Дочь Великого Петра

Tekst
6
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

VIII. Цесаревна

Почти такой же одинокой и забытой, в описываемое нами время, придворными сферами, как и Якобина Менгден, жила в своем дворце на Царицыном лугу, где в настоящее время помещаются Павловские казармы, цесаревна Елизавета Петровна.

9 ноября 1740 года мы застаем ее в опочивальне, в домашнем платье, только что выслушавшей доклад о происшедшем в минувшую ночь в Петербурге.

Двадцативосьмилетняя красавица, высокая ростом, стройная, прекрасно сложенная, с чудными голубыми глазами с поволокой, с прекрасными белокурыми волосами и ослепительно белым цветом лица, чрезвычайно веселая и живая, не способная, казалось, думать о чем-то серьезном – такова была в то время цесаревна Елизавета Петровна.

Между тем в описываемый нами день на ее лице лежала печать тяжелой серьезной думы. Она полулежала в кресле, то открывая, то снова закрывая свои прекрасные глаза. Картины прошлого неслись перед ней, годы ее детства и юности восстали перед ее духовным взором. Смутные дни, только что пережитые ею в Петербурге, напоминали ей вещий сон ее матери – императрицы Екатерины Алексеевны. Это и дало толчок воспоминаниям.

Незадолго до своей смерти императрица Екатерина Алексеевна видела сон, теперь, как оказывается, очень верно истолкованный ею. Ей снилось, что она сидит за столом, окруженная придворными. Вдруг появляется тень Петра. Петр одет, как одевались древние римляне. Он манит к себе Екатерину. Она идет к нему, и он уносится с нею под облака. Улетая с ним, она бросила взор на землю. Там она увидала своих детей, окруженных толпою, составленною из представителей всех наций, шумно споривших между собой. Екатерина Алексеевна истолковала этот сон так: что она должна скоро умереть и что по смерти ее в государстве настанут смуты.

Сон ее матери действительно исполнился. Со времени Петра II государство не пользовалось спокойствием, каковым нельзя было считать десятилетие правления Анны Иоанновны и произвола герцога Бирона. Теперь снова наступали еще более смутные дни. Император – младенец, правительница – бесхарактерная молодая женщина – станет, несомненно, жертвой придворных интриганов.

От мысли о матери цесаревна невольно перенеслась к мысли о своем великом отце. Если бы он встал теперь с его дубинкой, многим бы досталось по заслугам. Гневен был Великий Петр, гневен, но отходчив. Ясно и живо, как будто это случилось вчера, несмотря на протекшие полтора десятка лет, восстала в памяти Елизаветы Петровны сцена Петра с ее матерью. Не знала она тогда, хотя теперь догадывается, чем прогневала матушка ее отца.

Он стоял с нею у окна во дворце. Анна и Елизавета, играя, тихо сидели в одном из уголков той же комнаты.

– Ты видишь, – сказал он ей, – это венецианское стекло. Оно сделано из простых материалов, но благодаря искусству стало украшением дворца. Я могу возвратить его в прежнее ничтожество.

С этими словами он разбил стекло вдребезги.

– Вы можете это сделать, но достойно ли это вас, государь, – отвечала Екатерина, – и разве от того, что вы разбили стекло, дворец ваш сделался красивее?

Петр ничего не ответил. Хладнокровие здравого смысла утишило раздражение.

Елизавета Петровна часто думала об этой сцене, врезавшейся в ее память. Только с летами она поняла ее значение, поняла, что, говоря о стекле, отец намекал на простое происхождение ее матери.

Одновременно с этой сценой из дворца исчез красивый камергер императрицы Монс де ла Кроа. Его казнили вскоре, как потом узнала Елизавета Петровна. Все стало ясно для нее. Отец с матерью, однако, примирились. И это примирение предсказал Екатерине вещий сон.

За две недели до ареста Монса де ла Кроа она увидала во сне, что постель ее внезапно покрылась змеями, ползшими во всех направлениях. Одна из них, самая большая, бросилась на нее, обвила кольцами все ее члены и стала душить ее. Екатерина защищается, борется с змеей и наконец удушает ее. Тогда все прочие, мелкие змеи сбежали с ее постели.

Далее тянутся воспоминания цесаревны. Она припоминает свою привольную, беззаботную жизнь в Покровской слободе, теперь вошедшей в состав города Москвы. Песни и веселья не прерывались в слободе. Цесаревна сама была тогда прекрасная, голосистая певица; запевалой у ней была известная в то время по слободе певица Марта Чегаиха. За песни царевна угощала певиц разными лакомствами и сладостями: пряниками-жмычками, цареградскими стручками, калеными орехами, маковой избоиной и другими вкусными заедками.

Цесаревна иногда с ними на посиделках занималась рукоделиями, пряла шелк, ткала холст; зимою же об святках собирались к ней ряженые слободские парни и девки, присядки, веселые и удалые песни, гаданья с подобным припевом. Под влиянием бархатного пивца да сладкого медку, да праздничной бражки весело плясалось на этих праздниках. Сама цесаревна была до них большая охотница.

На масленице у своего дворца, против церкви Рождества, она собирала слободских девушек и парней кататься на салазках, связанных ремнями, с горы, названной по дворцу царевниному – Царевною, с которыми и сама каталась первая. Той же широкой масленицей вдруг вихрем мчится по улицам ликующей слободы тройка удалая; левая кольцом, правая еле дух переводит, а коренная на всех рысях с пеной у рта. Это тешится, бывало, она, царевна, покрикивая удалому гвардейцу-вознице русскую охотничью присказку:

– Машу не кнутом, а голицей.

Любимою потехою цесаревны, по примеру царствующих домов тогдашней Европы, была охота. Ей она посвящала все свое время в слободе, будучи в душе страстной охотницей до псовой охоты по-за зайцами. Она выезжала в мужском платье и на соколиную охоту. Для этой забавы в слободе был охотный двор на окраине слободы, на лугу, на реке Серой. Здесь тешилась цесаревна напуском соколов в вышитых золотом, серебром и шелками бархатных клобучках, с бубенчиками на шейках, мигом слетавших скляпышей, прикрепленных к пальцам ловчих, сокольничих, подсокольничих и кречетников, живших на том охотном дворе, где и содержались приноровленные соколы, нарядные сибирские кречеты и ученые ястребы. Цесаревна, повторяем, была страстной охотницей травить зайцев и предпочитала это невеселое удовольствие всем прочим охотничьим.

«Ату его! Ату его!» – этот охотничий возглас и теперь заставляет сильно биться ее сердце. С пронзительным свистом, диким гиканьем, звучным тявканьем гончих, вытянувшихся в струнку резвых борзых, с оглушительным грохотом арапников мчались с замиранием сердца шумные ватаги рьяных охотников, оглашая поляны дворцовых волостей слободы, представлявших широкое раздолье для утех цесаревны, скакавшей, бывало, на ретивом коне, всегда с неустрашимой резвостью, впереди всех. Рядом несся любимый ее стременной – Гаврило Извольский, а за ним доезжачие, стаешники, со сворами борзых и гончих в причудливых ошейниках, далее кречетники, сокольники, ястребинники со своей птичьей охотой, все на горских конях, со всем охотничьим нарядом, по росписи: ястребами, соколами и кречетами.

Всю эту шумную вереницу гульливого люда, среди которого блистали красавец Алексей Яковлевич Шубин, прапорщик лейб-гвардии Семеновского полка, и весельчак Лесток, замыкал обоз с вьючниками. Шубин, сын богатого помещика Владимирской губернии, был ближний сосед цесаревны по вотчине своей матери. Он был страстный охотник, на охоте и познакомился с Елизаветой Петровной. Лесток был врачом цесаревны, француз, восторженный, он чуть не молился на свою цесаревну.

Но вот веселые воспоминания Елизаветы Петровны прерываются. Не по ее воле окончилась ее беззаботная жизнь в Покровской слободе. Ей было приказано переехать на жительство в Петербург. Подозрительная Анна Иоанновна и еще более подозрительный Бирон, видимо, испугались ее популярности.

Елизавета Петровна вздохнула. Жизнь в Петербурге была не та, что там, под Москвою. Здесь испытала цесаревна первое сердечное горе. Неосторожный Шубин поплатился за преданность ей – его арестовали и отправили в Камчатку, где насильно женили на камчадалке.

Много слез пролила Елизавета, скучая в одиночестве, чувствуя постоянно тяжелый для ее свободолюбивой натуры надзор. Кого она ни приблизит к себе – всех отнимут. Появился было при ее дворе брат всесильного Бирона, Густав Бирон, и понравился ей своей молодцеватостью да добрым сердцем – запретили ему бывать у нее. А сам Эрнст Бирон, часто в наряде простого немецкого ремесленника, прячась за садовым тыном, следил за цесаревной. Она видела это, но делала вид, что не замечает.

Припомнились ей оба Бирона теперь именно, после выслушанного рассказа о происшедшем в минувшую ночь. Искренно пожалела она Густава Бирона, а особенно его невесту Якобину Менгден. Что-то она чувствует теперь?.. Не то же ли, что чувствовала она, цесаревна, когда у нее отняли Алексея Яковлевича?

Года уже не только притупили боль разлуки, но даже в сердце цесаревны уже давно властвовал другой, и властвовал сильнее, чем Шубин, но все же воспоминание о видном красавце, теперь несчастном колоднике, нет-нет, да приходило в голову Елизаветы Петровны, и жгучая боль первых дней разлуки нет-нет, да кольнет ее сердце. Сочувствие к молодой девушке, разлученной невесты Густава Бирона, вызвало и теперь эти воспоминания и эту боль. Веселые картины привольной жизни под Москвой сменились тяжелыми о тревожном настоящем и неизвестном, загадочном будущем.

– Дозволишь войти, цесаревна? – раздался приятный грудной голос.

В дверях комнаты появился Алексей Григорьевич Разумовский.

IX. Алексей Разумовский

Вошедший в опочивальню цесаревны Елизаветы Петровны Разумовский был высокий, стройный мужчина, лет тридцати, несколько смуглый, с чудными черными глазами и черными же дугообразными бровями – словом, настоящий красавец.

Доверенное лицо и управляющий в описываемое нами время небольшим двором цесаревны и ее имением, Алексей Григорьевич Разумовский был далеко не знатного происхождения. В начале прошлого столетия в Черниговской губернии, Козелецкого повета, в деревне Лемешах, на девятой версте по старому тракту от Козельца в Чернигов, жил регистровый казак «киевского Вышгорода-Козельца полка Григорий Яковлевич Розум».

 

Григорий Яковлевич имел старшего брата Ивана Яковлевича и сестру Анну Яковлевну, которая была замужем за казаком Дубиной. Он сам женился на дочери казака Демьяна Стрешенцова из соседнего села Адамовки – Наталье Демьяновне, женщины очень умной. Все в околотке знали эту Розумиху.

Что был за человек Григорий Яковлевич Розум, долго ли жил и чем занимался в свободное от походов время – неизвестно. Несомненно только, что в описываемое нами время в живых его уже не было. У Натальи Демьяновны было три сына: Данила, Алексей и Кирилла и три дочери: Агафья, Анна и Вера.

Данила Григорьевич умер еще в царствование Анны Иоанновны, оставив на попечение Натальи Демьяновны дочь свою Авдотью Даниловну.

Второй сын, Алексей Григорьевич, родился в Лемешах 17 марта 1709 года. Он был сперва пастухом общественных стад, но его привлекательная внешность и приятный голос обратили на него внимание высшего духовенства. Причт села Чемеры, к приходу которого принадлежали Лемеши, взял мальчика под свое попечение. Священнослужители обучили его грамоте и церковному пению, и по праздникам молодой Розум пленял своим чудным голосом чемеровских прихожан.

Третий сын Натальи Демьяновны – Кирилл Григорьевич родился 18 марта 1724 года. Он ходил за отцовскими волами.

Дети росли и утешали родителей.

– Сыновья мои родились счастливыми, – говорила впоследствии Наталья Демьяновна, – когда Алеша хаживал с крестьянскими ребятишками по орехи или по грибы, он их всегда набирал вдвое больше, чем товарищи, а волы, за которыми ходил Кирилл, никогда не заболевали и не сбегали со двора.

Хата, в которой родился Кирилл Григорьевич и провел детство старший брат его, стояла среди Лемешей, по правую сторону почтовой дороги от Козельца в Чернигов. В длину с сеньми и каморкою обращена была она к улице и находилась от нее шагах в двадцати, среди огорода, в котором изредка стояли фруктовые деревья. Наружным видом она не отличалась от прочих ее окружающих хат, а по величине и чистой отделке окон и дверей ее можно было принять за хату довольно зажиточного крестьянина. На потолке хаты во всю длину красовался драгоценный сволок (обои), со следующей резной надписью с титлами славянскими буквами: «Благословением Бога Отца, поспешением Сына (за ними изображение креста), содействием Святого Духа создался дом сей рабою Божьей Наталии Розумихи. Року 1711 мая 5 дня».

Слова «Наталии Розумихи» приписаны были как бы другим почерком. В таком виде сохранилась хата эта до 16 июня 1854 года, когда пожар уничтожил ее дотла.

Однажды Наталье Демьяновне приснилось, что в хате у нее, на потолке, светятся солнце, месяц и звезды, все вместе. Она пересказала сон соседкам, которые над нею смеялись. Дня три после сновидения, в начале января 1731 года, в праздничный день, проезжал через Чемеры полковник Вишневский, возвращавшийся из Венгрии, куда он ездил покупать венгерские вина для императрицы Анны Иоанновны. Вишневский зашел в церковь, пленился голосом и наружностью Алексея Розума и уговорил Наталью Демьяновну отпустить сына с ним в Петербург. Приехав в столицу, Вишневский представил своего питомца тогдашнему обер-гофмаршалу Рейнгольду Левенвольду, который поместил молодого малороссиянина в придворный хор.

В придворных певчих Алексей Розум оставался несколько лет. Однажды цесаревна Елизавета Петровна присутствовала при богослужении в придворной церкви. Она была поражена голосом Розума и потребовала, чтобы он был ей представлен после окончания литургии. Красота его поразила великую княжну еще более, чем голос. Цесаревна просила графа Левенвольда уступить ей молодого певчего. Граф согласился, и Алексей Григорьевич, получивший при поступлении ко двору Елизаветы Петровны прозвание Разумовского, стал считаться певчим цесаревны.

Голос его вскоре начал спадать, и из певчих он был переименован в придворные бандуристы. Это случилось после истории с Шубиным.

Арест и горестная судьба его произвела, как мы знаем, сильное впечатление на великую княжну. Она долгое время была неутешна о своем любимце, и есть предание, что даже намеревалась принять иноческий сан в Александровском Успенском монастыре. Когда первые порывы грусти прошли, цесаревна почувствовала себя совершенно одинокою среди неблагоприязненного в ней петербургского двора. В это время она и увидала молодого Розума.

Вскоре из бандуристов уже не Розум, а Разумовский был произведен в управление одного из цесаревниных имений. Мало-помалу и другие недвижные имущества, а вслед за ними и весь небольшой двор Елизаветы Петровны очутился под влиянием Алексея Григорьевича – одним словом, он вполне занял место сосланного Шубина.

Дочь Екатерины I, не помнившая родства, возросшая среди птенцов Великого Петра, которых грозный царь собирал на всех ступенях общества, Елизавета Петровна была вполне чужда родовым предрассудкам и аристократическим понятиям. При дворе ее люди были все новые. Но если бы цесаревна и желала окружить себя Рюриковичами, как потомками Гедиминов, это едва ли удалось бы ей.

Оставшись на восемнадцатом году после смерти матери и отъезда сестры в Голштинию, она без руководителей, во всем блеске красоты необыкновенной, получившая в наследие от родителей страстную натуру, от природы одаренная добрым и нежным сердцем, кое-как или, вернее, вовсе невоспитанная, среди грубых нравов, испорченных еще лоском обманчивого полуобразования, бывшая предметом постоянных подозрений и недоверия со стороны двора, цесаревна видела ежедневно, как ее избегали и даже нередко от нее отворачивались сильные мира сего, и поневоле искала себе собеседников и утешителей между меньшей братией.

Между тем мать молодого любимца казачка Наталья Демьяновна успела пристроить дочерей. Она выдала старшую, Агафью, за ткача Влача Будлянского, вторую, Анну, за закройщика Осипа Лукьяновича Закревского, и третью, Веру, за реестрового казака Ефима Федоровича Дарагана. Случай Алексея Григорьевича отозвался и в Лемешах.

Указание на сношения с Украиной подтверждается следующим письмом цесаревны к украинскому старшине Горлинке, с которым она познакомилась во время нередкого путешествия в Петербург.

«Благородный господин Андрей Андреевич! Послан от нас в Малороссию за нашими нуждами камердинер наш Игнатий Полтавцев, и ежели он о чем о своих нуждах просить будет, прошу, по вашей к нам благосклонности, в том его не оставить. В чем к вам не безнадежною остаюсь, вам доброжелательная Елисавет. Июля 11 дня 1737 года».

Таково было происхождение и родственные отношения любимца цесаревны Елизаветы Петровны Алексея Григорьевича Разумовского.

– Что скажешь, Алексей Григорьевич? – подняла голову Елизавета Петровна.

– Да напомнить пришел, цесаревна: не съездишь ли ты сегодня ко двору?

– Что я там забыла?

– Забывать-то, пожалуй, и не забывала, да тебя-то, цесаревна, там забыть не могут.

– Это ты правильно, стою я им как сухая ложка поперек горла.

– Вот то-то оно и есть. Доподлинно известно ведь нынешней правительнице, что регент-то за последнее время строил относительно тебя, царевна, свои планы.

– Это выдать меня за своего сына Петра и удалить из России Брауншвейгскую фамилию?

– Мечтал он об этом сильно.

– Нет, уже меня за немца замуж не выдать… Не только за доморощенного, но даже и за настоящего… Немало немецких принцев на меня зарились, все ни с чем отъехали. Чай, тебе это хорошо известно.

– Как не быть известным, да и не мне одному, гвардия, народ, все это знают и почитают тебя, царевна, за то еще пуще.

– Насолили им немцы-то.

– Уже и не говори.

Елизавета Петровна задумалась, поникнув головой. Наступило молчание. Его прервал Алексей Григорьевич:

– А съездить ко двору все же надо… Не ровен час, как взглянется… Иш они ночные действа устраивать принялись.

– Что же, Алексей Григорьевич, может, этим нам пример подают… – весело сказала цесаревна.

– Дай-то Бог… Все Он, Всемогущий…

Елизавета Петровна при этих словах Разумовского молитвенно обратила свой взор на передний угол, где стоял большой киот с образами в богатых ризах, перед которыми горела неугасимая лампада.

– Шутки я шучу, Алексей Григорьевич, знаешь, чай, меня не первый год, а в душе при этих шутках кошки скребут, знаю тоже, какое дело и мы затеваем. Не себя жаль мне! Что я? Голову не снимут, разве в монастырь дальний сошлют, так мне помолиться и не грех будет… Вас всех жаль, что около меня грудью стоят, будет с вами то же, что с Алексеем Яковлевичем… А ведь он тебе тезка был.

Легкая судорога пробежала по красивому лицу Разумовского. Он не любил, когда цесаревна вспоминала о Шубине.

– О нас, цесаревна, не беспокойся… Нам зря болтать не доводилось, да и не доведется… – с горечью ответил он. – Так прикажи туалет твой подать и с Богом поезжай во дворец-то…

– И то, съездить надо… – Встала Елизавета Петровна, сделав вид, что не обратила внимания на колкость, отпущенную Разумовским по поводу болтливости Шубина.

– Поезжай, матушка, да поласковее будь с герцогским высочеством, она на ласку-то отзывчива.

– Знаю, уж ли не знаю, на ласку-то меня и взять, только не на притворную… Тяжело, а делать нечего… И зачем только я вам понадобилась…

– Не след так говорить дочери Петра Великого.

– Эх!.. – махнула рукой Елизавета и дернула за сонетку.

– Так я пойду, ноне кое-кого еще повидать надо…

– Иди, иди, Алексей Григорьевич.

– Замолви, царевна, коли случай подойдет, словечко за Якобину-то… Совсем, говорю, девка искручинилась.

– Да, да, непременно! Несчастная… – отвечала Елизавета Петровна, и при этом напоминании о фрейлине Менгден, жених которой был так внезапно арестован, снова перед ней восстала фигура красавца Шубина…

Алексей Григорьевич вышел.

X. Во французском посольстве

Прошло несколько месяцев после переворота, произведенного фельдмаршалом Минихом в пользу Анны Леопольдовны.

В кабинете тогдашнего французского посланника при русском дворе маркиза Жака Троти де ла Шетарди находились сам хозяин и придворный врач цесаревны Елизаветы Герман Лесток.

Маркиз де ла Шетарди был назначен представителем Франции при русском дворе всего около двух лет тому назад. Он был типом светского француза XVIII века. То офицер, то дипломат, но прежде всего придворный – он обращал на себя внимание везде, где ни появлялся. Страстно любящий общество, где, благодаря своему изяществу и галантности, он имел большой успех и насчитывал столько друзей, как и врагов, привлекая одних своей любезностью и личным обаянием и восстанавливая против себя других своим подвижным и вспыльчивым нравом.

Герман Лесток приехал в Россию в 1713 году, определился врачом при Екатерине Алексеевне и в 1718 году был сослан Петром в Казань. Со вступлением на престол Екатерины I он был возвращен из ссылки и определен врачом к цесаревне Елизавете Петровне, которой сумел понравиться своим веселым характером и французской любезностью.

Маркиз де ла Шетарди нервно ходил по кабинету, в то время как Лесток, видимо, с каким-то напускным спокойствием сидел в кресле.

– Итак, вы говорите, любезный Лесток, что положение вашей очаровательной пациентки становится день ото дня тяжелее и опаснее…

– Да, маркиз, она, видимо, сама не сознает этого и не жалуется, но нам, близким ей людям, все это слишком ясно… У цесаревны нет влиятельных друзей, мы – мелкие сошки – что можем сделать?..

– Отчего нет влиятельных друзей? Быть может, и найдутся… – с загадочной улыбкой заметил маркиз.

Лесток сделал вид, что не слыхал этого замечания, и продолжал:

– Цесаревна слишком доверчива, добра и жизнерадостна, чтобы предаваться опасениям, но нам, повторяю, подлинно известно, что гибель ее решена…

– Как? – остановил его маркиз.

– Там… – скорее, движением губ, нежели голосом, сказал Лесток.

– А… Ну, это посмотрим!.. – вдруг взволновался де ла Шетарди. – Гибель ее… гибель изящнейшей русской женщины нашего времени!..

Маркиз вспомнил впечатление, произведенное на него цесаревной в первое свидание. Он был положительно очарован ею. Совершенно другое впечатление произвела на него холодная, апатичная Анна Леопольдовна, к которой он отправился после визита к Елизавете Петровне. Он был принят ею и ее мужем так нелюбезно, что его самолюбие было этим задето и он решил тогда же отомстить за этот прием, если к тому представится случай. Он припоминал теперь, что после утонченности версальского двора и простоты, господствовавшей в Германии, русский двор, в царствование Анны Иоанновны, с его увеселениями, шутами, скоморохами, грубой безвкусной роскошью, поразил его.

Среди этого двора была только одна личность, напоминавшая западные нравы и подходившая к духу западных наций своими вкусами, своей безыскусственной веселостью и врожденной грацией, – это была цесаревна Елизавета. Вспомнив, что звание посла давало ему право открывать с нею при дворе бал, так как императрица Анна уже не танцевала, он заявил об этом праве и настоял на своем требовании. Это, видимо, понравилось цесаревне, и она, как теперь вспоминал маркиз, часто повторяла ему, что ей известны чувства, которые питает к ней король, что она этим тронута и постарается поддержать их.

 

Случай достойно расплатиться с правительницей и ее надменным супругом теперь представляется для Шетарди очень удобным. Он уже начал эти расчеты, но они ему казались недостаточными. Дело в том, что русский двор был поставлен им в щекотливое положение. Назначенный чрезвычайным послом французского короля при императрице Анне Иоанновне, Шетарди лишился этого звания со смертью императрицы. Некоторое время спустя ему велено было остаться представителем Франции в Петербурге, только в звании полномочного посланника. Возник вопрос о том, каким образом он представит свои новые верительные грамоты.

Посланники других держав удовольствовались аудиенцией у правительницы, но маркиз де ла Шетарди категорически требовал, чтобы ему дозволили представиться самому царю, которому не исполнилось еще в то время и года. Подобное требование удивило русских и породило массу самых запутанных вопросов. Будет ли аудиенция частная или публичная? Вручит ли посланник свои письма самому ребенку? Положит ли он их на табурет, поставленный у подножия трона, или вручит их правительнице, которая будет держать младенца-царя на руках?

Поставив таким образом в затруднение правительницу, Шетарди торжествовал, и теперь, когда к нему неспроста – он понял это – пришел врач и доверенное лицо цесаревны Елизаветы – Лесток, маркиз нашел, что придуманная им месть Анне Леопольдовне недостаточна, что есть еще другая – горшая: очистить русский престол от Брауншвейгской фамилии и посадить на него дочь Петра Великого, заменив, таким образом, ненавистное народу немецкое влияние – французским. Он, таким образом, может достичь разом двух целей – или, как говорят русские, убить двух зайцев: отомстить, и отомстить жестоко, Анне Леопольдовне и ее супругу и исполнить свою главнейшую миссию при русском дворе.

В записке, составленной французским министерством иностранных дел, долженствовавшей служить ему инструкцией, предписывалось собрать предварительные сведения о положении России и партий при русском дворе. При этом он должен был обратить особенное внимание на лиц, державших сторону великой княжны Елизаветы Петровны, разузнать, какое назначение и каких друзей она может иметь, а также настроение умов в России, семейные отношения, словом, все то, что могло бы предвещать возможность переворота. Знал также Шетарди, что незадолго до его прибытия в Россию в Петербурге был открыт заговор, в котором была замешана Елизавета Петровна, и что ее фаворит Нарышкин должен был бежать во Францию, откуда он продолжал интриговать в пользу цесаревны.

Все это мгновенно пронеслось в голове маркиза де ла Шетарди в то время, когда Лесток упомянул о возможности гибели Елизаветы Петровны.

– Конечно, – между тем продолжал врач цесаревны, – ее не казнят публично и не умертвят даже, но ее постригут в монастырь, как это в обычае в здешней стороне.

– Этого не бывать! – воскликнул маркиз. – Не монашеский клобук, а царская корона приличествует этой прелестной головке.

Это было сказано так громко, что осторожный Лесток боязливо заерзал на кресле и пугливо стал оглядываться по сторонам.

– Дорогой маркиз, вы, конечно, у себя, но в здешней стране у стен всех домов есть чуткие уши… – заметил он и стал передавать посланнику о симпатии цесаревны к Франции, намекнув о надеждах, которые возлагает на него Елизавета Петровна.

Маркиз понял Лестока с полуслова.

– Передайте цесаревне, что я от имени короля заявляю ей, что Франция сумеет поддержать ее в великом деле. Пусть она располагает мной, пусть располагают мной и люди ее партии, но мне все же необходимо снестись по этому поводу с моим правительством, так как посланник, не имеющий инструкции, все равно что незаведенные часы.

Ускорить уже давно задуманное им участие в деле цесаревны Елизаветы побудило Шетарди следующее обстоятельство. Весной 1741 года Миних, бывший противник союза с герцогом Брауншвейгским, был отрешен от занимаемых им должностей. Австрийская партия восторжествовала, и в тот момент, когда Франция стала открыто на сторону врагов Марии-Терезии, подписав вместе с Пруссией и Баварией военный союзный договор, Россия готовилась выступить на защиту королевы венгерской и послать ей на помощь 30 тысяч войска. В это время прибыл в Петербург английский уполномоченный Финч.

Англия предлагала Брауншвейгскому дому обеспечить за ним русский престол, если Россия обещает ей помогать в борьбе с Францией. Правительница согласилась на это предложение и, подписав договор, представленный ей Финчем, присоединилась открыто к недругам Франции. Маркиз де ла Шетарди предвидел это решение, но не старался устранить его.

Зная неприязненные отношения Брауншвейгского дома к Франции, питая в душе непримиримую вражду к правительнице, которую он выводил из себя своим формализмом, он полагал, что Франции от нее нечего ожидать и что Россия, управляемая немцами, рано или поздно всецело попадет под влияние Австрии. Он был уверен, что русский двор изменит свою политику только с переменой правительства, и для того, чтобы вырвать Россию из рук немцев, по его мнению, было одно средство – совершить государственный переворот. На участие в этом-то перевороте прозрачно намекал ему Герман Лесток.

Маркиз де ла Шетарди подвинул кресло близко к креслу, в котором сидел врач цесаревны, и стал беседовать с ним откровенно, как говорится, начистоту. И ему и Лестоку дело переворота казалось довольно легким, так как большинство русских людей ненавидело господствовавшую немецкую партию. Составить заговор или примкнуть к уже составленному, положить конец господству иноземцев, возвести на престол Елизавету, душой и сердцем напоминавшую француженку, – вот план, подробности которого восторженным шепотом развивал перед Лестоком маркиз де ла Шетарди.

Более старый годами и умудренный опытом, Герман Лесток несколько охладил пылкого маркиза. Он заговорил об отрицательных сторонах задуманного, советуя прежде всего обратить на них главное внимание, чтобы не потерять все в последнюю минуту вследствие горячности и присущей Елизавете неосторожности.

– Войска и народ любят действительно цесаревну, – говорил он, – многие русские, обожающие в ее лице дочь Петра Великого, возлагают на нее одну свои надежды, но…

– Какое там «но»? – нетерпеливо спросил маркиз.

– Но, увы, у цесаревны нет партии, в настоящем смысле этого слова, нет известного числа дисциплинарных людей, которые были бы подчинены одному лицу и были бы готовы на все по первому данному сигналу.

– Но чем вы это объясните?

– Для того чтобы образовать партию и руководить ею, необходимо терпение и притворство, качества, которыми не обладает цесаревна. Она легкомысленна и несдержанна… и кроме того…

Лесток умолк, видимо стесняясь продолжать.

– Что же «кроме того»? – вопросительно взглянул на него маркиз де ла Шетарди.

– Главным двигателем заговора всегда являются деньги, а их-то у цесаревны нет…

– За деньгами дело не станет… Деньги будут… – уверенно сказал маркиз. – Я на этих днях постараюсь увидеть цесаревну и поговорю с ней, но только наедине, чего мне до сих пор, к сожалению, не удавалось.