Разбойничья Слуда. Книга 2. Озеро

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Часть вторая

1916 год

Открыв глаза, Серафима прямо перед собой увидела изрезанный глубокими трещинами потолок. Она сделал попытку поднять голову и осмотреться, но сильная боль пронзила всё тело. Серафима едва не потеряла сознание. «Что со мной? Где я? – прошептала она, пытаясь приподняться, но боль во всём теле заставила ее отказаться от предпринятой попытки».

– Ты лежи, голубушка! – услышала Плетнева незнакомый голос, по-видимому, принадлежащий уже не молодой женщине. – Сестра! Плетнева очнулась, – прозвучал все тот же голос, но уже намного громче.

– Что со мной? Где я? – спросила Плетнева.

– А ты не помнишь? Ничего не помнишь? – в свою очередь поинтересовалась она. – Ты лежи тихонько, сейчас придет сестра-то. Неужто не помнишь ничего?

– Не помню, – проговорила Серафима, сделав очередную безуспешную попытку приподняться.

Но от внезапной сильной боли в ноге она рухнула на спину и прикрыла глаза.

– Ну, что, оклемалась? – услышала она другой голос.

Серафима приоткрыла глаза и увидела лицо молодой женщины в белой косынке.

– Ну, вот и славненько, голубушка. Теперь, значит, жить будем, – медсестра улыбнулась и слегка коснулась лба Серафимы. – Сейчас укольчик сделаю, и поспишь еще. В больнице ты, голубушка. Лазаретом тут кличут ее. Крепко тебе досталось. Ну, ничего, главное жива, а то многим вот не повезло, – она поправила косынку и отошла в сторону.

Серафима, плохо понимая смысл ее слов, спросила:

– Что, значит, не повезло? Кому не повезло?

Перед ней снова возникло некрасивое, с рыжими веснушками лицо медсестры в белой косынке.

– Ну, теперь, поспи. Для тебя сон – лучший лекарь сейчас. Всё одно уж ночь скоро, – не ответив на вопрос, она проворно сделала Серафиме укол.

Cлегка потерев уколотое место ватным тампоном, приветливо улыбнулась и исчезла. Вместо нее Плетнева опять увидела дощатый потолок. Спустя минуту и он стал расплываться в ее глазах и вскоре исчез совсем. Серафима уснула и в следующий раз увидела его лишь на следующее утро.

Проснувшись, она смогла приподнять голову. В свете керосиновой лампы различила несколько железных кроватей, стоявших вдоль стен. Кто лежал на них, Серафима сразу не поняла, но то, что она находилась в больнице, ей стало ясно сразу. Напротив ее в углу, у окна палаты она увидела забинтованную ногу, подвешенную над кроватью. Кому принадлежала она понятно не было, так как тело было полностью закрыто длинным серым халатом, а голова и лицо полностью забинтованы. Но по выбившейся из-под бинтов длинной пряди черных с сединой волос, было понятно, что это была женщина. На койке, стоявшей ближе к двери, кто-то тихонько постанывал. «Спит еще, – подумала Серафима». Света от лампы не хватало, чтобы рассмотреть, того, кто на ней лежал. А вот кровать, что стояла вдоль стены, у которой лежала Серафима, была пуста. На ней не было даже матраца.

– Сегодня ночью Евдокия представилась, так вместе со всем содержимым ее унесли, – донеслось с кровати напротив.

Голос показался ей знакомым – она уже определенно слышала его вчера, когда очнулась. Низкий, с явно выраженной хрипотцой и каким-то не естественным шипеньем, он явно принадлежал той, чья нога висела на оттяжке.

– Ты не смотри, что лица не видно моего, глаза у меня справны. Вчера еще поняла, что ты в себя ты пришла. Меня Лизкой родители назвали. Петракова я, с Озерков. Тебя-то как зовут? Откуда ты? – женщина пошевелилась и попыталась повернуться на бок на столько, на сколько в ее положении это было возможно.

– Сима, Серафима то есть. Откуда я? – Плетнева ненадолго задумалась. – Я с Москвы. Родилась там, – она чувствовала, что говорить ей непросто, а боль отдавалась при каждом произнесенном слове, но не ответить не смогла.

– С Москвы… – протянула Лизка. – Эвон откуда тебя занесло. А в Архангельске то чего? Да в самое пекло. А я с Озерков, – снова произнесла она это название. – Деревня тут, рядом с Бакарицей. Озерками зовут, – проговорила Лизка, но поняла, что Плетневой еще тяжело говорить, и замолчала.

В палате повисла тишина. Даже стоны, доносившиеся от двери, смолкли. Серафима попыталась понять, что же с ней произошло. Последнее, что она помнила до того, как вчера увидела над собой потолок больничной палаты, это огромную вспышку у причала, последовавший за ней сильный грохот и чьи-то начищенные до блеска ботинки.

– День сегодня, какой? – прервав молчание, спросила Плетнева. – Не могу понять, давно я тут?

– Так с неделю. Нас вместе сюда с причала и привезли. Сегодня аккурат первое ноября, – ответила Лизка. – Год то хоть помнишь? – попыталась она пошутить.

– Шестнадцатый, – серьезно ответила Серафима и снова замолчала.

«Значит первое ноября. Пять дней я тут что ли? – подумала она с сожалением».

– Я то, Сима, не жилец. Врачиха сказывала, долго не протяну. У тебя вот токо ногу отняли, а у меня всю душу, – тут Лизка поняла, что сказала не то, и чтобы миновать расспросы, быстро продолжила:

– Меня с самого пекла вынесли. Обгорела вся, когда рвануло. Да шкура то ладно. Вот легкие, врач говорит, обожгла так, что…, – она задумалась, подбирая правильное слово. – Одним словом мало, что от них осталось. И у сердца штырь какой-то был. Чувствую, что всё хуже мне. В груди болит все. Да ты, поди, слышишь, как я говорю. Будто змея шиплю, – она говорила не торопясь, да может и не могла быстрее.

Последние слова она произнесла с такой обреченностью, что у Серафимы перехватило горло. Плетнева не сразу сообразила, что Елизавета сказала не только о себе, но и о ней. И тут до нее стал доходить весь смысл услышанного. В груди противно похолодело. Еще не осознав произошедшего, и словно противясь сказанному Лизкой, Серафима попыталась пошевелить ногами. Она вся напряглась, силясь почувствовать всё своё тело, но ничего не получалось.

– Что ты про ноги сказала, Елизавета, – с явной тревогой произнесла Плетнева. – Что отняли?

– Ой, дура я. Язык бы мой лучше обгорел. Вот всю жизнь так. Ляпну чего. А чего, уж потом подумаю, – проговорила Лизка с явным сожалением. – Ну, да чего уж теперь… Ноги ты лишилась. Тебя в лазарет после меня привезли. Я тогда в памяти была, вот и услышала, как доктор сказал, что тебе ногу чем-то отдавило при взрыве, и не спасти было. Ее уж тут отняли, в лазарете, иначе померла бы.

– Какой ноги? – не поняла Плетнева и сунула руку под одеяло.

– Той, что ко мне ближе, левой значит, – пояснила Елизавета.

Рука Серафимы спустилась вдоль кровати и нащупала правую ногу. Затем слегка откинув скомканное внизу одеяло, потрогала бедро левой. Нога была туго забинтована. Серафима, немного согнулась и дотянулась до колена.

– Да, все вроде на месте.

– Ниже колена, голубушка, – проговорила Елизавета.

Старясь как-то отвлечь Серафиму от переживаний, добавила:

– Тут газетка свежая лежит. Санитарка утром принесла. Там о тебе есть. Почитаешь, когда сможешь.

Через три дня Серафима уже смогла вставать и даже передвигаться с помощью костылей. Первые острые переживания относительно того, что теперь ей жить калекой немного улеглись. Ногу ампутировали чуть ниже колена. Врач сказал, что еще немного и пришлось бы всю удалять.

– Хоть на коленках сможешь передвигаться, – то ли пошутил, то ли всерьез сказал он при очередном обходе. – И одежду свою забери в приемном покое, а то пропадет. У нас сейчас хранить их негде.

Разговорчивая соседка, по крайней мере, так показалось вначале их знакомства Серафиме, на самом деле оказалась не так и многословной. Вроде бы говорила она и много, но это только на первый взгляд. На самом деле Елизавета была кратка, но в то же время, точна в своих суждениях. На вид, как определила Плетнева по глазам Петраковой, а только они и остались не забинтованными на всем ее лице, ей было лет шестьдесят или немного больше. Кроме ожогов и перелома ноги у нее была серьезная рана в области сердца от какого-то металлического прутка. Железяку вытащили, но травма была настолько серьезная, что в любую минуту Елизавета Матвеевна Петракова могла умереть. По крайней мере, врач ей открыто так и сказал. На третьей и четвертой койках, стоящих рядом с дверью, больные не задерживались. Их то привозили, то опять куда-то увозили.

Серафима частенько присаживалась рядом с кроватью Елизаветы на единственный в палате стул, и они подолгу вели неспешные разговоры. Как и водится в подобных ситуациях, в основном вспоминали своих родных, детство, да замужество. Вообщем, расспрашивали и рассказывали друг другу о своей жизни. Не обошли они и события, после которых обе оказались здесь.

В день, когда всё произошло, Серафима как обычно с утра пришла на работу в портовую столовую. В своё время ее устроил туда посудомойкой Степан Рочев. Он же помог ей впоследствии и со съемом жилья. Плетнева нашла Степана в торговых рядах архангельского рынка. Естественно, что самой ей это было сделать трудно, а потому без помощи Клавдии Зотовой не обошлось. Серафима рассказала ей все, что знала о своём сводном брате, и Зотова, задействовав свои связи, довольно быстро разыскала Рочева.

Степан вместе со своим племянником Прохором, сыном его родной сестры Марии, торговали свежей рыбой на городском базаре. Мать Прохора воспитывала сына одна без мужа, и умерла в двадцать шесть лет от чахотки, едва тому исполнилось семь лет. Мачеха Степана забрала мальчика к себе. И с тех пор племянник жил вместе со своим дядей в одном доме.

Рочев знал, что с малых лет вместе с сестрой воспитывался не родной матерью и спокойно отнесся к известию, что Плетнева его сводная сестра по матери. Степан на момент знакомства с Серафимой был уже не молодым человеком, когда эмоции порой захлестывают людей, узнавших подобное. Когда они впервые встретились в одна тысяча девятьсот четырнадцатом году, ему уже исполнилось сорок четыре года. А потому реакция на появление в его жизни Серафимы, была спокойной и сдержанной. «Сестра и сестра, что ж с того, – проговорил он тогда, выслушав рассказ Серафимы».

 

Спустя месяц заболела одна из поварих, и Серафиме предложили ее место. Рабочего люду в столовой практически не было. Хотя питание в ней обходилось не дорого, на обед все разбредались по своим баракам и домам. В основном тут питались служащие и чиновники, да разное портовое и другое начальство. Немало было здесь столующихся и из числа экипажей кораблей, стоящих под разгрузкой. По этой причине при входе в столовую висело меню на английском языке.

В средствах Плетнева недостатка не испытывала, хотя зарплата в столовой была не большая – платили не больше пятнадцати рублей. Уж потом прибавили до двадцати, но, работая с Клавдией, ей удалось скопить достаточно денег, которых бы хватило бы на несколько лет. Однако выделяться и тем самым привлекать к себе внимание она не хотела. А потому решила, что работа в столовой Бакарицы позволит ей быть в курсе происходящих событий и никак не помешает ее плану завладеть золотом. «Застряла я тут. Уж третий год пошёл. Добуду золотишко и сразу в Москву, – в очередной раз в то утро подумала Серафима».

После не удачной попытки весной прошлого года, она была полна решимости вернуться в Ачем этим летом и забрать спрятанное в озере золото. Но как говорится, если не везет, так не везет. Буквально за неделю до поездки в Ачем, поскользнулась на свекольной кожуре и упала на столовский пол. Да так неудачно, что проходила с гипсом весь остаток лета. Когда же нога поправилась, ехать в Ачем было уже поздно. Она снова вернулась в столовую и продолжила заниматься ставшим ей уже привычным поварским делом, отложив все дела на следующую весну.

Шел одна тысяча девятьсот шестнадцатый год. Первая мировая война была в самом разгаре и требовала всё больше и больше ресурсов. Корабли с углем, обмундированием, военной техникой и боеприпасами прибывали в Архангельск один за другим. Во время войны он был единственным российским портом способным принимать промышленные и военные грузы от иностранных держав и затем отправлять их в центр России или на фронт.

Приближалась зима, а потому в конце октября народу на причале трудилось много. К полудню к столовой как обычно стали подтягиваться первые посетители. Серафима же, сняв пробу с аппетитной ухи, решила немного перевести дух и выйти на улицу подышать свежим октябрьским воздухом. На крыльце курили знакомые лица: несколько служащих из портовой конторы и здания местной электростанции. Чуть в сторонке стояли несколько иностранных моряков с кораблей, находящихся под разгрузкой у Бакарицкого причала.

Заметив Серафиму, один из них громко крикнул на ломанном русском языке:

– Привет, Серафима, мы к тебе покушать, а ты от нас уходишь? Нас голодными не оставляй, мы можем умереть…

Он еще хотел что-то добавить к своей шутке, но поймав на себе суровый взгляд Плетневой, осекся. И тут же со стороны причала раздал сильный взрыв. Яркая вспышка вспыхнула над одним из судов и все, кто был на улице, повернулись в сторону реки.

– О, Боже! – Серафима снова услышала голос шутника. – Это же мой «Барон Дризен»…

Он не успел договорить. Взрывы огромной силы последовали один за другим и иностранцы бросились в рассыпную. Из окон столовой разом вылетели все стекла, а сверху на оторопевших людей стали падать обломки причальных строений и взорвавшегося парохода. Кто-то из стоящих на крыльце мужчин вскрикнул. Серафима сделала несколько шагов в сторону двери столовой, инстинктивно пытаясь укрыться за ней, но добежать не успела. Что-то с огромной силой толкнуло ее в спину. В голове словно вспыхнула молния. Последнее, что она увидела, теряя сознание, были начищенные до блеска ботинки лежащего в проходе столовских дверей окликнувшего ее морского офицера.

– Ты, Симка, дурны да глупы мысли из головы выбрось. От них никакого проку не будет. Токо закиснешь раньше времени. Что нога? Не голова же. Жить можно. Вона скоко мужиков без рук, да без ног с войны вернулось. И живут. Кто, правда и до браги охоч стал, но не все. У многих семьи, детки новы появились. Вот и ты обживешься. И с костылем в огороде управляться можно, – проговорила Елизавета Матвеевна, когда Серафима в очередной раз присела рядом с ней. – Ты, вот, что, – она ненадолго задумалась.

– Что? – недоуменно переспросила Плетнева.

– Тут вот ключ в тряпице завернут, так ты возьми его. От дому моего ключ. А может и не заперла я, не помню. Но всё одно, возьми. У меня живи. В деревне-то со своим огородом всё легче тебе будет. Родни у меня нет никакой. Вместо родни Зинка Пронина, соседка. Мне, теперь это всё без надобности, – она достала сверток из кармана халата и протянула Плетневой.

– Да, что ты, Елизавета Матвеевна! Сама еще оклемаешься! – проговорила Серафима, а про себя подумала: «Если бы только ногу потеряла!»

– Оклемаюсь, так не выгоню, – оборвала она Серафиму. – А дому без присмотра чего стоять. Да и чего тебе, – она перевела дыхание и посмотрела на Плетневу. – Чего такой бабе угол снимать. А с домом еще и мужика хорошего встретишь!

– Дай Бог тебе здоровья, – проговорила Серафима, взяла сверток и сунула его за пазуху.

В какой-то момент на Серафиму накатила такая тоска, что ее состояние не укрылось от Елизаветы.

– А ты, если что-то тревожит и покою не дает, поговори со мной, – предложила Петракова, правильно понимая состояние соседки по палате. – Мне осталось то всего ничего. Со мной все твои тревоги вместе в могилу и похоронят. А тебе легче будет. Жить заново сможешь.

И Серафима решила прислушаться к совету Елизаветы и рассказать о своей, как ей казалось непутевой жизни. Но не только из-за стыда за свои поступки все никак не решалась она выговориться. Серафима не знала и не понимала, имеет ли право говорить о чужих тайнах, о других людях и их поступках, которые неразрывно связаны с ее жизнью. И хотя многих уже нет в живых, но все равно, говорить о не благовидных делах, а в некоторых случаях преступных, людей ушедших в мир иной, ей представлялось тоже большим грехом. С каждым днем, проведенным в больнице, желание выговориться усиливалось, и наконец, она решилась.

Плетнева поняла, что лучшей кандидатуры, лучшего слушателя, чем Елизавета, ей не найти. «Что с неё теперь проку, с тайны моей. Мертвым она уже никак не навредит. На одной ноге по лесам теперь уж не поскачешь. Был бы хоть Степка жив – другое дело. Или племяш. Хотя проку с Прошки никакого, – размышляла она, всё больше признаваясь себе, что и на двух ногах вряд ли стала бы продолжать не ею начатую охоту за золотом». Все чаще и чаще вспоминала она слова сказанные Елизаветой: «За деньги грехи не сотрёшь и другую жизнь не купишь».

За те несколько дней, что прошли с момента знакомства с ней, Плетнева прикипела душой к этой открытой, немного грубоватой, но от того не менее добродушной и отзывчивой женщине. И сегодня, рассказав о том, как жила она последние годы и чем занималась, Серафима почувствовала облегчение.

– Да, девка, покрутило тебя. Но осуждать тебя не могу. Все мы не святые, и живем порой не так, как Богу угодно. А может ему как раз и угодно, чтобы мы так жили, да за грехи свои перед ним отвечали. Вообщем, ты о том, что в озере спрятала, лучше забудь. Видишь, как всё обернулось. Бог-то всё видит. И хорошо, что так отделалась. Он за такие грехи крепко наказыват. Скоко народу погибло. А теперь вот и брата своего потеряла. Племянника его не стало. Ой, хо-хошеньки… И всё из-за треклятого богатства, – проговорила Елизавета Матвеевна.

Она еще какое-то время сокрушалась об убиенных и погибших, промокая забинтованной рукой намокшие глаза. Наконец, успокоилась, и вдруг спросила:

– А как ты Семена, ну, Клавдии родственника-то ты выследила? Не поняла я, аль прослушала. Голова-то плохо соображат, – последние слова давались Елизавете с трудом.

Серафима и на самом деле умолчала о том в своем рассказе. Ей больше всего было стыдно именно за те свои поступки. Даже вспоминать, не говоря уж о том, чтобы кому-то рассказывать, она не могла. Серафима хотела было слукавить и сказать Елизавете, что уже говорила ей о Семене, и чего, мол, снова об одном и том же рассказывать, но, взглянув в глаза соседки, передумала.

– Да, да, Елизавета Матвеевна. Упустила я что-то про то. Забыла совсем, сейчас расскажу, – от своего неожиданного решения ей стало как-то легче, и она улыбнулась. – Я окно еще маленько приоткрою, а Лиз? Ничего, не дует? А то через форточку совсем воздуха нет.

Не услышав возражений, она посмотрела в окно. Как и час назад на лавке у крыльца сидели ходячие пациенты. Тут же у березы стояла, вероятно, уставшая от ожидания хозяина запряженная лошадь. Рядом с ней шатался подвыпивший мужичонка в испачканном дорожной грязью картузе. Лишь куда-то делся молоденький солдатик, что до этого болтал с выпивохой. «Тишина какая, – подумала Серафима и, отдернув шпингалет, чуть толкнула раму».

Она присела на кровать поближе к окну, глубоко вдохнув осенний морозный воздух. Прикрыв глаза, Серафима снова погрузилась в воспоминания и продолжила свой рассказ. То, что Елизавета слышит её, она догадывалась по ее глухому прерывистому дыханию, затихающему лишь, когда та громко причмокивала, проглатывая скопившуюся слюну. Ей потребовалось не так много времени, чтобы кратко, но, не упуская мельчайших деталей, рассказать о том, как они вместе с Клавдией два с лишним года назад впервые приехали в Архангельск. Как случайно стала свидетелем разговора Марии с Семеном. И как захотелось сорвать их, как ей тогда казалось, коварный план, и помочь Клавдии. Поведала она и о том, как не отказалась от своей затеи и даже после ее смерти. О том, как целый год следила за Семеном. Не забыла упомянуть и о том, как Степана с Прохором к этому делу привлекла, когда у нее появилась мысль завладеть этим золотом. Поняла, что одной ей с этим не справиться.

– В деле таком полагаться на случайных знакомых не стала. Насмотрелась за жизнь свою на прощелыг разных. А потому и вспомнила в тот момент о своем брате, – виноватым голосом проговорила она.

За всё время Петракова не проронила ни слова. Лишь, после того, как Серафима поведала о нелепой смерти Клавдии, то ей на мгновение показалось, что Елизавета, словно сочувствуя чужому несчастью, тяжело вздохнула. А когда говорила о возникшем желании завладеть золотом и отобрать его у Семена, никакой реакции от нее не услышала. Закончив говорить, Серафима открыла глаза.

– А место на озере приметила? – после долгой паузы спросила Елизавета.

– На память в таких делах надежда не велика. Там же всё одинаково: вода да тундра вокруг озера, – многозначительно проговорила Серафима. – Зарисовать пришлось, – ухмыльнулась она своим словам.

– Ох, девка! Если в худые руки это дело попадёт, много горя людям будет.

– Не попадёт. Надежнее не бывает. Никому не попадет. На счет этого я не беспокоюсь, – вздохнув, проговорила Плетнева, поправив что-то на груди под больничной рубахой. – И горя никому не принесёт. Об этом можно не беспокоиться.

– Ты в церковь, как выйдешь отсюда, сходи, легче станет. И живи в доме моем с миром. К церкви-то поближе будь. Душа успокоится, дай Бог.

В палате наступила тишина.

– Как чувствуешь-то себя, Лизавета? Может чего надо? Я схожу, принесу, – проговорила Серафима.

Не дождавшись ответа, Плетнева немного подождала, снова разглядывая все ту же трещину на потолке. Затем повернулась и посмотрела на соседку. Поняв, что та спит, и сама отвернулась к стенке. Вспомнила про городскую газету, о которой какой-то день говорила Елизавета. На ум пришла из нее статья, где сообщалось о недавних печальных событиях. «Взрыв на Бакарице. … в час пополудни, 26 чего октября, в Архангельске произошел взрыв на пароходе „Барон Дризден“… От взрывов рухнули… начались пожары… повреждены…, – всплыли в памяти газетные строки». Пытаясь лечь поудобнее, какое-то время ворочалась на скрипучей кровати и, наконец, тоже уснула.

Когда на следующее утро Серафима проснулась, кровать Елизаветы была пуста.

– Ночью умерла, – заметив ее вопросительный взгляд, пояснила вошедшая в палату санитарка.

Плетнева хотела спросить о похоронах, но горло сковало, и наружу вырвалось что-то маловразумительное. «Простыла что ли, – подумала Серафима, глядя на открытое окно. – Не от расстройства же голос пропал».

– Тут недалеко кладбище, отсюда с полкилометра будет. У кого нет никого из родных, всех там с больницы хоронят, – догадалась санитарка Шура, о чем хотела спросить Плетнева. – А окошко я закрою. Кто ж на всю ночь открытым держит. Осень ведь, тут не только голоса, а чего другого можно лишиться, – видя, как тяжело Серафима перенесла известие о смерти Петраковой, ей захотелось немного отвлечь ее, пусть даже не совсем уместной шуткой.

Прошло несколько дней. У Серафимы впервые за проведенные в больнице дни улучшилось настроение. Первые потрясения, связанные с ранением и потерей ноги, утихли. Сожаление и боль, вызванные смертью Елизаветы, притупились. Горло уже не болело, а голос перестал быть похожим на скрипучую телегу. Сегодня ей, наконец-то, захотелось выйти на улицу. Свежий солнечный ноябрьский денек тому способствовал. Санитарка Шура вызвалась помочь ей, но Плетнева отказалась. Вчера санитарка принесла одежду, в которой Серафима поступила в больницу, и теплый жакет сегодня был кстати. «Сама, я сама. Надо привыкать и всё делать самой, – подумала Плетнева, выходя на крыльцо».

 

Ярке солнце ослепило ее, и она ненадолго прикрыла глаза. Минут пять Серафима стояла, вдыхая всей грудью морозный воздух. После чего, завязав потуже платок, и прикрывая ладонью от солнца глаза, осмотрелась вокруг. «Чего они так орут? – подумала Серафима о сидящих на скамейке мужиках. – Так хорошо кругом, а они гогочут, портят только всё, – без особого интереса она стала разглядывать сидящую троицу.

Лицо самого молодого показалось ей знакомым. «А-а-а, старый знакомый! – вспомнила она парня, несколько дней назад искавшего какого-то доктора.

***

Шел третий год войны. Первый осенний снег таял, и, казалось бы, идеальная божественная чистота исчезала на глазах, а на смену ей возвращалась уже привычная разбитая и истоптанная копытами лошадей земля. Осенняя красота едва проблескивала сквозь обугленные и срезанные осколками снарядов стволы берез. Проселочные дороги, полные густой и вязкой дорожной жижи, были забиты брошенными конными повозками и искореженными артиллерийскими орудиями.

«Скорее уж зима что ли», – неожиданно для самого себя сделал вывод Никифор, глядя на весь этот осенне-военный пейзаж. А еще буквально несколько дней назад, он считал иначе. Лежа на старой, повидавшей много искалеченных и перемолотых войной людских судеб, и от того, вероятно, сгорбившейся и провалившейся скрипучей кровати военного госпиталя, он мечтал только о лете. Только с ним у него были связаны все воспоминания о прошлом, и только с ним он связывал все надежды на будущее.

Ластинин уже вторые сутки ехал в пропахшем потом и махоркой вагоне. Он был заполнен такими же, как Никифор солдатами, комиссованными после ранений и возвращающимися домой из военных госпиталей. Ему повезло с местом. Лежа на верхней полке, он внимательно рассматривал всё, что появлялось за окном вагона. Смотреть было не совсем удобно. Вероятно, того, кто придумал такие вагоны, мало интересовало, что вторая полка находилась почти на уровне верха окна. И чтобы с нее можно было хоть что-то разглядеть через него, приходилось свешивать голову с полки. Но Никифор об этом не думал. Мысль о том, что через несколько дней он снова будет дома, отгоняла на второй план весь вагонный негатив. И сейчас ему уже не казалось, что жизнь закончилась, как тогда, когда после очередной атаки, он оказался в лазарете с искореженной осколками рукой и сильной контузией.

Он неожиданно для себя прикрыл один глаз, и на месте обугленного остова печи, оставшегося от пристанционной будки, образовалась пустота. Взгляду его стала видна лишь не тронутая войной кучка небольших сосен. «Мир», – улыбнулся он представшей картине. Потом прикрыл другой глаз, и вместо удивительных зеленых сосенок, перед ним вновь появилась изуродованная пожаром железнодорожная будка. «Война», – уныло заключил Никифор. Ему понравилась эта, случайно возникшая игра, и он попеременно открывал и закрывал глаза. Картинки получались на редкость противоречивые. Кусочек белоснежной поляны исчезал, а на его месте зияла черная, с пугающей чернотой воронка от разорвавшегося снаряда. Добротный с белыми ставнями деревенский дом растворялся вместе с одинокой с облетевшими листьями березой. Вместо этой удивительно знакомой его сердцу картины, появлялись огромные мотки колючей проволоки, сваленные в кучу вместе с деревянными столбами и табличками с надписями на немецком языке.

Никифор захотел снова увидеть дом похожий на родительский пятистенок и быстро-быстро заморгал глазами, поочередно закрывая и открывая их. Но дом вместе с мелькающими телеграфными столбами исчез.

– Ты чего там? Болит что ли чего? – услышал он голос с полки напротив. – Весь уморгался чего-то.

– Да не. Это я так. Само как-то получается, – оторвался от своих видений Никифор.

И несколько смущенно, будто попутчик знал об его забаве, добавил:

– Вот гляжу в окно и не пойму я как-то. Толи война есть, толи нет ее.

– Для тебя Никишка ее уж точно нет, – произнес голос с нижней лавки, над которой лежал Ластинин. – Не думай о том, и голове легче будет, – произнес все тот же голос, с явным оканьем, принадлежащий рыжему, с веснушчатым лицом парню с черной на одном глазу повязкой.

Ластинин оторвал взгляд от окна и нагнулся к нему.

– Слышь, Гаврилка! А ты своим одним глазом чё видишь? Мир или войну?

– Ты меня в палате своими вопросами замучил, и опять невесть что спрашиваешь. Вы, архангельские, неужто все такие? Отстань от меня!

«Дурак вологодский», – подумал Никифор и вытянулся на лавке.

Война для Ластинина закончилась ровно через год, после как, как его призвали. Двадцатого июня одна тысяча девятьсот пятнадцатого года он впервые взял в руки винтовку, а ровно через год осколком его и зацепило. И не одного его. Ранение в том же бою получил и ефрейтор Павел Гавзов, с которым когда-то они и новенькие трехлинейки получили в один день, а потом и воевали вместе. С Павлом Николаевичем Гавзовым, или «Па-пулей», как за глаза называли деревенские пацаны Пашку в Ачеме, их в один день на службу и призвали. Пашку в деревне местная ребятня поначалу звали то «Паш», то «Папа», а чаще – «Пуля», за его быстрые ноги и живой ум. Ну, а потом, как водится, благодаря смекалке тех же деревенских мальчишек, всё слилось воедино. Вот последнее и закрепилось за Пашкой. А первым от кого Никифор услышал Пашкино прозвище, был не Гришка-Евлеха, которому приписывали авторство, а Лизка – подружка Пашки.

Друзьями близкими Никифор и Пашка не были, хотя Ластинин и стремился к тому. Стремился, но виду не показывал. Характер еще тот – из старообрядцев родом. Были чуть ближе, чем со всеми, но не более того. В Ачеме вообще дружбу водить не стремились. У каждой семьи своё хозяйство было, ему и время всё своё отдавали. От того его на остальное почти не оставалось. В одной деревне жили, но будто каждый в своей. К успехам или неудачам других относились спокойно, без особых восторгов и переживаний.

В чужие дела без надобности тоже не вмешивались, потому, наверное, и зависти или надменности какой в отношениях ачемских крестьян не было. Да, праздники всей деревней гуляли, в обнимку за столом сидели, но не более. Ну а после них каждый на свое поле и в огороде, да со своей скотиной обряжались. У каждого были своя охотничья тропа, да и свой сенокос и лесной надел. Потому лясы точить им на другой день некогда было, да и желания обсуждать вчерашние посиделки тоже.

Вот и Пашка с Никифором вроде, как и вместе всегда, но в то же время и каждый себе на уме. После призыва вместе они на Северный фронт направлены были. В одной, вновь сформированной из таких же деревенских юнцов роте и воевать вместе начали. Вместе в атаку ходили, друг друга в рукопашной выручали. В один день и ефрейтора получили, и ранены были в одном бою. Только вот Никифору, как ему тогда казалось, повезло меньше. Пашка через месяц снова на фронт отправился, а он провалялся в госпитале три месяца. В первое время не знал радоваться или нет тому, что его комиссовали. Ощущение, что он в тылу, а кто-то за него воюет с германцем, да австрияками всякими, его не покидало.

Но куда он с такими руками? Хотя их как было, так две и осталось, но вот толку от второй особого не было. Контузия не беспокоила, а вот рука плохо слушалась, да и вдобавок к тому, еще и постоянно ныла. Как-то Никифор подумал даже о том, что уж лучше ее совсем не было. «Хоть не болела бы, – подумал он какой-то день, кривясь от боли». Да какой-то бывалый солдатик во время его образумил, сказав, что у тех, кого конечности нет, она все одно ноет. А потому и без руки ныть то место будет. Врач, делавший операцию, сказал, что сделали всё` возможное, чтобы спасти руку, и теперь только время покажет, что и как. И вообще пусть благодарит Бога, что жив остался. Так постепенно и свыкся Ластинин с мыслью о закончившейся для него войне.