Tasuta

Метаморфозы

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Случайная встреча

Сережа Томилин ехал в деревню к матери. Он редко туда ездил. По деревне когда-то ходили слухи, что его, Сергея, подменили в родильном доме. Но это было вранье. Он знает, что это сделать невозможно. Когда мать снова вышла замуж, он с ней поссорился. С отчимом он не разговаривал и через некоторое время переехал к отцу в город.

Сережа сидел, прислонившись плечом к окну, и размышлял: «Почему я совсем не похож на отца? Вдруг и правда я ничейный сын?»

Бабки с замусоленными узлами, перекинутыми через плечо, с плетеными корзинами в руках взбирались на ступени. Женщины, незаметно оттесняя друг друга, толпились у двери. В стороне с независимым видом дымили «Беломором» три парня. Позади женщин стояла длинноногая блондинка с ребенком на руках и терпеливо ждала. На ней было коротенькое ситцевое платье в больших цветах по белому полю. Длинные волосы перехватывала красная лента, приоткрывая бледную шею.

Рядом с Томилиным сидела конопатая девочка-подросток. Угол сиденья возле нее был оторван. Из-под дерматина, взлохматив серую вату, проступала пружина. Девочка сидела выпрямившись, сжав колени. Новенькие тупоносые туфли прижимались друг к другу.

Мотор взвыл. Парни один за другим вскочили на подножку, бросая в открытую дверь недокуренные папиросы. Что-то заскрежетало, дверь закрылась, автобус прыгнул и тронулся с места. Теряя равновесие, блондинка с ребенком сделала несколько шагов и, ухватившись рукой за сиденье, остановилась возле веснушчатой девочки. Девочка вскочила. Вслед за ней поднялся Томилин.

– Садитесь, пожалуйста, – предложил он.

– Спасибо, – улыбнулась блондинка.

Томилин стоял.

– Садитесь и вы, – смущенно сказала девочка.

Томилин молчал. Блондинка посмотрела на него, снова улыбнулась и подвинулась к окну. Он сел и ощутил легкое прикосновение плеча, от которого исходило внутреннее тепло, необычное и приятное. Он украдкой посмотрел на блондинку и опустил глаза – она поправляла платье. Потом положила на колени сложенный плащ и стала укладывать ребенка.

«Может, это не ее ребенок? Нет, наверное, ее… Такой же красивый, как и она… Почему-то одна, без мужа… Может, разведенная…» – с какой-то неопределенной радостью подумал Томилин.

Он с ненавистью вспомнил о своей внешности. В школе его дразнили гориллой за длинные торчащие уши и толстые некрасивые губы. Он повернул голову. «Но теперь ей будет видно мое безобразное ухо», – подумал Томилин и отвернулся.

У него никогда не было девушки. Его никто не любил. А он, как назло, влюблялся в самых красивых. Он даже боялся ухаживать, некрасивые и те были равнодушны к нему. Оставалось только мечтать. И он мечтал…

Молодой шофер сквозь зубы насвистывал мелодию, лихо крутя баранку. Он старательно показывал, что и работа, и этот рейс, и развалюха-автобус с неисправным сцеплением дребезжащей дверью, проржавевшей внизу, дело для него привычное. Ребенок блондинки, уткнувшись лицом в грудь, спал. Впереди, закинув за спинку сидения волосатую руку, похрапывал на плече жены муж. Красная, в складках шея лоснилась от пота. О чем-то толковали женщины, повернув друг к другу лица.

Автобус тряхнуло. Храп прекратился, голова оторвалась от жениного плеча и снова опустилась. Впереди засуетилась старушка, поправляя корзину с навязанным сверху махровым платком. В это же время правая рука Томилина ощутила непривычное для него прикосновение обнаженного тела. Он вздрогнул. Показалось, что вздрогнула и блондинка. Прикосновение было неожиданно, оно волновало. Томилин замер, краснея от удовольствия и стыда. Он не знал, что делать.

Спавший ребенок шевельнулся, и мать приподняла его. Переложила плащ, и он успокоился. Томилин ощутил, как полы плаща легли на его соскользнувшую руку. Он боялся шевельнуться: а вдруг блондинка заметит это.

Мягко покачивался на проселочной дороге автобус, некоторые пассажиры дремали. Где-то совсем рядом очнулся глухой голос:

– У вас, Харытон, давали грошы?

– Не, – ответил ему другой голос.

– И у нас ни давали. Будуць нейкия паправки к закону обсуждать. Начальство сказала, что грошы будуць давать после адабрэння этих паправак, – голос замолчал. Потом добавил: – От на их лихо…

Ему не ответили.

Прикосновение стало не таким жгучим и волнующим. Томилин чуть передвинул руку, и приятная упругость женского тела снова отозвалась в нем дрожью. Блондинка сидела неподвижно. Томилину показалось, что она чуть-чуть подвинулась к нему. «Может, я ей нравлюсь? – подумал Томилин. – Нет, этого не может быть. Она просто не рассмотрела меня».

– А я говорю раскепы… – откуда-то сзади прорезался тонкий голос.

– При чем тут твои раскепы? – возразил ему баритон.

– Так ты, Саня, говоришь, стук слышен? – вмешался густой бас. – А клапана смотрели?..

– Раскепы…

– Заткнись ты со своими раскепами…

Томилин плохо соображал, наяву он или во сне. Он почти не владел собой. Его рука чувствовала тело девушки, к его груди прижималась ее обнаженная рука, на которой спал ребенок. Он слышал ее дыхание…

Автобус остановился. Кто-то спешил к выходу. Слышались недовольные голоса. С переднего сиденья слезла бабка, волоча корзину. Бабка цеплялась стоптанными сапогами за пол и жаловалась на судьбу и автобус. Он ощутил неловкость. Ему стало стыдно. Рука замерла в нерешительности. Блондинка по-прежнему сидела не двигаясь. Дверь со скрипом закрылась. Автобус прыгнул и дальше поехал плавно. Наступившая неловкость исчезла. Он снова отдавался наслаждению. Предчувствуя близкое расставание, Томилин еще теснее прижался к блондинке. «Может, она не равнодушна ко мне», – подумал он. От этой мысли внутри пробежала теплая волна, приятно замерло сердце. Он украдкой осмотрелся по сторонам:– а вдруг кто подсматривает за ними? Мирно болтали неугомонные женщины. Шептались бабки. Ровно храпел пьяный муж на плече жены. Всем было хорошо.

Он снова погрузился в волшебный сон. Он не желал просыпаться. Он знал, через некоторое время сон прервется. И навсегда. Если бы все это можно было сделать явью! Но эти проклятые уши, это вытянутое лицо с кривыми губами…

Томилин почти незаметно отстранился от блондинки, осторожно убрал руку. Встал и, прячась за пассажирами, торопливо прошел к выходу. Он боялся, что блондинка обнаружит его некрасивые уши. Ему так не хотелось этого…

– А-ай-яй-яй… Что ты говоришь? – услышал он женский голос.

– Эта самая, – перешел почти на шепот другой женский голос, – с распущенными, как у росомахи, волосами. И с дитем. Вон там, возле Харитона сидит.

– Говоришь, не расписывались?

– Не расписывались. Уговорили ее. Посватался этот нижинер и жил у них два месяца, пока что-то строили. А потом утек к своей жене.

– Что ты говоришь, Василиса!

– Истинный бог, правда. Такой молодой, представительный. А как ее мать бежала за ним по селу! Перед людьми клялся… И как в воду…

– А она?

– Она даже не вышла из хаты.

Голоса помолчали.

– Бессты-ы-дница, – услышал он снова знакомый голос.

– Бесстыдница, – согласился другой знакомый голос.

Скрипящая дверь открылась, потом закрылась. Автобус тронулся.

Томилин посмотрел в окно, туда, где сидела блондинка. Их взгляды неожиданно встретились. Она улыбнулась. Милой обворожительной улыбкой. «Неужели это мне?» – растерялся Томилин.

Облако пыли вздыбилось и поползло за автобусом. Томилин неподвижно стоял на обочине и пытался сообразить: «Неужели она улыбалась мне? Неужели мне?..»

На вокзале

Не судите, да не судимы будете, ибо каким судом судите, таким будете судимы; и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить. И что ты смотришь на сучок в глазе брата твоего, а бревна в твоем глазе не чувствуешь?.. Лицемер! Вынь прежде бревно из твоего глаза и тогда увидишь, как вынуть сучок из глаза брата твоего.

Мф. VII.

«Свободное время надо планировать рационально», – отметил про себя Блюмов, протискиваясь к сидящей недалеко от него женщине.

Среди каштановых волос проступало ухо, необыкновенно гладкое, с желтоватым оттенком, настолько нежное, что, вглядываясь в него, можно было различить подсвечиваемые солнцем капилляры. Мягкий изгиб белой шеи приятно щекотал нервы, и казалось, что и лицо должно быть обязательно красивым, чистым, женственным. Блюмов хотел завязать с мимолетной попутчицей непринужденный разговор, но она никак не могла понять его желания, а может, и не хотела понимать. Женщина неподвижно смотрела в окно и не замечала стоящую рядом с ней фигуру, слегка склоненную в ее сторону.

«На меня не обращают внимания, – с сожалением думал Блюмов, – а зря».

Когда Вы стоите на моем пути,

Такая живая, такая красивая…

Репродуктор пробубнил название остановки, и Блюмов направился к выходу. Лакированные туфли прошлись по белым полосам асфальта, рука привычным движением опустила в пасть пятак, прижав обрезиненные клешни, и увлекаемая общим потокам фигура поплыла к поездам.

Нарастающий шум, ноги – стройные, полные, тощие, молодые, увядающие, силуэты кабелей и сегменты тюбингов, скользящие по лицам, сумерки на мгновение, вспышки света за темными окнами, мрамор колонн, что-то резко толкающее вперед, привычная перестановка одних, сумасшедшая толкотня других, скрип резиновых поручней, дверь и еще дверь, такая же массивная и раскачивающаяся, и снова толпа, беспорядочная, нацеленная на вокзал.

Блюмову не в диковинку столичные вокзалы с тысячами озабоченных лиц. Здесь вытянутые от груза руки перетаскивают бесчисленные чемоданы, тюки, корзины, тряпки, рухлядь.

«На вокзале всего можно ожидать, – наблюдая за суетой, думал Блюмов. – А на перроне спокойнее. Странно, почему другие это не понимают». И он направился к перрону – молодой, полный сил и энергии, с маленькой черной бородкой, придающей интеллигентность и даже претензию на ученость.

 

Разумно ль смерти мне страшиться? Только раз

Я ей взгляну в лицо, когда придет мой час.

И стоит ли жалеть, что я – кровавой слизи,

Костей и жил мешок – исчезну вдруг из глаз?

Стихи настроили Блюмова на возвышенные мысли, и он предался рассуждениям:

«Да, все же какие умы эти поэты. Ну чем, какой прозой можно заменить эту философию строк? Этот крик души? И как можно жить без поэзии? Человек, не знающий красоты стиха, существует в жизни, но не живет. Рифма, облагороженная смыслом, проникает в самые тайники души, позволяет по-новому смотреть на жизнь. Ну, к примеру, какой может быть новизна взгляда у этой вот старухи? – Блюмов мысленно обратился к шаркающей мимо него бабке с двумя узлами, перекинутыми через плечо. – Да и читала ли она когда-нибудь поэзию в своей жизни? Тряпки и лохмотья – вот удел таких людей. А эти, тупые, без единой мысли лица? – Блюмов обвел взглядом спешащих мимо пассажиров. – Учить, ох как еще учить надо людей».

В этом мире не вырастет правды побег.

Справедливость не правила миром вовек.

Не считай, что изменишь течение жизни.

За подрубленный сук не держись, человек!

«А это что еще за сборище там? – мысль Блюмова почти мгновенно переключилась на прозу жизни. – Надо посмотреть, вдруг поэзию выбросили».

Он подошел поближе и… оцепенел.

На асфальте лежал парень лет двадцати пяти. Его окружали возбужденные подростки. Голова жертвы равномерно раскачивалась в такт их ногам. Из уголка рта сочилась еле заметная алая струйка и исчезала в разбросанных на асфальте волосах.

От неожиданности и негодования стало тяжело дышать. В один миг весь мир разделился на хищников, терзающих жертву, пьянеющих от теплой крови, и трусливых шакалов с поджатыми хвостами. Блюмов умоляющим взглядом искал сочувствия, помощи, поддержки.

Неожиданно взгляд натолкнулся на стоящего в стороне типа, до странности равнодушного. Он спокойно наблюдал за тупыми ударами аккуратно скроенных туфель, содрогающимся от ударов обмякшим телом, беспомощно подергивающейся головой с едва заметными следами крови.

«Как же так… как можно… целая толпа… одного… беззащитного…» Молнии мыслей сменяли друг друга, путались, беспомощно разбиваясь о невидимую преграду, теряли гибкость, значение, смысл. И вдруг свежая и острая, как нож, мысль с новой силой парализовала Блюмова: «Боже, да этот же равнодушный организовал убийство. Но почему никто не спасает? Куда подевались благородство, гуманность, человечность?.. Я один, сам, назло всем, брошусь на помощь, пусть и меня убивают…»

Неожиданно к одному из парней торопливо подошел пожилой человек и повис на нем, уцепившись за одежду. Блюмов сделал шаг вперед, на помощь, но едва заметным движением, как бы демонстрируя избыток силы, здоровенный подросток отбросил тощую беспомощную фигуру на асфальт.

– Что это еще за пыль на снегу? – услышал Блюмов надменную реплику и остановился. Ему стало страшно…

Немощное тело подняли, взяли под руки и увели под сочувственный ропот стоящих в отдалении людей.

– Пустите… пустите… – едва слышался слабый голос.

«Что я могу сделать против них? Они могут и меня… вот так же…»

И злость на свою слабость, на нерешительность других, на весь мир раздавила Блюмова. Он в бессилии сжал кулаки и поплелся прочь. Только бы не оставаться свидетелем страшного зрелища.

Блюмов уже не видел, как стоящий в стороне тип неожиданно заволновался.

– Милиция!!! – испуганно завизжал он и бросился наутек, но одновременно несколько рук остановили его и поволокли к машине.

Подростков охватила паника. Из уверенных и сильных они вдруг превратились в жалких и беспомощных. Бежать было некуда.

Несколько лиц одновременно склонилось над неподвижным телом. Кто-то охал, обрушивая в воздух проклятья. Появилась «скорая»…

***

В поезде было душно. Чтобы уединиться от пассажиров и кошмарного сна действительности, Блюмов направился в тамбур. Навстречу по узкому проходу шла проводница, переполненная избытком нерастраченной юности и девичьего счастья. Блюмов горько улыбнулся: «Сколько лицемерия в мире этом…»

Обладательница безукоризненно стройной фигуры направила на Блюмова взгляд томно-коричневых глаз. Свежие, поэтичные, с детским недоумением и непосредственностью заглядывающие прямо в его душу.

Все существо Блюмова сжалось, словно пружина, и вдруг, освобождаясь из-под препятствия, рванулось на свободу, сокрушая сопротивляющееся сознание. Помимо воли и желания, поведение незаметно стало подстраиваться под сложившуюся ситуацию. Вкрадчивый голос Блюмова одновременно преподносил комплимент и спрашивал, просто и непринужденно вовлекая в разговор девушку:

– Милая, у вас, конечно же, найдется чашечка чая и номерок журнальчика с кроссвордом?

– Для вас с большим удовольствием найдется, – в благодарность за внимание, подчиняясь тону и продолжая его, с улыбкой ответила проводница.

Неприятные мысли, вся злость на свое недавнее бессилие, на безучастие других легко и просто стали растворяться. К Блюмову возвращалась прежняя уверенность, возвышая его над окружающими.

Когда Вы стоите на моем пути,

Такая живая, такая красивая…

Муня

– Пап, а пап? Ты возьмешь меня с собой застреливать Муню?

Егор Кузьмич обедал. Желтые от табака шершавые пальцы блестели от жира, выцветшие от курения губы отделяли от тонких костей мясо. Он проглотил недожеванный кусок, строго посмотрел на сына и ответил:

– Нечего там тебе делать.

– Возьми меня, папа…

– Нечего там тебе делать, – с расстановкой повторил Егор Кузьмич.

– Папочка…

– Ну, возьми его, Егор, – вмешалась в разговор мать. – Реву будет на целый день, а у меня работы по горло.

– Папочка, возьми…

– Ладно, – с неохотой согласился Егор Кузьмич. – Оденься потеплее, сапожки резиновые обуй, вода кругом. И Муню найди, пока я ем.

– Ура-а-а-а, – запрыгал от радости Егорка, запихивая в карман кусочек хлеба и выбегая во двор. – Мунь, Мунь, Мунь…

На голос, размахивая хвостом, неслась Муня. Перед Егоркой она остановилась, выгнула спину и, почти касаясь животом земли, поползла. Добралась до ног, доверчиво положила вислоухую голову в протянутые навстречу руки, а лапы, с белыми ободками внизу, расположила между ног. Егорка, присев, попытался обнять ее за лохматую шею, но Муня, изловчившись, вывернулась и, как бы извиняясь за непослушание, ткнула влажным носом в нос Егорки, лизнув одновременно щеку, выражая таким образом и доверие, и преданность маленькому хозяину.

Егор Кузьмич тем временем неторопливо снял висящую возле кровати двустволку. Привычным движением переломил ее, прищурил левый глаз и внимательно посмотрел в каждый ствол. Оставшись доволен их чистотой, громко щелкнул языком и закрыл ружье.

– Порядок.

– Егор, а может, не надо, а? Ну, отдадим кому-нибудь. Авось кто и возьмет, жаль как-то убивать…

– Нет, мать. Никто ее не возьмет, не охотничья она, да и возраст…

Увидев на крыльце Егора Кузьмича, Муня неожиданно вздрогнула, почти незаметно выскользнула из рук Егорки и в растерянности уставилась на хозяина и ружье. Егорка первый раз видел ее такой. Всегда беззаботная, ласковая ко всем, она мгновенно изменилась. Глаза наполнились мольбой. Егорке показалось, что они плачут. Он не раз видел, как Муня, поджав хвост, с лаем, стараясь не терять достоинства, защищала от проходящих мимо двор. Но теперь она молчала.

В лес уходили втроем. Егор Кузьмич, вдавливающий большими каблуками первую весеннюю траву, и Егорка, оставляющий маленькие, наполняющиеся водой лунки. Муня бежала впереди. Останавливалась, всматривалась в лицо Егора Кузьмича, пыталась угадать, куда нужно бежать, через некоторое время оборачивалась, вновь вглядывалась в лица, снова бежала, снова останавливалась…

Молодая луговая трава встречала людей и собаку легким покачиванием. На фоне птичьих голосов кое-где слышались басы отяжелевших за зиму шмелей. Занятые своими делами, суетились букашки. Природа пробуждалась от холодного зимнего сна.

Путь идущим неожиданно преградила поваленная береза. Егор Кузьмич остановился и с нескрываемым любопытством стал ее рассматривать. Срубленное дерево, обливаясь, словно слезами березовым соком, из чудом сохранившейся живой ветки тянуло к солнцу рождающиеся листочки. Егор Кузьмич перевел взгляд на ольху, как бы пытаясь сравнить живое дерево с изувеченным, снова на березу, но уже полную энергии и сил.

– Засуха будет, – обращаясь непонятно к кому, проворчал он.

– Что, пап? – переспросил подбегающий Егорка.

– Засуха, говорю, будет – видишь, береза выпускает листочки раньше ольхи? – пояснил Егор Кузьмич.

– А почему Муня боится нас, а, пап? – неожиданно спросил Егорка, недовольный ответом отца.

– С чего ты взял? – насторожился тот. И добавил, пытаясь отвлечь сына от неприятного разговора: – Иди, посмотри, много ли воды в нашем лужку, сенокос скоро, – а про себя: «Вечно эта мать лезет не в свое дело…»

Егорка ушел смотреть лужок, а Егор Кузьмич поспешно снял ружье. Из-за кустов боязливо выглядывала Муня. Глаз ее уже не было видно, зато отчетливо вырисовывался белый треугольник шерсти, прямо на груди, между лап. Почему-то только сейчас Егор Кузьмич обратил на него внимание. Отчетливый, как букет цветущих подснежников на фоне почти сливающейся с деревьями Муни…

Волна неожиданного грохота пробежала по лесу. Белый треугольник, описав неестественную дугу в воздухе, исчез. Пронзительный визгливый лай на миг заполнил воздух и захлебнулся на высокой ноте. Напуганная необычными звуками природа на миг замолчала.

Егор Кузьмич опустил ружье, прошел несколько шагов вперед, туда, где оборвался лай, остановился и вслушался в очнувшийся лес. Воздух заполнили встревоженные птичьи голоса.

Он закинул за спину двустволку и заспешил к лужку. И вдруг увидел – спотыкаясь о мокрые сучья, навстречу бежал Егорка.

– Папа, папа, где наша Муня? – раздался его тревожный голос.

Егор Кузьмич не ответил. Он подошел к сыну, положил тяжелую ладонь на плечи Егорки и, увлекая за собой, сказал ласковым голосом:

– Домой пошли, сынок…

Торопливо шагая, Егор Кузьмич о чем-то думал, опустив голову. Егорка бежал за отцом и оглядывался. Он ждал, что из-за кустов вот-вот покажется Муня, размахивая хвостом, подбежит к нему и лизнет руку, проверяя таким образом, нет ли там чего-нибудь для нее. И Егорка сжимал в кулачке слипшийся от пота кусочек хлебного мякиша, но Муни нигде не было.

Лес недоуменно смотрел на фигуры беглецов: широкую сгорбленную и маленькую прямую – и что-то шептал, понятное только ему. Наконец и он остался позади, показалась долгожданная хата.

Прошло несколько дней.

На стене отдыхало ружье, зловеще глядя в пол. Возле печи копошилась постоянно занятая мать, за столом сидел отец и что-то мастерил. Егорка стоял рядом. Он уже стал забывать прикосновения мягкой шерсти своего преданного друга. С его маленьких ладоней осторожно слизывал хлеб уже соседский Джек.

– Сходи, сынок, маме принеси несколько морковок, а то я совсем забыла, обед нужно приготовить, – попросила мать.

Егорка любил свою маму, но он боялся ходить в темный сарай с замысловатыми закутами, в одном из которых хранилась морковь. Он хотел отказаться, но, посмотрев на отца, понял – все равно придется идти.

Егорка вышел на крыльцо, постоял, почесал за ухом, как это делал отец, обдумывая предстоящее дело, и с неохотой направился к пристройке, ведущей в сарай. Подошел к порогу и как вкопанный остановился: прямо перед ним стояла Муня, виновато всматриваясь в лицо маленького хозяина.

Егорка бросился к своему другу. Муня съежилась, но, преодолев страх, боязливо положила голову в теплые ладони.

– Милая Муня… бедная… живая… живая, – шептал Егорка, боясь, как бы их не услышали. – Совсем живая… милая… Ты голодная… хорошая… сейчас… Я принесу… принесу, только морковку маме занесу, понимаешь? – задыхаясь от волнения, лепетал Егорка.

Не боясь больше темноты, он зажал в кулачки несколько морковок, взятых из кучи, аккуратно уложенной мамой, и побежал в избу.

– Мамочка, я возьму немножечко хлеба, с Джеком поиграю, – умоляюще попросил Егорка.

Занятая мать в знак согласия кивнула головою, и Егорка бросился в кладовую. Нащупал в потемках самодельный нож, открыл дверцу ящика, достал булку свежеиспеченного хлеба, отрезал ломоть, прижал к груди и бегом к сараю. На полпути остановился в нерешительности, схватил пустую миску, из которой кормились куры, и снова в кладовую. Поставил на пол миску, положил возле нее хлеб. Дотянулся до полки, обхватил обеими руками глиняный жбан с молоком, присел на корточки и налил молоко.

С зажатым под мышкой хлебом, с миской молока в руках Егорка осторожно пробрался к сараю. На счастье, никого поблизости не было, и только Муня ждала за порогом.

 

– На, хорошая моя, ешь, ешь… Не бойся… – приговаривал Егорка, ставя миску на пол и отщипывая в молоко кусочки хлеба. – Ешь, не бойся, ешь…

Боязливо сунув в миску голову, Муня осторожно и нерешительно, потом все смелее, давясь от голода, глотала молоко с хлебом. Изредка кидала торопливый взгляд на маленького хозяина, словно боялась, что от нее могут забрать это сокровище, но, чувствуя доброжелательность, с жадностью набрасывалась на еду.

Постепенно глаза Егорки привыкли к полутьме, и он стал замечать на лбу, вокруг глаз, под глазами маленькие лысинки – следы рикошетивших дробинок.

– Одна, две, три, четыре, пять… – неторопливо считал Егорка, дотрагиваясь пальцем до очередной ямочки, лишенной шерсти.

Больше пяти он считать еще не умел.

Два дня, полные забот о спасенном друге, пролетели незаметно. А на третий день Муня исчезла. Куда она подевалась, Егорка не знал.