольку дело молодое.
Как быстро век любви прошёл,
А вместе с ним и век покоя!
Порвалась солнечная нить,
А нитки снега вьются, вьются…
И невозможно объяснить
Из-за чего так слёзы льются!..
 

Поднявши ворот длинного, тёмно-голубого старого плаща, понизу окапанного грязью и водой, Полынцев понуро брёл по утреннему городу. Смотрел себе под ноги и временами видел странно опрокинувшийся мир: в лужах купола дрожали чистым золотом, небеса плескались рваной синевой. Трамвай над головою затрезвонил, когда Полынцев сутуло проходил по мокрым рельсам, где лежали насмерть зарезанные листья – красное раздавленное мясо. Затем заскрежетали тормоза машины, едва не сбившей горе-пешехода, бредущего на красный свет. Незрячими глазами глядя перед собой, он порою натыкался на прохожих, на фонарные столбы. Какая-то влюблённая парочка посмеялась над ним, говоря, что дяденька с утра уже поддатый.

«И мы тут смеялись!» – подумал дяденька, припоминая первую любовь, которая вот здесь, на этих мостах, перекрёстках и площадях жгла его юное сердце в пору белых, безумных ночей.

Остановившись, он закурил у гранитного сырого парапета, наклонился над холодной рябью узкого канала, где лебяжьим пухом плавали остатки тумана. Протёр глаза и посмотрел на солнце, восходящее над городом, на чёрный силуэт какого-то высотного здания.

И опять и опять – неожиданно ярко, подробно – вспоминал всё то, что недавно приснилось, то, что предстояло ещё сделать, или предстояло осознать, что этого делать не надо. Но как же – не надо? А что тогда надо? Лапки сложить и сидеть, ждать Божьей кары? А как же в таком случае понять священную Библию? «Мне отмщение, и аз воздам!» – «На мне лежит отмщение, и оно придёт от меня!» Разве не так проповедует Библия? Или я неправильно трактую церковно-славянские тексты?..

 

Решение о том, что делать дальше, Полынцев хотел принять позднее, ближе к вечеру – после того, как съездит на могилу дочери. А пока он шёл на встречу со своею бывшею семьёй.

Шёл медленно, устало, готовый плюхнуться на первую попавшуюся лавку и заплакать под тихим осенним дождём, так хорошо скрывающим слёзы.

Сквозь тучи пробивалось робкое шафрановое солнце.

Лужи слепящим светом вспыхивали, как прожектора, облепленные рваною листвой. На карнизах ворковали голуби, воробьи верещали. Утки плескались в каналах, ныряя за кормом, поплавками выставляли жирные зады.

Возле метро Полынцев увидел междугородний телефон-автомат и встряхнулся. В нём снова напрягались упрямые пружины, толкающие к действию. Боясь передумать, он начал дозваниваться до своего далёкого соседа, мысленно прося и умоляя всех богов, чтобы в эту минуту и связь не подкачала, и Самоха был бы на месте. И услышали боги его – всё в эту минуту срослось. Он представил, как Самоха, новоиспечённый сельский барин, руку тянет к трубке – бриллиантовый перстень в четыре «квадрата» сияет на указательном пальце.

– Семён! – твёрдо сказал Полынцев. – Я не приеду!

– Понял. Не дурак. – Самоха не удивился. – Значит, деньги за дом высылать?

– Обязательно! Делай всё, как мы договорились! – Лады. А ты?

– А я начинаю новую жизнь! У меня ведь здесь ещё сынок – Василир…

На том конце провода что-то ещё говорили, но Полынцев бросил трубку и пошёл – навстречу новой жизни.

Глава 20

Море было доступно ему – в те далёкие годы. Синеокое море, спокойное, ясное. Он частенько ездил в Старый Крым, неоднократно посещал Коктебель. Сухими полынями пропитанный воздух – это был фамильный терпкий воздух Фёдора Полынцева, человека в ту пору счастливого, безмятежного. Он увлекался творчеством поэта и художника Максимилиана Волошина и поэтому сына хотел назвать Максимилианом.

Узнав об этом, жена и теща, закусивши удила, встали на дыбы, не желая признавать Максимилиана – непомерно длинное, громоздкое имечко.

– Лучше давайте Алексеем назовём, – предлагали они. – Или Василием.

И тогда отец – будто бы назло надменному соседу – придумал нечто небывалое: Василир.

– Ни вашим, ни нашим! – однажды заявил он, показывая твёрдую казённую бумагу, на которой имя было скреплено двуглавой орлиной печатью.

И жена, и тёща молча уставились на него, как на придурка.

Только тесть обрадовался; глуховатый Василий Капранович не расслышал окончания имени – подумал, что внука назвали в честь его, новоиспечённого дедули. Но даже и после, когда он разобрался, в чём дело, Василий Капранович всё равно оставался на стороне чудаковатого зятя.

– Бабы! – жизнерадостно говорил он. – Что бы вы понимали? Ни у кого такого нет, а у нас – пожалуйста! Василир!

– Ну, это уж совсем, бог знает, что…

– Ладно, бабы, всё, базар закрылся, рынок тоже, – подводя черту, решительно заявил Капранович.

Недовольные бабы долго не хотели мириться, думали даже втихомолочку переписать документы, но потом успокоились.

Глава 21

Полынцев – после того, как продал избу – настроился какое-то время пожить с семьёй в Петербурге, покуда сына в армию не заберут. Жить под одною крышей с бывшею своей – оказалось не очень комфортно, но Полынцев решил потерпеть из-за сына. Парень вырос отчаянный, дерзкий, горячностью и глупостью похожий на молодого отца – Василир уже предпринимал несколько попыток поймать и уничтожить виновника гибели сестры.

– Не надо! – мрачно увещевал отец. – Жизнь всё расставит по местам.

– Да ничего она не расставит, пока сам не возьмёшься! – угрюмо отвечал высокий, мускулистый парень.

Заявление это пугало тем, что и он, Полынцев, подсознательно думал так же: если ты не возьмёшься что-то исправить в жизни – никто за тебя это делать не будет.

Сын вырос крепким, самостоятельным; занимался тяжёлой атлетикой, единоборствами.

Вера Васильевна, мать, говорила:

– Он с этим железом – как ненормальный в последнее время. Целыми часами в спортзале пропадает. Правда, он и раньше тоже занимался, но не так… – Большие светло-изумрудные глаза у женщины тревожно сверкали. – Боюсь я за него.

– Что? – Полынцев усмехнулся. – Грыжа вылезет?

Вера Васильевна несколько секунд, не мигая, укоризненно смотрела на него.

– А ты что, не догадываешься? – Женщина сокрушенно вздохнула. – Он обмолвился однажды… Всё равно, говорит, я это дело так не оставлю. И вот с тех пор я заметила – часами пропадает в спортзале. А недавно купил перчатки. Боксёрские.

После этого Полынцев осторожно поговорил с любителем бокса и тяжелой атлетики. Сын отвечал ему спокойно и уверенно, сказал, что уже побывал в военкомате, определился по поводу службы.

– Ну, и что? Куда? – спросил отец.

– Военно-воздушный десант.

– Это хорошо, хотя и трудно.

– Ничего, как-нибудь…

Отцу было приятно – парень мог за себя постоять. И в то же время было тревожно. Молодой, горячий, гордый Василир обладал ударом кулака в двести двадцать, двести сорок килограмм – они специально замерили по время прогулки в парке, где находилась куча всевозможных развлекательных машин и агрегатов: американские горки, японские роботы и что-то ещё – всё иностранное, всё наименованное по-английски. Подойдя к силомеру, парень покачал головой.

– Вот буржуи, да? Что только не придумают!

– А ты был в Самаре? – неожиданно спросил Полынцев. – Нет. А причём тут Самара?

– А притом, что в Самаре наш русский физик сконструировал и запатентовал – прошу заметить! – запатентовал уникальное своё сочинение… ну, то есть, это… изобретение под названием «силомер». А эти буржуи потом по проторённой дорожке пошли.

– Ловкачи! – Василир нахмурился, глядя на агрегат. – А ну-ка, дай, ударю по буржуям!

Посмотрев на цифры силомера, Полынцев покачал головой: такой здоровяк сгоряча может дров наломать.

– Сынок, – тихонько стал внушать Полынцев, – что было, то было. Ничего не вернёшь. Нужно думать о будущем. – А мне говорили, надо жить настоящим, – ответил сын. – Кто говорил?

– Да в школе…

Полынцев закурил.

– Правильно, в общем-то, говорили. Только и о будущем не надо забывать. Ты куда после армии думаешь?

– Да что сейчас об этом? – Парень пожал плечами. – Отслужу, там будет видно.

– Тоже правильно.

Глава 22

Поначалу Фёдор Поликарлович, с юности отличавшийся бойким пером, устроился в заводскую газету, а через месяц-другой – неожиданно для многих – пополнил ряды работяг.

Во-первых, рабочим платили побольше, а во-вторых, ему было противно и унизительно строчить галиматью на злобу дня.

После работы и в выходные он частенько ездил на могилу дочери, подолгу там сидел, угрюмо глядя в землю, и всё о чём-то думал, думал, думал, глубокими морщинами взрыхляя лоб.

Глаза его порою становились болезненно-блестящими, словно прожигающими землю.

– Братишка твой несдержанный, – бессвязно бормотал он, – только ты не бойся, дочка, за него… Я не позволю… Мне отмщение, и аз воздам!..

Затем пришла пора – сына призвали в армию. Полынцев провожал его довольно сдержанно, да и сынок относился к нему не то, чтобы прохладно, а как-то смущённо, словно бы не веря, что этот дядька – его отец.

Перед самым прощанием Полынцев зачем-то стал расспрашивать:

– Кажется, его тоже в армию взяли? – Кого – его? – не понял парень. – Ну, того… Антихрист или как его?

– Антифик. – Сын сердито шевельнул бровями. – Его от армии родители отмазали.

– То есть как – отмазали?

– Ну, как? Есть такая мазь. Волшебная. Ты что, не знаешь? – Отмазали? Понятно. А где они теперь? Они ведь переехали?

– Да, переехали, – нехотя ответил сын.

– Ты новый адрес знаешь? Нет? А если честно? – А если честно: мамка не велела.

Полынцев помолчал, пристально глядя парню в глаза, очень похожие на его, отцовские.

– То, что ты мамку слушаться привык – это похвально, сынок. Мамка плохого не посоветует. Она хорошо воспитала тебя. Я горжусь…

– Неужели? – с нежным ядом в голосе удивился парень. – А знаешь, как французы говорят? Или эти, англичане. Знаешь, как они говорят? Не воспитывайте детей, всё равно они будут похожи на вас. Воспитывайте себя…

Отец грубовато обнял его. По спине похлопал.

– Грамотный, чертяка. Весь в меня. Ну, давай, солдат, счастливо. Свидимся ещё, даст Бог. Поговорим.

Проводивши сына, Полынцев перебрался в неприглядное и довольно-таки беспокойное общежитие – комнатку «сделать» помог недавний хороший знакомый, работавший комендантом заводской общаги. Здесь нередко шумели застолья по тому или иному поводу, но Фёдор Поликарлович в этих гульбищах не принимал участие. Иногда – если очень настаивали – мог посидеть в компании, попить минеральной водички. В прошлом балагур и весельчак, он теперь всё больше помалкивал и всё реже глаза поднимал.

Вечерами он постоянно стал куда-то пропадать после работы – не заходил в общежитие. И если бы кто-то за ним проследил в это время, очень удивился бы тому, как Полынцев преображался – в буквальном смысле и переносном.

У него был с собою портфель, где находилась довольно-таки интересная куртка: снаружи подкладка серая в клеточку, а внутри – кроваво-красная. Переодеваясь где-нибудь в вечернем сквере за деревьями, Полынцев издалека был заметен как гражданин серый в клеточку, а через десять-пятнадцать минут он зачем-то превращался в гражданина, облачённого в кроваво-пурпурную куртку. Он вёл себя как человек из какого-нибудь детектива или криминального романа.

Однажды вечером он пришёл к своей бывшей супружнице.

Посидели за столом, чайку пошвыркали.

– Как там наш солдат?

– Освоился, – с полуулыбкой сказала бывшая. – Три раза прыгал с парашютом. Фотографию прислал.

– Покажи.

Глаза на фотографии у парня грустноватые, но голова держалась на подъёме – гордо, крепко.

– Это хорошо… – сказал он вдогонку своим раздумьям. – второй фотографии нет?

– Нет. Одна.

Они помолчали, глядя в пустые чайные чашки.

– Ну, ладно, – он встал, – я пойду.

– Иди, уже поздно.

Вера Васильевна к нему давно остыла и ей было совершенно безразлично, куда он пойдёт или поедет в этот поздний час.

Без ребятишек дом опустел, а Полынцев эту пустоту не мог заполнить, даже если бы очень хотел.

Во время этих редких встреч, сопровождавшихся тягостным молчанием, они напоминали двух пассажиров, случайно оказавшихся под крышей одного вокзала в ожидании тех скорых поездов, которые должны были их увезти в разные стороны.

Глава 23

Наступила осень, как всегда промозглая, сырая в этой северной столице. Сентябрь по обыкновению простоял ещё теплый, но безутешно плаксивый – все дороги разлужились. Земля на кладбище, куда Полынцев пришёл последний раз, оказалась настолько расквашена – к могиле дочери не протолкнёшься без того, чтобы не врюхаться по щиколотку в грязь. А вслед за этим – в первой декаде октября – погода засуровилась. Ночами даже снежок пробрасывал. Заморозки по утрам на проспектах и улицах стеклом покрывали асфальт, заставляя водителей заниматься «фигурным катанием».

Ближе к полудню, правда, пригревало – золотым стеклорезом солнце отчаянно резало тонкий ледок, выжигало в парках и садах куртинки снега. Перепадали даже такие дни, когда солнце палило почти по-летнему. Груды обсохшего листаря, сбитого дождём и ветром, снова зашуршали, как большие пауки, в парках и садах. Молодые люди там и тут снова сидели на скамейках, обнимались и даже целовались напоказ – это теперь в порядке вещей. И это целование – показное, бесстыжее – сильно раздражало Полынцева. Так раздражало, будто люди не целовались, а в душу ему плевали. Головою-то он понимал, что это не так, а вот сердцем не мог ни понять, ни принять.

Особенно сильно раздражала его одна парочка – гусь да гагарочка. Разодетая в пух и прах, беспечная, раскрепощенная парочка эта всё время появлялась в одном и том же месте – возле пруда. Они кормили уток, на зиму остававшихся тут, сидели в кафе, что-то пили, курили – тоже мода сегодняшнего дня: парень свою девушку угощал сигареткой. И это опять же раздражало Полынцева так, будто в душу плевали.

Стараясь быть незамеченным, он стоял неподалёку, болезненно-блестящими глазами караулил парочку. А потом он за деревьями таился, рядом с подъездом, куда паренёк возвращался, проводивши свою кралю. Жил паренёк неподалёку от Таврического дворца, где в позапрошлом веке, говорят, устраивал пиры светлейший князь Потёмкин.

Проходя неподалёку от Таврического дворца, Фёдор Поликарлович криво улыбался: «Светлейший Потёмкин! Как странно! Где тут свет, а где тьма? Кто мне скажет?»

Вечерние прогулки в районе Таврического продолжались, примерно, с неделю и закончились тем, что однажды Полынцев, необычайно взволнованный, будто заболевший лихорадкой, пришёл в ближайшее отделение милицию и добровольно сдался.

 

– Мне отмщение, и аз воздам!.. И где тут свет, а где Потёмкин – я не пойму! – сбивчиво бубнил он, криво улыбаясь и протягивая руки – словно за подачкой – за наручниками.

В следственном изоляторе – в Крестах – его продержали недолго, потому что судили в особом порядке: он полностью признавал вину.