Златоуст и Златоустка

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Летел Ивашка – и в ус не дул. Спокойненько парил, вольготно лёжа на боку и подперев одной рукою щёку, за которой медленно истаивала «взлётная» карамелька, не схрумканная сразу, а припасённая для сладкого мечтания. Он отдыхал и телом и душой. Не думал ни о чём и не загадывал – что там, как там будет впереди? На часах истории русского Ивана была такая редкая, прекрасная минута, когда можно просто так любоваться милою землёй – от края и до края горизонта. Смотри, любуйся, впитывай в себя волшебные картины Родины твоей. Смотри и удивляйся – как много тут лесов и гор, как много рек, озёр, полей. А сколько сёл и деревень, и городов промелькнуло уже под ковром-самолётом! А сколько ещё промелькнёт! Какая огромная это земля – Россия-матушка, Святая наша Русь! Какую упрямую, гордую силу даёт она русскому сердцу, русскому духу!

Глава шестая. Великогроз

1

Несколько веков тому назад Житейское море было необитым, но всё-таки в бухте Святого Луки встречались корабли древних греков – триеры, биремы с боевыми башнями; древнерусская ладья на волнах баюкалась; лёгкие стремительные струги. Загружая трюмы необходимой провизией и порохом, корабли разбегались – по всем направлениям Розы Ветров. И никто теперь уже ни в каких папирусах не найдёт названия того корабля, который однажды взял на борт отчаянно-весёлого матроса, рискнувшего пуститься на открытие новых земель. И никто не скажет, после какого шторма или урагана от корабля остались одни щепки, а от команды остался один матрос. Оказавшись на пустынном берегу, он уходил всё дальше и дальше от моря – ураганный ветер гнал по свету. И забрался он в тайгу, в такое заветерье, в такую глухомань, где проживают русалки да лешие, где паутинка в тишине дрожит-звенит как струночка на гуслях.

Легенду эту рассказывали прадеды, легенду о том, как появилась деревня Изумрудка – скромная, старинная, десятка три-четыре тёмных от времени кондовых изб, вольготно стоящих на берегу светлоструйной реки Изумрудки, шумной и шустрой в верховьях, а возле деревни спокойной, протекающей между громадными белыми валунами, похожими на черепа доисторических чудовищ.

По поводу названия реки и деревни ходило много россказней. Кто-то говорил, в здешних заводях в старину водилась утка-изумрудка, такое изумрудное имела оперение, какого не встретишь у павлина. А ещё рассказывали, будто охотник утку подстрелил, а у неё полный зоб изумрудных камешков. И такую же побаску рыбаки рассказывали: один поймал стерлядку – полное пузо изумрудного груза, а другому попался таймень, набитый самоцветами.


Люди в Изумрудке из века в век жили тихо, мирно: в тайге промышляли, землю пахали. Была в деревне кузница – дело привычное, ремесло прозаичное. Только однажды, говорят, пришёл откуда-то кузнец-волшебник, глухонемой Данила Простован, которого прозвали Кузнецарь. Кроме прозаической работы, которой всегда невпроворот, глухонемой Данила занимался «лирической» ковкой, применял какую-то чёрную магию, известную лишь кузнецам.

Говорят, он сказки сочинял на своей весёлой наковальне. Зимою, например, используя «металл-чародей», он мастерил горячие красные розы, приносил в подарок своей милашке. И эти волшебные розы – несмотря на морозы – до утра горели под окном, расплавляя сугробы и согревая девичье сердце. А иногда Кузнецарь мог на плече притащить наковальню, поставить в зимнем саду возле дома зазнобы – и до утра в саду звенели соловьи-разбойники, сереброзвонили, выбрасывая дивные коленца. (Он был глухой, но не совсем; мало-мало слышал перезвоны). Вот таким манером этот Кузнецарь крепко-накрепко приковал к себе жену-красавицу. И родились у них сыновья; кто в пахари пошёл, кто стал охотой да рыбалкой промышлять. И только старший сын – Великогроз – прикипел к отцовскому рукомеслу. Спервоначала был подмастерьем, на подхвате, на подстуке, а в дальнейшем дорос до кузнеца, потомственного мастера, который каштаны таскал из огня и людям раздаривал – три-четыре окрестных деревни обслуживал.

Глухонемой отец-кузнец передал Великогрозу тайны своего рукоремесла, а перед смертью показал какую-то железную загогулину. Это была огромная куриная лапа, уже почти откованная, – обновка для избушки на курьих ножках. Только нужно было коготь сделать. Оглушёный смертью отца, Великогроз напрочь позабыл про эту лапу – не до того. А когда уже отпоминовали, Великогроз на кузницу пришёл, горнило взялся распалять. И тут появляется какой-то молодчик, похожий на чёрного ворона в человеческий рост; на одной руке три пальца, как три птичьих когтя.

– Отковал? – спросил-прокаркал варначина.

– Чего? Кого? – не понял Великогроз.

– Корову! Тебе разве отец не говорил? Кузнецу не понравилось такое обхождение.

– А как он скажет? Глухонемой.

– Ты шутки свои в другом месте шути! – одёрнул непрошеный гость. – Давай, работай, дядя! Не рассусоливай! А то мы без дела стоим которые сутки…

– Кто это «мы», интересно?

– Значит, папка не сказал? И мамка не поведала? – снова прокаркал нагловатый гость. – А у самого умишка не хватает – догадаться? Нет?

– Ты мне загадки тут не загадывай. – Кузнец играючи поднял пудовый молот. – А то, знаешь, некогда.

Двуногий варначина расхохотался-раскаркался.

– Гроза! Да ты никак грозишь? Успокойся, дядя, нам не надо собачиться. Мы делаем общее дело. Ты бороны куёшь, плуги, а мы ходим-бродим по земле, семена просвещения сеем…

Странный хлопчик популярно рассказал, что вот эта здоровенная куриная лапа, – от избушки на курьих ножках, которая давненько простаивает.

Великогроз набычился.

– Не буду я вам, нечистям, ничего ковать.

Усмехаясь, варначина трёхпалою рукою вынул уголёк из горна – прикурил.

– Тятенька твой был сговорчивей.

– Верни на место уголёк… – Великогроз отбросил пудовый молот. – И ступай отсюда с богом!

– А вот это шиш тебе, – сказал молодчик и трёхпалой рукою фигу скрутил. – Я только с чёртом. Ну, пока. Мы ещё встретимся.

Ворон-человек с необычайной легкостью взял на плечо железное бревно – куриную ногу – и растворился в раноутреннем тумане. А под вечер кузница сгорела. Причём сгорела во время ливня. В небесах грохотал грозобой, сотрясая округу, вода кругом шкворчала как яичница на сковородке. Ливень был такой – сухой иголки не осталось даже под столетней могучей елью, шатром стоящей неподалёку; всё насквозь промокло. И, тем не менее, – сгорела кузня. Одни головёшки остались.

Великогроз, конечно, заново отстроился, для мастерового человека не проблема. Только гордости в нём поубавилось. Кузнец к той поре оженился, пригожую дивчину в дом привёл, и нечистая сила застращала его: дом обещали спалить, с молодою жёнушкой потешиться, и детишек взять на воспитание в избушку на курьих ножках. Делать нечего – пришлось ломать характер. И стал наш кузнец потихохоньку работать на чертей. Иногда коготок откуёт для куриной ноги, задвижку для дверей, топор для палача, ну и так ещё по мелочам. А куда тут денешься? Был бы один, сам себе господин, тогда другое дело, а так получается, как в той поговорке – не привязанный, а визжишь.

Годы шли, ковач крепкую семью себе сковал – два сына, дочка. (Родной-то сын один, а второй Подкидыш). Старшего сына звали – Апора. Парнишка с малолетства землю полюбил; за плугом, как за другом, пошёл по огородам, по родным полям. Дочка – Надёжа, была рукодельница, ковры, полотенца ткала. А третий – Подкидыш, в грозовую ночь нашли на покосе под кустиком, пожалели. Странный был дитёнок. Необыкновенный. Хрусталина, жена, ставшая мамкой для Подкидыша, заметила такую штуку: когда брала ребёнка на руки – вдруг переставала землю под собою ощущать. Ребёнок рос, ребёнок тяжелел, казалось бы, а на самом-то деле – становился будто всё легче и легче. Хрусталина всё реже и реже касалась пола, а потом вообще караул – приподнималась над полом, над землёй. Голова её порой касалась потолка, а если женщина была на улице – могла на несколько минут зарыться в облака, улететь под радугу-дугу после дождя, прикоснуться к звезде или месяцу. Перепуганному кузнецу приходилось к ногам жены привязывать железо, чтоб не улетела. Но всё это было ещё – безобидная присказка. А сказочка такая началась – мороз по коже.

У Подкидыша оказались удивительно устроенные глаза. Он видел то, что другие не видели. Впервые это стало понятно, когда от него прятали соску: мальчик безошибочно смотрел туда, где соска – на правую руку или на левую. А позднее, когда мальчуган повзрослел и старшие дети затевали игры в прятки, он безошибочно находил схоронившихся в тёмном углу или в дальнем чулане. Мальчик видел куриные яйца, когда они в сарайке на гнёздах появлялись под несушками. Видел, как волки однажды зимой в полнолунье прибежали из леса и хотели зарезать корову. Подкидыш, внезапно проснувшийся, переполошил родителей. Кузнец тогда вышел с ружьём, отпугнул. Мальчик видел мать-и-мачеху под сугробами, синие и жёлтые подснежники, кусты и зелёные травы, заваленные снеговищем.

Приёмные родители с потаённой опаской наблюдали, как мальчик растёт, и всё больше и больше тревожились, втайне уже иногда сожалея о том, что усыновили такое чадо. Что из него получится? Кто?

Крёстный у парнишки был – Литагин Серафим Атаманыч. Башковитый мужик. Крёстный однажды присоветовал кузнецу: если, мол, хочешь узнать, кто он будет по жизни – дай мальчишке золотое кольцо. Если ребёнок в рот кольцо потянет – будет красноречивым. Если зажмёт в кулачке – будет богатым. А если выбросит кольцо – быть ему философом.

Кузнец махнул рукой – ерунда, мол, все эти приметы. Но из любопытства решил попробовать. И что бы вы думали? Мальчишка в рот кольцо потянул.

– Златоустом будет! – воскликнул крёстный.

Однако в следующий миг малец колечко выбросил, да так далеко – насилу нашли. Крёстный озадачился.

– Нет, – сказал, скобля загривок. – Быть ему философом.

 

– Дармоеда в этом доме я не потерплю, – заявил кузнец. – Будет пахать, как миленький.

И Подкидыш пахал, скирдовал – помогал приёмным родителям. Он легко и азартно впрягался в любую работу – глаза горели, но через какое-то короткое время он остывал. Неинтересно было заниматься нехитрыми житейскими делами. Через день да каждый день Подкидыш уходил в тайгу, бродил в полях, всё искал свой философский камень, только не тот, который алхимикам известен как волшебный эликсир, при помощи которого можно металлы превращать в золотишко. Нет. В ту далёкую пору Подкидыш был настолько наивен, что философским камнем называл всякий камень, на котором человек сидит и размышляет – философствует. И таких «философских» камней у него было много – в тайге, в полях, где он подолгу просиживал, думая о чём-то или просто глядя на небеса, на землю. Этот странный отрок всё никак не мог определиться, куда идти, к чему приткнуться. Поначалу за братаном тянулся, пробовал землю пахать, но бросил. Попробовал сестрице помогать – нравилось узоры сочинять на полотенцах, на коврах; когда-то ведь это была великая премудрая наука – письмена, так роскошно исполненные руками потомков. Но скоро он и это бросил – бабье дело, что ни говори, с тряпками возиться.

И тогда Подкидыш отправился на кузницу, издалека похожую на звонкую шкатулку, в которой злато-серебро пересыпается.

Приземистая кузница находилась на краю деревни. Звонкая эта шкатулка, издалека волшебная, вблизи смотрелась прозаично и даже убого; угловатые потемневшие брёвна казались коваными – гвоздя не вобьёшь. Подкидыш был от природы крепким, дюжим, сызмальства охотно стал помахивать игрушечным молотом – тятенька смастерил. А попозже, лет, наверно, с двенадцати одарённый отрок уже вполне по-взрослому помогал отцу – железо мог месить с утра до вечера, не зная устали. Однако и это занятие – по глазам было видно – мало душу грело. Но никакого другого дела под руками не было пока, и потому парнишка продолжал ходить на кузню, помогать отцу.

Помощничка этого Великогроз Горнилыч самолично вытурил и в сердцах наказал: чтобы ноги тут не было. Такой неожиданный гнев приключился оттого, что паренёк тайком на кузнице умудрился выковать старославянский золотой алфавит, каждая буква которого мельче просяного зёрнышка. Два мешка такого проса наковал, стервец, да ещё один мешок пыли золотой – это были точки с запятыми, вопросительные знаки да восклицательные. Великогроз ему тогда врезал сгоряча. Да и как не врезать? Золотой расплав был приготовлен для работы златокузнецов, которые жили в городе – Великогроз иногда золотишко да серебришко выплавлял из каких-нибудь старинных штук, возил на продажу. А Подкидыш этот что наделал? Оставил семью без прокорма. Правда, позднее городской гражданин приезжал, охал и ахал, разглядывая золотой алфавит. И разглядел-то не просто – сквозь лупоглазую лупу.

– Левша отдыхает! – сказал городской. – А кто это сделал?

– Ванька, чтоб ему…

– Твой сынок? А где он?

– Да где-то в тайге околачивается.

После разговора с горожанином Великогроз Горнилыч душою смягчился, хотел опять Подкидыша зазвать на кузницу, но было поздно. С парнем беда приключилась, да не простая беда – золотая. Влюбился парень. Да так влюбился, хоть репку пой…

– Совсем голова у него открутилась, – горевал кузнец. – Плюнул на работу и пошёл, хрен его знает, куда. Царевну какую-то ищет.

Жена улыбнулась.

– Ну, так он же сам Иван-царевич. Пару себе думает сыскать.

– Иван-дурак он, а не царевич! – осерчал кузнец. – Из дому вышибу, так будет знать!

– Угомонись, Вулкан, – с улыбкой говорила жена. – Разбушевался.

В деревне, да и в семье мало кто знал, откуда у него это прозвище – Вулкан. Ну, то, что характер горячий – это понятно, но дело не только в характере, надо ещё знать историю.

2

Вулкан Великогроз когда-то находился в Житейском море – неподалёку от города Святого Луки. И где-то там, на острове, у подножья вулкана, как гласит семейное предание, в 17 веке родился богатырь. И нарекли того богатыря – Великогроз. И это было не в бровь, а в глаз. Характер оказался кипящий, вулканический. Человек тот, дерзкий и отчаянный, был капитаном, ходил под чёрным флагом, украшенным Адамовой головой, – старинный символ смерти и бесстрашия. Стремительный корабль Великогроза по морям-океанам летал быстрее молнии, настигая добычу в самых неожиданных местах. И тогда лазурная вода становилась червонно-багровой, и на запах крови к месту побоища торопились акулы – жадно рвали тела убиенных заморских купцов, моряков. А капитан Великогроз приказывал причалить к дикому какому-нибудь острову. Поднимали костры до небес, открывали бочки с вином и ромом, и начинали многодневный пир. А всякий пир, известно, кончается похмельем, от которого башка трещит.

Горькое похмелье изведал капитан Великогроз, когда однажды поутру прочухался и увидел себя крепко связанным. Страшно сказать, что случилось на острове, где проживало племя каннибалов. Аборигены, никогда ещё не пившие такого крепкого хмельного, до того развеселились – всю команду сожрали за ночь. А капитана – как породистого самца – оставили для улучшения своего людоедского племени. Капитану построили отдельный шалаш, в котором поселился целый гарем – штук двенадцать папуасок. Три с половиной месяца капитан Великогроз прожил на том острове, с ужасом глядя на головы своих верных товарищей – отрезаные головы на копьях были воздеты к небу и день за днём какие-то неведомые птицы, похожие на грифонов, терзали черепа, оголяя до белой кости, ослепительно сверкающей на тропическом солнце. Капитан Великогроз плохо понимал тарабарскую речь людоедов, но красноречивый нож в руке вождя – нож, испачканный кровью – хорошо объяснил, что может быть с невольником, если он не станет слушаться вождя. И невольник покорился. Сто дней и ночей капитан улучшал породу людоедов, сотрясая шалаш и окрестные пальмы так, что бананы падали на крышу, а красотки в гареме по ночам и средь белого дня так визжали, так взывали о помощи – людоедов охватывал ужас. Людоеды приходили посмотреть, что вытворяет белокожий зверь – может быть, он живьём пожирает бедных папуасок. Успокоившись, аборигены даже полюбили капитана. Наивные как дети, они подходили к Великогрозу, бесцеремонно приподнимали набедренную повязку и восхищённо трогали священное сокровище.

– Какой банан! Какие апельсины! – лопотали они, изумлённо переглядываясь и цокая языками.

От гостеприимных людоедов Великогрозу удалось убежать во время шторма. Ураганный ветер ночью валил деревья – стотридцатилетняя секвойя упала на шалаш Великогроза и раздавила половину гарема, а сам этот несчастный падишах, чудом уцелевший, бросился в море и двое суток болтался там, обнимая обломок какого-то дерева, с корнями вырванного бурей. На третьи сутки Великогроза подобрало торговое судно, одно из тех, какое он когда-то грабил – на бортах были знакомые зарубки «на память», зарубки от сабель, царапины от страшных абордажных крючьев. Но капитана пиратов никто не узнал, до того изменился, изгваздался, длинными волосьями оброс и одичал. Команда торгового судна напоила его, накормила и спать уложила. И Великогроз заплакал от такого гостеприимства. И что-то внутри у него перевернулось. Вся душа как будто встала и пошла – навстречу Богу, навстречу Солнцу.

Несколько лет он бродяжил по морям, по чужестранным землям, изучая нравы, языки, обычаи людей. За это время страннику Великогрозу посчастливилось воочию увидеть Семь чудес света Древнего Мира. Он побывал у подножья Пирамиды Хеопса. Висячие сады Семирамиды принимали странника в свои объятья. Храм Артемиды в Эфесе во всей красе ему открылся. Статуя Зевса в Олимпии заставляла его сердце обжигаться чувством изумления. Он преклонял колени у Мавзолея в Галикарнасе. Перед ним стоял Колосс Родосский, головой доставая до неба. Александрийский маяк подмигивал ему волшебным оком…

И не важно было, что из этих Семи чудес Света только одно-единственное чудо уцелело – Пирамиды. Всё остальное, увы, разрушило время и разгулы стихий. Висячие сады Семирамиды, созданные вавилонцами для жены царя Навуходоносора, были изничтожены бурным наводнением. Статуя Зевса в Олимпии, созданная греками, сгорела в Константинополе во время пожара. Храм Артемиды в Эфесе тоже в своё время сожрал огонь. Мавзолей в Геликарнасе, возведённый в качестве надгробного памятника карийскому правителю Мавсолу и его жене, развалился от землетрясения – в живых остался только фундамент и архитектурные фрагменты. Колос Родосский тоже пострадал от землетрясения – бронзовый корпус был демонтирован, бог знает, когда. Александрийский маяк так же был разрушен землетрясением…

Для странника Великогроза это было не важно.

В нём открылось внутреннее зрение, позволявшее видеть как прошлое, так и будущее Земли.

Вот такое было семейное предание насчёт Великогроза.

3

Века прошли с тех пор, семейное предание забылось, и потому на новом месте – на таёжных просторах – зашумела новая легенда. Говорят, что редкая, великая гроза была в горах, когда родился этот Великогроз, сын кузнеца. Думали, двойня родится – так разбарабанило мамочкин живот. А он один родился – за двоих, как потом подшучивал глухонемой отец-кузнец, руками изображая то, что хотел сказать.

Родившись «за двоих», Великогроз обладал не только удвоенным весом. Луженая глотка мальца пугала удвоенным рёвом – стёкла звенели в избе, кошка из дому сбегала. Глухонемой отец и тот расслышал криксу. А у матери уши распухали оладьями, когда этот милый стервец принимался выводить свои рулады. Керосиновая лампа испуганно моргала и гасла на столе, и огонёк лампадки потухал возле иконы в красном углу, когда малый чихнёт. Вот какой могучий дух в нём колобродил. И аппетит у него был отменный – все груди у мамки изжамкал, до донышка высосал. Няньку-молочницу пришлось приглашать, так он эту няньку едва не загрыз, такая вкусная. Как схватится ручонками за грудь, как вцепится, волчонок, беззубыми дёснами, хоть «караул» кричи. И с таким же удвоенным усердием, с невероятной скоростью продвигалось его развитие и ввысь и вширь – не успевали рубашонки перекраивать, так он быстро из них выскакивал. И так же удвоенно – если не утроенно – копилась в нём, томилась, брагой бродила богатырская силушка, заставляла выкидывать невиданные фокусы.

Вершина головы Великогроза была совершенно плоская, и родничка там почему-то не было – костная какая-то мозоль. И вот на этой плоскости Великогроз – лет с пяти, шести – на потеху себе и товарищам таскал ведро с водой или другие тяжести. А когда подрос – на плоской голове, как на чугунной наковальне, мужики и парни на спор гвозди выпрямляли, а заодно спрямляли извилины в башке Великогроза, такая молва по округе ходила. Богатырская силушка рано подтолкнула парня на тропу, ведущую в кузню, где над жарким золотом искрящегося горна всю свою жизнь горбатился кузнец Данила, которого прозвали Горнила.

Вот почему он, потомственный кузнец, именовался так оригинально – Великогроз Горнилыч. Пропуская многие страницы из его великогрозной жизни, нужно сказать о том, что он – как большинство неуёмных, великой, грозной силой пышущих людей – по молодости был мужиком разгульным, любившим вороных своих коней и в хвост и в гриву гнать по горам и долам. Великогрозная душа его рвалась наружу так, что все рубахи трещали, все косоворотки разлетались клочьями – в основном по праздникам, но случалось и в будни. Любил он, грешным делом, самогонкой душу сполоснуть, потом гармошку рвал напополам – не мог дурную силу рассчитать, портил инструменты, сам того не желая. Балалайку так отчаянно терзал на гульбищах – она сначала пела залётным соловьем, затем бедняжка лаяла, до хрипа балалаяла, а в самый разгар вдохновения инструмент ломался в лапах кузнеца – тонкий гриф не выдерживал натиска. И ещё была забава у него – устраивал кошмарные кулачные бои; один против десятка дюжих мужиков. На масленицу, бывало, как соберутся на берегу – весь мартовский снег петухами горит под ногами, а среди снежной крупы там и тут горохом рассыпаны зубы. Но в этих кулачных боях Великогроз, по его же собственному признанию, бил не сильно, любя, можно сказать. А вот если он бил от души, с лютой ненавистью, что случалось редко, тогда уже гиблое дело. Так, например, он однажды коня покалечил. Какой-то вор из-за реки приехал на покос, где Великогроз уже поставил свежие копны – вор не знал, что это его покосы, а иначе не сунулся бы. Самого-то пакостника кузнец не смог поймать, и слава богу, а то убил бы, а вот коня поймал и покалечил, издох жеребец, кровью харкая.

А вообще-то Великогроз отличался незлобивым характером, как большинство людей, наделённых недюжинной силой. Весь огонь, вся вулканическая лава, кипящая в нём, находили отдушину в бабьем паху на меху. Любил он взять бабёнку за грудные жабры, как сам он выражался. Любил эту рыбу зажарить на железной двуспальной сковородке. И тут уже он – извините! – ни дров, ни огня не жалел. Страшное дело, что там творилось, во время этой жарки, сколько там подсолнечного масла выливалось…

 

Эту огнедышащую страсть Великогроз почувствовал в себе довольно рано – лет, наверно, в тринадцать, если не раньше. Тогда с ним по соседству жила одна Цыпонька – личиком красивая, а нравом очень кроткая. Вот её-то первую он и присмотрел, всё равно что приговорил. Поначалу весь вечер сидел за огородами – в пыльных полынях, в крапиве, которая, кстати сказать, никогда не кусала его, а точнее, не прокусывала кожу. Сидел он, терпеливо ждал, когда окошко банное зажжётся, как жёлтый, мёдом намазаный блин. Потом по огороду прополз на четвереньках и несколько мгновений – как в полуобмороке или столбняке – пялился. Не моргал, не дышал. Цыпонька – белотелая, сдобная девочка, похожая на куклу – была видна урывками. Загорелая мясистая тётка или мамка, чёрт бы её побрал, то и дело закрывала обзор своим широким, отвисшим задом или волосатым передом. Великогроз – глядя то на тётку, то на цыпу – стал набухать какой-то тёмной кровью, приливами шумящей в голове, штормящей как море, выходящее из берегов. Из-за этих приливов он даже плохо стал соображать и плохо слышать. За бревенчатой стенкой глухо гремели тазы, ковши стучали конскими копытами; плескалась вода, длинными верёвками-жгутами стекающая в яму, вырытую под баней. Время от времени из чёрной, раззявленной пасти дракона – из каменки, набитой речными валунами, – со сдавленным рычанием вырывались облака раскалённого пара. Банное окошко, едва заметно вздрагивая от тугого напора, туманилось, точно в бреду, и начинало слезиться – капля за каплей бежали витиеватыми строчками, за которыми смутно читались обнажённые тела. Взволнованно кусая и облизывая губы, Великогроз вожделенно глазел на мокрые горы грудей, на перевалы крутых задов, на тёмные ложбины передов, поросшие таинственным лесом. Всё это двигалось, плескалось, шабуршало, и этого добра уже казалось настолько много, сколько даже в баню эту не поместится. И в голове у него это всё уже не помещалось. Он смотрел шальными, пьяными глазами и не мог сообразить, что происходит – ум за разум заходил. В тепле тёмно-синего июльского вечера – в духоте, похожей на предбанник – ему вдруг становилось зябко так, что кожа под рубахой покрывалась «просом» и зубы начинали дроби дроботить… В эти мгновения он чувствовал себя примерно так же, как в чужом саду, где он с парнишками, бывало, воровал – толкал за пазуху – ещё зеленоватые, но всё равно уже вкусные, сладким соком наливавшиеся яблоки. Там, в чужом саду, можно было запросто налететь на выстрел злого сторожа, и это, как ни странно, придавало яблокам какую-то жутковатую сладость. И точно так же тут – около запретного банного окна. И тут были яблоки – белые, ещё недоспелые – колыхались так близко, как близко бывает тот локоть, что не укусишь. И тут можно было нарваться на сторожа – в любую минуту хозяин мог выйти на крылечко, покурить или коня в загоне посмотреть. Или мясистая тётка – или мамка, или кто там был? – могли из бани выйти по нужде. И поэтому Великогроз, жадно глядя в потное оконце, ушки держал на макушке. И если только вдруг он чуял что-то подозрительное – отползал от бани, колючую крапиву мял руками, раздвигал ушами, не ощущая колкости. Да что там крапива! Случись на пути у него колючая проволока, он бы ничуть не почувствовал её раскалённые зубы; сердце у него разбухло от волнения; кровь кипела от буйного дикого чувства и обжигала куда сильней. В эти минуты у него действительно ум за разум зашёл, потому что он всё перепутал.

Желанная дивчина ушла из бани, а мясистая тётка осталась домывать свои горы грудей и прочее. Великогроз постоял, пошатываясь, – как бык на бойне, которому уже кувалдой припечатали по лбу, но ещё не забили до смерти. Постоял, посопел, набычившись на пороге в предбанник. Кровью наливающимися глазищами покосился на серебряный рог полумесяца – вставал за рекой. Потом – уже почти в угаре, почти в беспамятстве – переступил через порог и начал так остервенело раздеваться – пуговки брызнули и побежали, как тараканы, по щелям, по углам…

Многопудовая мясистая баба – кобыла с мокрой чёрной гривой, разметавшейся по хребту – в сырой полумгле ничуть не смутилась, когда он вошёл; баба ждала своего муженька, хилого, страдающего грудною жабой.

– А ну-ка… – Баба, не оглядываясь, мочалку подала. – Потри, милок, мне спину.

И милок потёр, да так усердно, так отчаянно потёр – бедная баба на стенку полезла от ужаса, зубами и ногтями сучки скоблила, просила её пощадить и одновременно умоляла удальца бить-колотить до конца, а если можно, так до бесконечности.

4

Так он совершил свой первый грех, ну а дальше-то уже пошло-поехало как по накатанной лихой дорожке. Дальше было легче, проще добиваться своего, потому что не зря говорится: добрая слава на месте лежит, а худая впереди тебя бежит. Вот и побежала впереди Великогроза такая слава, что на него – на голого кузнеца – страшно даже смотреть. Он был с таким могучим мужицким молотом, что не дай-то бог попасть на наковальню. Но вот что было странно. Худая эта слава день за днём, а точнее, ночь за ночью, стала привлекать к нему всё больше разбитных, отчаянных бабёнок – овдовевших, разведённых или просто имевших слабину в паху. И однажды, рассказывают, в объятьях у него оказалась какая-то царь-баба, которая специально прилетела из-за моря-океана, из-за острова Бурьяна. И прилетела не на самолёте – на метле. Вот таким-то образом, рассказывают, кузнец породнился с нечистой силой. Только это уже россказни такие, которым не сильно поверишь – люди много могут наболтать, сидя на завалинке, лузгая семечки в хороший урожайный год, когда кругом полно солнцеворотов, ну, то бишь подсолнухов, величиной с тележные колёса.


Доподлинно вот что можно сказать. Мужицкая сила его – гигантское горнило кузнеца – было таким неуемным, что никогда он сам не остановился бы, не остепенился; либо кто-то из мужей в порыве ревности пристрелил бы ухаря, либо кто-нибудь из женихов, у которых он «случайно» отбил невесту, чтобы вскорости вернуть, как возвращают яблоко, уже надкушенное. Печальная развязка была не за горами – за кузнецом охотились, подстерегали на узкой дорожке, следили глазами, ледяными от ненависти. Но победила всё-таки любовь, та самая любовь, которая иногда творит такие чудеса, о которых только в сказках пишут. А тут – настоящая быль.

Однажды Великогроз Горнилыч повстречал такую раскрасавицу, рядом с которой не только что золотое пламя горна – даже солнце померкло. Редко так бывает, но всё-таки бывает, слава богу. Женился кузнец. Остепенился, точно сам себя перековал. Обрастая ребятнёю и домашним хозяйством, как большой корабль обрастает ракушками, Великогроз Горнилыч – неожиданно для многих – с удовольствием завернул в семейную тихую заводь. День за днём и год за годом теперь он себя тратил только на дела семейные, благие. И доброта в нём появилась необыкновенная. Взял чужое дитя – усыновил, не раздумывая. (Что-то странное было в истории с этим Подкидышем, по деревне ходили слухи, будто парнишка был родной Великогрозу, а вот кто мамка у него, неизвестно).

Сделавшись примерным семьянином, не умеющим ни минуты усидеть без дела, он в таком же духе и детей воспитывал. Но семья не без урода. Ивашка, петухом расшитая рубашка, не слушал отцовских наставлений жить своим трудом, не лоботрясничать, в поте лица добывать хлеб насущный.

Великогроз Горнилыч какое-то время терпел, понимая, что скоро терпение лопнет. Двужильный трудолюбец, он не сможет смириться с тем, что рядом растёт дармоед. «Я мозги-то ему подкручу!» – думал кузнец и при этом по своей многолетней привычке царапал «отвёрткой» по железу или по дереву. Указательный палец на левой руке напоминал отвёртку или стамеску, сверкающую ногтем, точно лезвием – это кузнец по юности, по глупости молотом по пальцу долбанул; косточка расплющилась. Была опаска, что совсем отсохнет палец, но ничего, Бог миловал – получился такой инструмент, который постоянно под Рукой. Этим плоским пальцем, железным ногтем Великогроз мог теперь завинчивать или отвинчивать шурупы, а иногда так даже дерево скоблил не хуже, чем стамеской.