Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Все быстро разъехались: одни – по домам, чтобы помочь семье в трудных сельскохозяйственных работах, другие – по городам на заработки, которые у большинства сорвались из-за хозяйственной разрухи и падения ценности денег. Я выехал в свою Большую Каменку с тем, чтобы провести в хозяйстве отца посев и сенокос, а затем, получив справки об окончании семинарии на себя и на своих товарищей (по оставленным доверенностям), выехать в Казань для поступления в университет, смотря по желанию каждого. Все задуманное было выполнено, и в июле я выехал в Казань на пароходе. Начало осуществляться наше заветное желание: сбросить с себя путы семинарии и вступить в казавшийся нам светлый мир университета с его естественнонаучным профилем, к которому нас тянуло за все годы пребывания в семинарии.

Выходили мы из семинарии с обрывками знаний, особенно по физике. Упор на священное писание и богословие противоречил всему строю нашей духовной жизни. «Если семинария в интеллектуальном отношении и дала что-то, так только отрицание того, что она внушала своим питомцам», – так записано было в моем дневнике по поводу ее окончания. С чувством благодарности вспоминались лишь уроки по истории С. И. Преображенского. Они поднимали нас над серым уровнем семинарской рутины. В духовном училище возвышалась над всеми фигура В. В. Горбунова. Об остальных педагогах было довольно подробно рассказано выше.

Подходя к концу повествования об этом периоде моей жизни, мне все же очень трудно дать ответ на вопрос, поставленный в начале: «Как же семинария могла выпускать крупных представителей литературы, науки и политики?» Наиболее объективным ответом на этот вопрос, пожалуй, будет тот, что не содержание, а тем более не форма бурсацкого обучения воспитывали эту высокоинтеллектуальную элиту прогрессивной интеллигенции прежней России, а постоянный животворный приток молодежи, отбиравшийся из недр низового сельского духовенства, тесно сросшегося глубоко историческими корнями с народной деревенской массой, являлся неизбывным источником, пополнявшим ряды. При всех пороках этого сословия духовенство явно отличалось от купцов и кулаков, оно не раздевало бедноту «догола» и не спаивало ее водкой и с древних времен имело культурно-демократические традиции, которые при небольшом достатке многодетной семьи сельского священника впитывались в плоть и кровь его потомков. Библиотеки, музыка и пение тому содействовали. Связь же с народом начиналась с детских игр в козны, городки и лапту, переходила через сельскую школу в прочную дружбу и взаимопомощь на сельскохозяйственных работах. И эта демократически настроенная молодежь, попав в бурсу, была благодатным материалом для формирования выдающихся деятелей своей эпохи, героев своего времени типа Чернышевского, Добролюбова, Ключевского и т. п. Бурса с помощью своих гуманитарных предметов (логики, психологии, философии, истории) только оттачивала их природные таланты, усиливала их и без того мощный критический потенциал.

Я живописал бурсу в период ее конца. Хорошо или плохо это сделано – не мне судить. На одном только я хотел бы заострить внимание, что и в этот период семинарский режим, быт и целенаправленное воспитание действовали как «доказательство от противного» и постепенно уводили многих из нас от религиозного миросозерцания в царство рационализма и атеизма, т. е. то, чем нас в излишестве питали, быстро приедалось и, наконец, извергалось в совершенно противоположной форме. Не действуют ли здесь какие-то общие законы человеческого мышления?..

Чтобы закончить самарский период, необходимо остановиться на двух сторонах моей жизни: музыкальной и любовной. Первая не всем дана от природы, но у меня она всегда занимала значительную часть моего духовного мира, а вторая, как известно, свойственна всем и она затрагивает наиболее интимные стороны жизни, которые через полвека можно уже рассматривать как бы со стороны. Наконец, в заключение следует еще раз окунуться в жизнь Большой Каменки и посмотреть, как это огромное поселение переживало войну и революцию.

Музыкальная жизнь Самары

Памяти пианиста Н. Троицкого



Музыкальное воспитание – это воспитание не музыканта, а прежде всего человека.

В. А. Сухомлинский

Мое музыкальное воспитание началось с раннего детства. Отец обладал хорошим слухом, и в его руках семиструнная гитара превращалась в мелодически звучащий инструмент, на котором он исполнял то старые русские песни, то трогательные старые романсы, то переливчатые плясовые. Года за два до моего переселения в Самару в нашем доме появилось пианино приятного бордового цвета, а за первыми основами музыкальной грамоты меня возили раз, а неделю за 15 километров в Большую Раковку к жене священника местной церкви. Эта красивая, приятная в обращении и всегда как-то подтянутая дама, мать двоих малышей, и была первой моей учительницей музыки. Музыкальная азбука, гаммы, арпеджии, детские пьески осваивались мною довольно легко.

С переездом в Самару и поселением на квартиру к Марии Васильевне Богданович, опытной учительнице-пианистке, ученице И. Рубинштейна, мое обучение приняло систематические формы и потребовало от меня большого труда и настойчивости в преодолении технических трудностей, которые возникают перед каждым молодым пианистом. Здесь неуместно говорить о разных способах и приемах в исполнении трелей, пассажей у Шопена, Листа или Бетховена, о постановке пальцев и рук, о том, что подразумевается под слишком общим термином качества, окраски звука. Только значительно позднее я понял, что мягкое туше моей почтенной учительницы было, как говорится, не по мне, не по моему характеру. Но за одно я ей всегда благодарен: за воспитание с детства хорошего музыкального вкуса.

Известный педагог пианист профессор Н. Е. Перельман в своей маленькой, но умно составленной книжечке «В классе рояля» (1970) хорошо говорит об этом: «Среди бесконечного разнообразия уроков должны быть и уроки восхищения. Нужно учить ученика восхищаться. Тем, что, разумеется, достойно этого. Не нужно омрачать эти уроки полезными советами. Заразить восхищением! Не думайте, что это легко и просто! Заразить можно не мнимой «болезнью», а подлинной. Кроме того, часто наталкиваешься на стойкий иммунитет против «болезни восхищения». Учитель, заметивший у ученика симптомы привитого восхищения, испытывает чувства врача, обнаружившего симптомы выздоровления у больного».

Вдумчивым рассказом о пьесе, а иногда умелым показом трудных ее мест старушка заражала меня этой болезнью восхищения. И я, десятки раз проигрывая понравившуюся пьесу, вскрывал в ней все новые нюансы чувств и настроений, каких-то зримых образов и даже философских идей. Ко времени окончания семинарии мне стал доступен мир проникновенных ноктюрнов, прелюдий и баллад Шопена, многих из стремительных его этюдов, я вслушивался с наслаждением в скорбные философские размышления Скрябина в его прелюдиях и в необычные для того времени звучания импрессиониста Дебюсси с изображением картин природы и мимолетных настроений и образов. Освежающе звучали норвежские народные мелодии в свадебном марше и концерте Грига, венгерские мотивы в рапсодиях Листа. В моей музыкальной библиотеке появилось множество клавир русских опер, начиная с «Аскольдовой могилы» Верстовского и кончая «Борисом Годуновым» и «Хованщиной» Мусоргского. Расцветавший тогда гений Рахманинова захватывал души молодежи своими прелюдиями и романсами, своим смеющимся и плачущим Полишинелем. Но характерно, что в этом захватившем меня мире новых музыкальных образов и идей после всяческих увлечений я все же возвращался к музыке Бетховена.

Нежный, печальный вечный образ возлюбленной в Лунной сонате, тема неразделенной любви во второй сонате, которую положил в основу своей трагической повести «Гранатовый браслет» Куприн, неугасаемый мир страстей в грандиозной «Аппассионате» и «Крейцеровой сонате», послужившей толчком для знаменитого одноименного рассказа Льва Толстого, и скорбный мрак смерти в похоронном марше, и страстный призыв к свободе и свету в увертюре к «Эгмонту», – все эти простые человеческие чувства, выраженные в кристально чистой музыкальной форме, всегда будут, как говорил Бетховен, высекать огонь из мужественной души.

Все же мои успехи пианиста не шли далее любительского исполнения классики, и я в молодые годы не мечтал о карьере виртуоза. Меня все время сбивали с этого пути жизненные события, описанные в предыдущих главах, которые бросали меня то на перевозку раненых, то на устройство беженцев, то на борьбу за естественнонаучное мировоззрение и т. п. Но мои способности пианиста не лежали втуне и использовались довольно широко. Я стал в семинарии (и на всю долгую жизнь) присяжным аккомпаниатором, а в длинные каникулы в своей Большой Каменке устраивал тематические концерты. В теплые летние вечера непритязательные сельские слушатели рассаживались под окнами в садике, напоенном ароматом цветов, и в этой поэтической обстановке глубоко воспринимали и чутко реагировали на музыкальные образы великих творцов.

В семинарии были прекрасные вокалисты. На концерте в Пушкинском народном доме, организованном в 1913 г. в честь 300-летия царствования дома Романовых, я аккомпанировал Ив. Попову, который исполнял знаменитую арию Глинки «Чуют правду». Это было незабываемое вдохновенное исполнение крупного вокалиста-баса с бархатистым тембром и трогательными нюансами. Попов избрал себе скромную карьеру сельского священнослужителя. Так и затерялся этот талант в нетях России.

Класса на три старше меня шел удивительный Сергей Иустинов. Высокий, на голову выше других парней, жердеобразный, он обладал поразительным по своему диапазону голосом. Он легко справлялся с арией Гремина и на полном звучании заканчивал ее нижним «соль бемоль»: «и жизнь, и молодость, и счастье-е-е…», – и немедленно, тут же, без всякого напряжения, исполнял ариозо Евгения Онегина «Уже ль, та самая Татьяна», где в конце в любовном экстазе он восклицает: «… образ желанный, дорогой, везде, везде он предо мною!», заканчивая длинным фермато на верхнем «соль бемоль». Под веселую руку он иногда переходил и на теноровую арию Ленского «Куда, куда вы удалились».

 

В обедни по торжественным дням Сергея Иустинова иногда выпускали читать «Апостол» и тогда этот чистейший, как свирель, с металлическим тембром голос показывал себя во всей своей красе. Начинаясь с низкобасовых нот, постепенно поднимаясь по хроматической гамме, «Апостол» заканчивался на верхнем – теноровом «ля». В ушах раздавался серебристый звон колокольчика, он заполнял все закоулки большой двухсветной домовой церкви, отражаясь от иконостаса, от хрусталиков богатого паникадила. Все слушали этот «Апостол» с нарастающим любопытством: на каком же «потолке» закончит этот великолепный артист свое художественное выступление? А вдруг сорвется на верхней ноте и даст «петуха»! Но певец знал свои возможности и выходил всегда из трудного испытания с честью.

С началом войны мы выступали раза три в общественном собрании на благотворительных концертах, сбор с которых поступал в пользу раненых. Я уже не помню нашего репертуара, но наиболее шумным и постоянным успехом пользовалась известная «Блоха» Мусоргского. Иустинов мастерски изображал придурковатого, с хитрецой, придворного портного. Эта маленькая пьеса гулко резонировала с предгрозовой атмосферой надвигающейся революции, и в ней, не называя фамилий, едко высмеивалась вся царско-распутинская камарилья. В заключение трогательно звучала простенькая в музыкальном отношении, но отвечающая настроениям слушателей песня «Спите, орлы боевые, спите с покойной душой».

Иустинов дирижировал светским хором семинаристов, когда они после экзаменов нанимали лодки и отправлялись из Самары в традиционное «кругосветное» путешествие по Волге через Переволоки по Усе. Тогда они останавливались против Струковского сада и начинали свое путешествие с концерта, который собирал на берегу большие толпы народа. Над Волгой неслись в прекрасном исполнении популярные песни: «Вниз по матушке по Волге», «Из-за острова на стрежень», «Вечерний звон», «Распрягайте, хлопцы, кони», «Сижу за решеткой в темнице сырой», «Закувала та сиза зозуля», «Реве та стогне Днипр широкий» и др.

Судьба Иустинова, этого одаренного певца и артиста, мне доподлинно неизвестна. По слухам, он, познакомившись с ведущими артистами оперы, которая приезжала на гастроли в Самару в первые годы революции, каким-то неизвестным способом оказался в Италии. Далее для СССР то имя кануло в лету, а в Италии, видимо, он не сумел выбраться, подобно Ф. И. Шаляпину, на гребень мировой известности.

Были в семинарии и другие певцы, типа ревущих басов, очень ценившихся в архиерейских службах. Таким мощным басом обладал сын нашего знаменитого Дубаса. И когда он после тридцатилетнего безотказного служения медицине заехал в Самару встретиться со своими однокашниками и на радостях под шампанское продемонстрировал знаменитое «многолетие», то находившиеся в соседней комнате верующие старушки моментально донесли о появившемся феномене архиерею. Дубакин был приглашен на аудиенцию, где архиерей энергично упрашивал его согласиться на должность протодиакона. Ответ Дубакина: «Я, ваше преосвященство, ни в бога, ни в черта не верю» – нисколько его не смутил. Предлагали «зарплату», раз в десять превосходящую скромную зарплату врача. Этот комический эпизод закончился ничем, и врач Дубакин так и не вернулся в лоно церкви, несмотря на открывающиеся перед ним двери полного материального благополучия. Другие из семинарских басов-громовержцев оказались более податливы на земные блага и заняли выгодные должности протодиаконов в Самаре, Казани и Ульяновске. Вопрос о религиозной основе для оправдания особо высокой зарплаты такого священнослужителя новой формации, видимо, не ставился.

Семья псаломщика Воскресенской церкви Троицкого была кладом музыкальных талантов. Бедная тесная квартирка на первом этаже двухэтажного домика. Подслеповатые окошки, смотрящие на пыльную, мощенную булыжником шумную улицу, выходящую к Воскресенскому базару. Теперь от этого домика не осталось и следа!.. Все застроено каменными громадами. А тогда вся атмосфера этой жалкой квартирки была как бы насыщена музыкой.

Старший сын, Николай, шел на два класса впереди меня. И о нем пойдет речь особо. Со вторым, Сергеем, мы учились в одном классе. После мутации голоса он стал обладателем сильного баса и после окончания четырех классов семинарии превратился сначала в хориста, а затем в солиста оперы. За ним следовала сестренка, которая быстро выросла в красивую девушку с прекрасным меццо-сопрано и легко справлялась с ариями Кармен. Младший брат на глазах вырастал в неплохого пианиста, под аккомпанемент которого бас и меццо-сопрано исполняли с молодым задором и искусством отдельные отрывки из русских опер на сценах Пушкинского дома и рабочих клубов. Это были уже времена военного коммунизма. За свои выступления они получали в пайке несколько селедок, сахар и немного муки. А эти продукты тогда ценились на вес золота.

Но главным вдохновителем всего этого семейного коллектива был Николай, пианист крупного плана. Он оканчивал последний класс музыкального училища Карклина по классу известного пианиста-педагога Якобсона. Я вспоминаю два-три отчетных концерта этого училища. Проходили они в большом, с прекрасной акустикой актовом зале реального училища. Эти концерты привлекали всегда много публики. Все пианисты школы Якобсона отличались высокой техникой и крепким рахманиновским стилем игры, которому я завидовал и пытался подражать. Но то, что случилось на одном из таких концертов с Николаем Троицким, запомнилось на всю жизнь.

Девятнадцатилетний, стройный, с тонкими чертами, напоминающими одухотворенное лицо Моцарта, с огромными кистями рук и тонкими пальцами, легко справлявшимися с децимами и любыми техническими трудностями, с тонким абсолютным слухом, он как бы был рожден пианистом. Якобсон гордился своим учеником и выпустил Николая на этот зачетный концерт со знаменитой шестой венгерской рапсодией Листа. Первая часть сразу же захватила публику своим мощным рахманиновским звучанием и чистыми листовскими пассажами. Вторая часть, с игривой народной мелодией, была дана в таком непринужденном легком стиле, что всех умилила. Сплошные децимы левой руки были пройдены без какого-либо намека на трудности. Далее звучит скорбная, трагическая мелодия анданте с таким несгибаемым полным звуком, что она до сих пор звучит в моих ушах как символ тяжелого человеческого раздумья. А далее, через сетку кристально чистых пассажей, – переход к последней танцевальной части, все убыстряющейся в темпе, переходящей к концу в бешеное престо с неимоверным листовским звучанием в апофеозе.

Последний аккорд… Публика не может очнуться от этого моря звуков… Взрыв аплодисментов, крики «браво!»… Молодежь вскакивает с мест и бежит к эстраде… Николай стоит, полный радости от своего успеха, веры в свои силы, а я топчусь в толпе у эстрады со спазмом в горле: все не могу очнуться от слышанного, от наглядного признания великого таланта, от какого-то чувства собственной неполноценности – я, при моих руках, никогда так играть не буду! На этом концерте и был впервые поставлен для меня вопрос о выборе специальности. Это было, помнится, зимой 1915–1916 гг.

А следующим летом, в жаркий солнечный день, ко мне в Большую Каменку заехал Николай Троицкий по пути куда-то. Он, как и многие другие учащиеся, работал по переписи. Он давно уже не касался клавиш, долго сидел за пианино и импровизировал что-то, то нежно лирическое, то бурное, несущееся куда-то вдаль, а под конец разыграл комическую сценку пьяного дьячка, поющего какую-то бессмыслицу на клиросе. Я сидел, завороженный его талантом поэта-музыканта. В полночь небольшой молодежной компанией мы провожали Николая на квартиру, откуда он рано утром должен был ехать далее по работе.

Полная луна, прохлада ночи, обильная роса спустилась на землю, серебристый лунный свет отражался от наших фигур, и вокруг наших резких теней образовались, как венчики у святых, светлые нимбы… Так мы, разгоряченные его музыкой, провожали Николая и… больше я его не видел… Подошел бурный семнадцатый год, революционный смерч взбудоражил все основы прежнего бытия, и среди сутолоки быстро сменяющихся событий я услышал трагическую весть: Николай Троицкий был убит выстрелом из револьвера какой-то ревнивой девицей. Так нелепо, в расцвете, казалось бы, неизбывных сил, закончил свой короткий жизненный путь яркий талант. Можно без конца гадать, что получилось бы из пианиста Троицкого, если бы не этот безумный роковой выстрел. Можно в горьком философском раздумье обсуждать вопросы причинности и случайности, детерминизма и индетерминизма, говоря иначе, вопросы судьбы, фатализма и предопределения. За мою долгую жизнь эти вековые загадки ставились передо мной многократно и в очень острой форме. Ответа на них я не имею. Но внутренняя скрытая боль от таких невосполнимых утрат остается у меня на всю жизнь…

В те годы музыкальная жизнь Самары развивалась довольно вяло. Город не имел ни своей консерватории, ни своей оперы. Правда, ежегодно с января и до Великого поста приезжала в драматический театр казанская опера с прекрасными Аидой и Татьяной и серыми Радамесом и Евгением. В цирке «Олимп» можно было слушать хорошо слаженную украинскую оперетку с незабываемой Наталкой Полтавкой, веселой Сорочинской ярмаркой, страшным Вием, где ему поднимали веки и летал гроб. Но все эти «звезды» не могли утолить постоянного музыкального голода. И этот голод утолялся тогда церковными хорами, на содержание которых духовенство и богатое купечество не жалели денег.

Следует помнить, что такой массовости не имел никакой другой вид искусства в России, и через церковные хоры как первичную школу певческого искусства прошли все наши лучшие певцы, в том числе и великий Шаляпин. В каждой сельской церквушке подбирались и, плохо или хорошо, воспитывались будущие певческие кадры, которые поставляли голоса в городские и столичные хоры, в оперные ансамбли и консерватории.

В Самаре славились четыре хора, из которых каждый имел свой колорит. Соборный хор состоял из 35 певцов. Взрослым певцам платили по 15–30 рублей в месяц, мальчикам от одного до 10–12. Регент Олейников умело пользовался колоссальными габаритами кафедрального собора и его необычным резонансом. Медлительная торжественная музыка Гречанинова, Бортнянского и Львова звучала с удивительной свежестью, но Олейников проигрывал в пьесах, где требуются живость и экспрессия. Впечатление от хора усиливалось удивительным талантом артиста и певца протодиакона Руновского, который исполнял свою «роль» не хуже, чем известные басы Большого театра в операх «Сусанин» и «Князь Игорь». Во всяком случае, любители музыки в «царские дни» специально шли в собор послушать «многолетие» с мощным вступлением соборного хора в тон последнего громового раската его голоса.

Покровский и Ильинский хоры, по 25–30 певцов каждый, содержались купцами-миллионерами, которым такое меценатство обходилось примерно по 500 рублей в месяц. Взрослые певцы получали здесь от 20 до 50 рублей в месяц, мальчики и девочки – от 5 до 20. Я не бывал на службах в этих церквах, но в газетах того времени Ильинский хор под руководством талантливого Каленика осуждался за «веселое пение» и светский стиль с погоней за эффектами. Считалось, что это нарушало «благолепие» службы.

Особое место занимал хор домашней церкви реального училища, содержавшийся купцом Субботиным. Он тратил на него более тысячи рублей ежемесячно. Тенорам и басам он платил по 75 рублей, а знаменитой октаве – небывалое жалованье в 125 рублей. Я слушал эту буквально «золотую» октаву, которая своим мягким, но плотным аккомпанементом как бы подстилала весь хор. Это был классический бас-профундо. Такие феномены природа творит лишь единицами. Для руководства этим хором в 30–35 великолепных певцов был приглашен из столицы только что окончивший консерваторию молодой, с энергичной физиономией, с точными жестами дирижера, с эффектной гривой волос художника некий Воронцов. Сердобольная M. B. Богданович кормила этого, увлеченного только искусством, молодого человека домашними обедами, что для него в годы военной разрухи было на первых порах самарского жития существенной помощью. С месяц или два я сидел рядом с ним в столовой, и мы вместе уплетали простую домашнюю снедь, изготовленную искусницей-кухаркой Вассой. Увлеченные разговоры о хоровой культуре мне мало запомнились, но с прекрасной музыкой литургий, созданных творчеством Чайковского и Рахманинова, я познакомился в виртуозном исполнении хора Воронцова. В советское время эта музыка стала недоступной и быстро забылась, в то время как церковная музыка Запада в виде знаменитых хоралов и реквиемов Баха, Листа, Моцарта часто исполняется в концертах и пропагандируется в звуковых записях. Воронцов выступал с исполнением фрагментов из названных литургий в светских концертах, но все они приходились на каникулярное время, и я, живя в Каменке, не мог их посещать.

 

Яркие следы в музыкальной жизни Самары оставляли заезжие знаменитости. Не раз удалось послушать Собинова в расцвете его таланта. Его конкурентами в те годы явились известные Лабинский и Смирнов.

В 1912 г. приезжала незабываемая Вяльцева. Из скрипачей пользовался шумным успехом Эрденко с его оригинальными еврейскими мелодиями. С успехом показал свое виртуозное мастерство 14-летний мальчик Пранг. Холодно при полупустом зале Народного дома играл знаменитый чех Кубелик. В самом конце концерта он показал такую глубину звука, что запомнилось надолго. Гениальный «Рассвет на Москва-реке» я впервые услышал в городском театре в исполнении прекрасного оркестра Кусевицкого. В 1915 г. в том же зале общественного собрания, где Иустинов и я выступали в благотворительном концерте, я слушал концерт Скрябиной из произведений ее знаменитого мужа. Его проникновенные прелюдии и этюды, не говоря уже о сонатах, воспринимались с трудом. Тому причиной было непривычное новаторское построение гармоний образов и идей, а позже они вошли в плоть и кровь современной музыки. Такова, видимо, судьба любого новатора-гения и в искусстве, и в науке…

Вспоминаю об одном событии, которое может иметь общий интерес. Я видел Ф. И. Шаляпина, и это событие можно точно датировать: 19 сентября 1909 г. (по старому стилю). Об этом свидетельствуют интервью с Шаляпиным в газете «Волжское слово» от 13 сентября и помещенная в той же газете после концерта 20 сентября хвалебная рецензия.

В известной книге «Страницы из моей жизни» Федор Иванович Шаляпин писал: «Странствуя с концертами, я приехал однажды в Самару, где публика еще на пароходе, еще, так сказать, авансом встретила меня весьма благожелательно и даже с трогательным радушием. Утром на другой день я отправился на кладбище, где лежала моя мать, умершая от непосильной работы и голода. Умерла она в земской больнице, и мне хотелось знать, где ее похоронили, чтобы хоть крест поставить над могилой. Но никто: ни церковный сторож, ни притч церковный, – не мог сказать мне, где хоронили бедных из больницы в год смерти матери. Только какой-то священник отвел меня в уголок кладбища, заросший сорными травами, и сказал: «Кажется, здесь». Я взял комок земли, который храню и до сего дня, отслужил панихиду, поплакал о матери, а вечером, во фраке, с триумфом пел концерт. Как будто, так и надо…»

Мне, десятилетнему мальчишке, пришлось быть невольным свидетелем этой панихиды. Я уже писал, что в первый год поступления в духовное училище меня взял на «харчи» священник кладбищенской церкви, мой первый экзаменатор, Федор Иванович Адриановский. Кладбище размещалось далеко за городом, около вокзала, и представляло как бы «зеленый» остров с могучими столетними дубами, тенистыми кленами и липами, кустами черемухи и сирени. Вблизи самой церкви размещались склепы с богатыми мраморными надгробиями самарских купцов-богатеев. Несколько поодаль стояли памятники размером поменьше и убранством победнее. А еще дальше, широкими полукружьями, располагались деревянные или железные кресты с оградами и без оградок. Здесь покоилась бедняцкая часть населения Самары. В общем, для игры в «разбойников» молодых потомков церковного причта место было очень подходящее, и эти игры после школьных уроков проходили весьма оживленно.

Весть об ожидаемом приезде Ф. И. Шаляпина поступила от кладбищенского сторожа, который, находясь в «подпитии», под великим секретом сообщил ребятам о безуспешных поисках могилы матери Шаляпина. Да и где же было ее найти, когда за годы странствования Федора Ивановича по городам России и за границей от могилы не осталось и холмика. Имена же Федора Шаляпина и Максима Горького, бывших волжских босяков, вознесенных волной славы на пьедестал мировой известности, были у всех на устах, а портреты их на открытках можно было за гроши купить в любом киоске. Оставив у кладбищенских ворот «наблюдательный пост», мы попрятались по кустам.

Видим: к воротам кладбища подъезжает извозчичья пролетка. После яркого дня солнце начинает погружаться в висящее над городом пыльное марево. На фоне заходящего светила четко вырисовывались три фигуры: одна высокая богатыря Шаляпина и две низких, ему по плечо, его сотоварищей. Все трое в темных костюмах. Они прошли в приходский дом, где их, видимо, ждали, и минут через десять вместе со священником, псаломщиком и дьяконом проследовали на паперть. Сторож открыл тяжелые церковные двери и, когда все вошли, тихонько впустил пять ребят из нашей компании, немедленно закрыл и запер двери. Мы притаились в темноте храма за массивными колоннами.

Федор Иванович стоял справа от священника и дьякона, несколько впереди двух своих малорослых сотоварищей. В пустой церкви гулко резонировали тихие возгласы священника и торжественно-печальные напевы панихиды. Шаляпин стоял, понурив голову, и редко крестился. Когда же в конце панихиды дьякон возгласил «вечную память», он тихо опустился на колени и… вдруг зарыдал как ребенок. Его большое тело, распластанное на каменном полу церкви, сотрясалось от рыданий. От нахлынувших непрошенных слез засопели за колоннами и мы, мальчишки.

Закончилась панихида. Шаляпин взял себя в руки, вытер глаза платком, поблагодарил священника за службу и медленно пошел к выходу. Мы, ребята, выскочили вслед за сторожем. Солнце уже зашло за горизонт, наступили сумерки, в воздухе похолодало.

С тех пор минуло более семидесяти лет, а события этого тихого вечера стоят перед моими глазами, как только что пережитое. Судя по многочисленным воспоминаниям о Ф. И. Шаляпине, горсть самарского чернозема, взятая им на кладбище где-то вблизи от могилы матери, была заключена в драгоценный ларец, который сопровождал его во всех странствиях по «белу свету», напоминая ему о любимой родине и далеком тяжелом детстве. После смерти Ф. И. Шаляпина его вдова Мария Валентиновна вскрыла этот заветный ларец и обнаружила в нем ту горсть земли, взятой Шаляпиным возле могилы своей матери по указанию кладбищенского священника.