Tasuta

Варлам Пчела

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Симеон отъехал в сторону и стал общаться со своими подручными. К Варламу, спешившись, подошел Криворот. Они поговорили. Выяснилось, что Криворот уже несколько месяцев в услуге опричника Симеона – человека жесткого, поскольку такое время, но и справедливого, если строго выполнять его волю.

– Теперь, Варлам, буду знать, где живешь, – сказал Криворот. – Никогда не забывал о тебе, весь свой век буду помнить, что для меня ты когда-то сделал, всегда буду твой должник… А сейчас уж постарайся, добудь волка… Лучше будет нам обоим… Я успел сказать о тебе, не подведи… Ты видел, наверное, у седел некоторых наших засушенную голову собаки и метелочку… Так вот, Симеон давно хочет приторочить к седлу голову волка, а не собаки, чтобы все знали, что его усердие выгрызть всякую измену и крамолу более, чем у собаки, и чтобы его сильнее боялись… Сам понимаешь, собака не волк…

После их отъезда Варлам задумался, как ему добыть волка. Имевшиеся у него петли на мелкую дичь и птицу не годились. Он вспомнил слышанный им способ ловли в яму на подсадку – петуха. И уже на следующий же день, прихватив с собой не петуха, который мог петь, а курицу, усадив ее в лубяной короб, отправился в отдаленное овражистое место, где еще в конце лета замечал волчицу с выводком.

Стояла поздняя осень. В эту пору Варлам в лес наведывался редко. Деревья полностью сбросили листву и были голы; лес казался непривычно прозрачным и пустым, лишь в густых ельниках прятался сумрак; звенящую в ушах тишину нарушали только его шаги по сухой листве и ворочающаяся в коробе курица. Варлам знал, насколько осторожен взрослый волк, умеющий ловко обходить любые ловушки, а прежде, чем полезть в неизвестное место, десять раз обойдет стороной, изучая. Пчела рассчитывал только на то, что сможет поймать именно молодого, еще мало смышленого и азартного до охоты волчонка. Он выбрал подходящее место и стал копать яму. Это было самое трудное: приходилось большим ножом сначала нарезать землю, потом вытаскивать ее деревянной лопатой и относить поодаль (железных лопат еще не было, кованые стоили огромных денег и были большинству не по карману). Выкопав яму с отвесными стенами, очень тесную, но почти в рост человека, Варлам укрыл ее накрест тонкими жердями, сверху заложил еловыми ветвями, а курицу привязал крепко за обе ноги строго посередине, чтобы не разворошила укрытие и не провалилась вниз прежде времени. Уходя от ловушки, несколько раз возвращался к ошалевшей от испуга и вертящейся во все стороны курице, проверяя, не нарушила ли покров и не оторвала ли бечеву. Расчет был один: волки, за день нарезающие по лесу не один десяток верст, обязательно найдут курицу; примут ее за раненого тетерева, и, подойдя близко, какой-то из них провалится в яму. Одно было опасение, что еще до волка курицу может найти лиса или куница. Обе легкие, подобравшись к курице, они могли и удержаться, не свалиться вниз. Вернулся Варлам на третий день. Подходя к яме увидел, что в стороне лежит кучка крупных перьев. Он сильно расстроился, подумал, что курицу, как предполагал, стащила с ямы и сожрала куница; яма зияла черной дырой, без елового лапника. Но тут же услышал, что в яме кто-то заворочался и затих, услышав его шаги. Варлам осторожно заглянул в яму. На дне, свернувшись, лежал волк. И это был вовсе не молодой волчок, наоборот, старый зверь, который, судя по всему, уже не имел сил охотиться, из-за голода потерял осторожность, бросившись с ходу на наживку и попался. Зверь на него смотрел глазами равнодушными и усталыми. Можно было думать, что он свыкся со своей участью и просто ждал своего конца. Варлам, понимал, что волк, несмотря на старость и очевидную усталость, как всякая живность, не желающая погибнуть, опасен и будет бороться; и для этого у него были зубы и клыки. Варлам ножом остро заточил тонкую осиновую жердину и сунул в яму. Его ожидание тут же оправдалось: волк схватил всей пастью конец жердины, и в это же мгновение Варлам сильно толкнул ее дальше, всадив глубоко в горло зверю. Волк еще некоторое время шевелился, но скоро издох.

Домой Варлам вернулся чудовищно уставший со снятой волчьей шкурой и головой. В тот же день отнес ее в поместье. Симеон внимательно, со знанием дела осмотрел шкуру и голову волка; не увидев следов ни стрелы, ни рогатины, похвалил Варлама и расспросил, как тот добыл серого. Выслушав рассказ, велел слуге выдать Варлам кованую лопату с дубовым черенком и алтын: вознаграждение по тому времени небывалое. Варламу услышал, что Симеон готов покупать у него и впредь, но не за столь большие деньги шкуры и головы волков. Уходя с такой похвальбой, Варлам тогда и задумался, как ему наладить добычу волков. Одно понимал, что добывать нужно не таким трудным способом, как первого волка.

Варлам прошел от избы в противоположную сторону, где у него был устроен хлев, в котором держал для себя свиней, и там же огромное количество птицы, которой вперемежку с мелкой дичью, приносимой из леса и полей, кормил своих волков. Хищники, несмотря на распространенное мнение об их прожорливости, такими вовсе не были, а в неволе и подавно. Варлам считал, что им, чтобы было меньше сил, чтобы были ленивее, довольно еды раз в неделю из расчета на каждого курицу или зайца. В дикой природе у волка могло не быть и этого; известно, что они, чтобы найти добычу, за день пробегают не один десяток верст, расходуя огромное количество сил, и поэтому, как и лисы, чаще насыщаются не какой-то крупной дичью вроде косули или кабана, поменьше – зайцем, а такой мелочью, как мыши.

Вот и сейчас в хлеву для зверей были приготовлены полдесятка кур, зарубленных с утра (всех кочетов за лето успел перевести и теперь дело дошло до несушек), кроме кур, три зайца, которых достал из петель во множестве расставляемых в хорошо ему известных заячьих местах. Варлам вернулся к клетям с волками. Они еще ранее, заслышав, как он вышел из избы, умолкли, перестали выть, приученные к тому, что он приходил к ним именно вечером и кормил, потому что днем волки отлеживались по углам клеток и дремали.

В одной клети держал пять, в другой семь особей. Это были вовсе не какие-то матерые хищники, а молодь семи-восьми месяцев. И если бы не одинаковый, характерный для этих животных желтовато-серый окрас с примесью черного, если бы не поставленные несколько косо глаза, высокие прямые ноги, острые и широкие, стоячие на макушке уши (недаром есть пословица, что только у волка ушки растут выше макушки и потому он слышит за версту), можно было подумать, что все они – это какая-то порода собак. Его волки, никогда не знавшие свободы и дикой природы, за многие месяцы уже успели привыкнуть к человеку и при его виде одни подскочили к стенкам клеток, потявкивая, как собаки, с почти нескрываемой радостью при виде Варлама – их кормильца, и с жадностью разглядывая что нес в руках. Варлам по лесенке взлез на высокую стенку клети и через имевшееся в крыше отверстие стал сбрасывать волкам их еду. Сразу началась обычная для полуголодных зверей работа: они, вцепившись по двое, а то и по трое в тушку птицы или зайца, рвали и разрывали их; стояло глухое урчание и временами злая перебранка, но всем хватало, у каждого оказался свой кусок мяса и они шумно и аппетитно клацали мощными челюстями так, что стоял только треск от переламываемых костей, а вокруг разлетались шерсть и перья поедаемых кур и зайцев. И только тихо, немного озлобленно, поджав пушистый хвост и постоянно озираясь вокруг себя и не сводя глаз с человека, ходила в клетке, где было семь молодых волков, взрослая матерая волчица. В ее светящихся желтым в темноте круглых глазах, знавших что такое настоящая дикая жизнь, а не это заключение в стенах из жердей, изгрызенных молодыми волками, была сильная тоска по воле. Варлам по-своему понимал ее взгляд, этой несчастной матери-волчицы, которая сама забрела сюда в лощину и оказалась, чего Варлам никак не мог ожидать, в заточении по своей неосторожности.

Этой весной, в конце марта, как всегда в дальних лесах, он отыскивал лежки волков. Находил их меж корней упавших деревьев; в углублениях нор, из которых волки изгоняли барсука, потом расширяя логово; находил в больших, низко расположенных к земле, дуплах старых деревьев. Найти такое логово – была половина дела, вся сложность заключалась в том, как забрать из него щенят, при которых неизменно находился кто-то из родителей-волков: мать, проводившая с ними обыкновенно все время, или отец, отходивший только за пропитанием; почти никогда волчата не оставались без присмотра. Хуже всего было обнаружить себя, оставив даже в отдаленности от логова следы своей человеческой нужды. Волк не только хорошо слышал за версту, но, пожалуй, еще сильнее чуял чужие запахи. Тогда вся волчья семья могла исчезнуть из логова: щенков перетаскивали в другое место, правда, не так далеко. Варламу с большим трудом, но удалось взять сначала в одном месте пять волчат, которых долго нес по льду еще не успевшего растаять ручья, чтобы не оставить следов. Потом удачно набрел совсем недалеко от деревни за Подмаревскими гарями на логово еще с семью волчатами, с этими так не стал возиться, шел домой напрямки, останавливаясь время от времени для отдыха с тяжелой ношей, которую клал на землю. Волчат из-за слишком малого возраста не стал полностью закрывать в клети, чтобы самому проще к ним заходить, а снял только одну жердь и заложил порог, чтобы не выползли. Каково же было его удивление, когда через два дня – рано утром понес щенкам молока – во второй клетке, где была вторая партия из семи волчат, в углу увидел волчицу. При появлении Варлама она, лишь мгновение помедлив, бросилась на него. Варлам чудом успел защититься от ее броска, закрыл лицо чашкой, потом отбросил от себя зверя и успел поднять с пола жердину, чтобы закрыть проем. Волчица отбежала, осклабилась, готовясь снова броситься на него. Но Варлам закрепил жердину, добавил другие, окончательно закрыв проход. Так и осталась волчица, которая, видимо, по запаху щенков, когда он ставил мешок с ними на землю, пришла в клеть вслед за ними, осталась здесь, обрекши себя на одну с ними участь. Обычно через месяц после Покрова, когда шерсть окончательно крепла на шкуре волков, он через отверстие, в которое бросал им еду, отлавливал зверей, становившихся уже доверчивее, по одному, шестом с закрепленной на конце петлей, которой душил волка и затем вытаскивал наружу. Было ему, конечно, жаль этих красивых и изящных зверей. Но, как всякий крестьянин, занятый выращиванием любых других домашних животных, которые из нежных, ласковых детишек вырастают в крупных, зрелых особей, назначение которых заранее известно, так и Варлам не имел лишней сентиментальности, ханжества по поводу судьбы выращенных им волчат.

 

Насытившись, молодые волки понемногу успокаивались, начали устраиваться на ночлег, сворачиваясь, от того, видимо, и пошло – волчком. Только мать-волчица продолжала ходить по клетке и время от времени совала нос между жердями что-то вынюхивая. Пахло человеческим жильем и скотом из хлева; пахло дымом, который витал и чувствовался в воздухе повсюду над деревней. Запахи смешивались с другими, сырыми, ползущими от близкой реки, и от рощи. Волчицу, видимо, сильно раздражали первые, чужие для нее, враждебные ей, она ходила кругами; но вскоре садилась, смотрела на разрезанное жердями на клетки над ее головой звездное небо и от тоски и безнадежности своего положения начинала выть. Так продолжалось недолго, она быстро осекалась, стихала и прислушивалась к чему-то, а возможно, не хотела лишний раз вызывать тревогу у своих детей. Природой определялось ей быть с ними от их рождения в начале весны и до глубокой осени или начала зимы, когда у волчиц пробуждается желание снова стать матерью, они становятся не так привязаны к потомству. И она следовала этому инстинкту матери, обходила лежавших по клетке теперь не таких уж малых детей, волков-подростков, поочередно обнюхивала каждого и по-своему жалела.

Звезда Волк ушла куда-то за резные макушки чернеющей рядом рощи; на ясном небе высыпало дружно много других менее ярких и совсем блеклых звездочек и с ними тонкий серп молодого месяца. Варлам тоже вслед за волчицей долго смотрел на ночное небо, и его одолевали человеческие мысли, от которых было невозможно отделаться. Он словно хотел получить оттуда, сверху, разгадку своего существования и ответы на имеющиеся у него вопросы. Но небо всегда молчало, оставаясь немым свидетелем всей его прошедшей жизни на земле, оставляя ему самому решать, как быть дальше.

2

До прихода в Настасьино у Варлама была другая жизнь. Родился он в Вяземском уделе княжества, его отец был из свободных крестьян; и бортничество являлось тем промыслом, которому он сызмальства учился. Весной и летом в лесу с отцом подвязывали на деревья кузова (борты), там же, в лесу, вощили старые дупла для приманки новых роев пчел, а у себя на придворном участке ставили дополнительно колоды; еще имели воскобойню и занимались очисткой сырого воска. Жили все время в трудах, как и их пчелы, но также, как и пчелы, разбогатеть не могли; как у пчел забирают мед, так и у них результаты их труда отбирал поместный боярин Лосьмин. Они по этому поводу не роптали, считали, что так устроен мир, в котором одни трудятся, а другие пользуются плодами чужого труда; они благодарили Господа уже за одно то, что живы и не голодают. Варлам было самостоятельно встал на ноги и потихоньку начал продолжать за старого родителя его дело, как началась очередная война, из постоянно затевавшихся царем.

В 1562 году, на Николу осеннего великий князь московский и царь Руси объявил своим поместным вассалам о сборе войска, о необходимости заготовки съестного на зиму и до весны2. Все понимали, что царь готовит войну. Поместный боярин Лосьмин тоже стал готовиться к походу на земли литвян. Лосьмин собрал отряд. Состоял он из боевых холопов, которые жили постоянно в уделе боярина и занимались отчасти военной выучкой, но больше приглядом за многочисленными крестьянами, вольными и невольными, которые трудились на землях боярина. Следили за тем, чтобы не запахивали ненароком или по умыслу не свою землю; холопы сопровождали тиуна во время сбора оброка, а когда была неуплата, то за долги угоняли с подворья скотину и забирали хлеб. Были в этом отряде и пешие ратники, тоже в основном из дворовой челяди, но кроме них боярин рекрутировал в отряд и пашенных, вольных крестьян. Собирал свою дружину боярин сам, потому что лично отвечал перед царскими соглядатаями. Посмотрел Лосьмин на Варлама и заключил, что он тощее рогатины, с которой ему следовало воевать с врагами царя. В результате Варлама за молодость и худобу (ему тогда едва исполнилось восемнадцать лет), за неумение или неспособность в ратном деле (он никогда не держал в руках оружия и не бывал в смертоубийственных переделках), определили в обоз для сопровождения провианта, военного снаряжения и прочего обеспечения, что следовало за боевыми порядками.

Так закончилась для Варлама пора, хотя и трудная, но до сих пор понятная, потому что не представлял он себе, что может еще человек делать, если не трудиться в поле, в лесу. Наступила для него жизнь безрадостная, когда изо дня в день он брел по незнакомой местности рядом с уставшими меринами, посбивавшими от долгих переходов копыта (лошадей тогда в Московии по татарскому правилу не подковывали), и не знал, что его ждет впереди. А все, что происходило вокруг Варлама, было как водоворот черного омута, с той разницей, что в реку затягивает ветку или какую мелкую живность, а здесь страдали и умирали от холода, болезней и смертоубийств, случавшихся промеж людей во время распрей. Но со стороны он слышал, что это все пока мелочи в сравнении с тем, что ждет их впереди, когда будут умирать не единицы от болезней или драк, а гибнуть сотни и тысячи. И Варлам, оглядываясь вокруг, не мог, как нормальный человек, несмотря, что был простолюдин, не задавать себе множество вопросов: зачем? для чего? почему все эти человеческие существа, которые, казалось, должны работать, как он, как его пчелы, и созидать, теперь готовились умереть не своей смертью? И неужто на то воля Бога и его проводника на земле – царя?.. Оглядываясь на других участников похода, их утомленные лица, не выражавшие, кажется, ничего, кроме обреченности, до него иной раз долетали обрывки отдельных разговоров, и из них само собой следовало, что жизнь каждого в отдельности человека или всех вместе, никак не зависела от них самих; никто ничего не мог разъяснить о войне, в которую втянуты. В этом, видимо, не было и необходимости. Зачем было таким, как Варлам, обозным людям, либо пешим ратникам из крестьян, которых оторвали от земли и погнали на бойню, было что-то объяснять? Но однажды он все же услышал полкового дьяка, пришедшего за провизией к укладке с запасом проса, сухарей, солонины и лука с чесноком – основного съестного, что везли с собой. Дьяка, похожего на разбойника, хорошо знали, он был служилый разрядного приказа, в его обязанности входило смотреть за другими служилыми, за челядью, а при надобности шептать на них чинам старше. Известен дьяк был и пристрастием к вину и одной истории с ним на этой почве приключившейся. Однажды, изрядно угостившись, он стал садиться на лошадь; вставив ногу в стремя, все никак не мог на нее залезть. Тогда дьяк решил позвать на помощь святого Гавриила – не помог ему Гавриил. Дьяк собрался с силами, натужился, решил призвать на помощь еще и святого Михаила – помогло! Дьяк вскочил в седло да так, что перелетел на другую сторону, грохнулся о землю, и тогда и произнес ставшую знаменитой фразу: «Вот черти… не все же разом!» Однако дьяка боялись и сторонились, умолкали при его появлении, ему же это только и было нужно, потому что спрашивал лишь он, а ему отвечали, или он, болтливый и суетливый как сорока, без умолку трещал и поучал других, как правильно жить. Глаза у него соответствовали: навыкат, наглые и мутные, с поволокой, какие бывают у нетрезвых людей или у баранов, уставших после припуска с овцой.

Дьяк выпил из поясной оловянной фляжки меду и закусил, потом поправил висевшую через плечо дорогую турецкую саблю с серебряными накладками и заявил, что пришел вовсе не снедать, а имеет важное дело-поручение, которое от великого князя московского и государя всея Руси. После голосом глухим и гнусавым, как треснувший колокол, стал читать остановившимся на привал ратникам и обозникам указ. Варлам услышал, что «государь-царь повелевает своим людям воевать земли литовские за то, что у литвян порядки не такие, какие приняты в Московском государстве; воевать литвян за неправильность их жизни. А посему его, царя, воинству, можно промышляти (грабить и убивать) на той земле, покоряти супостатов под нози (ноги) его, царя, дабы те супостаты на православие не посягали и кровь христианскую не проливали».

Все должны были этому верить, потому что после Бога на земле есть только царь, и, разумеется, его слово-веление – это как свыше благословение. Иван IV и не скрывал, напоминая всем, что он есть не просто московский царь, а царь в библейском смысле, помазанник Божий, не простой смертный, которому позволено все, что не позволено другим.

И Варлам, до этого никогда не видевший войну, слушая дьяка, полагал, что где-то там, в неведомой стране литвян, живут супостаты-изверги, враги христианской веры, и они вовсе не люди, а какие-то существа с рогами и ослиными ушами, вместо лица у них рыло свиное, и глаза горят огнем адским, совсем как у нечистой силы, – так примерно представлялись ему люди, живущие в чужой стороне.

Под Зубцовом-городком их отряд влился в общее войско царя, шедшее из Можайска. По ходу продвижения войска со всех сторон к нему продолжали прибывать и прибывать другие отряды и полки, и скоро вся эта сила стала похожей на огромную полноводную реку из людей, лошадей, саней и санок, всевозможных повозок и кибиток, растянувшихся до самого горизонта, сколько можно было видеть: верст до десяти. Эта река живой силы была так велика, что какую-то срочную весть в голову или хвост колонны гонец доставлял из ее середины, где был сам царь, окруженный пятью полками (большим, передовым, сторожевым, правой и левой руки), изрядно загоняя коня.

Была середина декабря 1562 года. Встали реки и ручьи, замерзли окончательно болота. Войско без особых трудностей шло к главной цели – Полоцку. Варлам никогда не видел такого количества вооруженных, среди которых дружина из полсотни всадников и полтораста пеших его боярина казалась каплей в море. Дружина состояла из знакомой Варламу кавалерии, ее он видел и ранее; вооружены всадники были копьями, саблями и луками, одеты скромно в кольчужные рубашки поверх платья, кожаные нагрудники и такие же щитки на ногах, цельнометаллическими были лишь шлемы и наплечники. Пешие ратники вооружены саблями, ножами и рогатинами, одеты и вовсе просто: в ватно-пеньковые тегиляи, перенятые у татар, и такие же шапки. Здесь же в царском войске Варлам увидел много других бранных людей. Всадники царского полка из служилых дворян и детей боярских были облачены в добротные, ослеплявшие на солнце доспехи из прочного булата или пластинчатые панцири, поверх которых красовались из дорогих и ярких тканей епанчи. Отдельно шли в одинаковых серо-зеленых сермягах пищальники с бердышами за спиной (стрельцы как род войск появились позднее), а их тяжелые и громоздкие пищали следовали со специальным возничим следом в санках. И очень сильно в этой пестрой толпе выделялись пушечники с возами, на которых были разных калибров пушки и там же пушечный припас – порох и ядра; пушечники Варламу больше напоминали мастеровых из городских посадов.

Вся эта армада продвигалась по времени почти месяц. Варлам все чаще стал слышать, что совсем скоро будет страна и город, населенные супостатами. Но дни тянулись, а супостатов так и не было на их пути. Варлам, осмелившись однажды, спросил у дъяка: где страшные люди-супостаты, которых именовали «литвинами»? Дьяк рассмеялся и ответил, что уже не один день они в земле вражеской, прошли не одно село-деревню. Варлам сильно удивился его ответу, потому что в больших и малых деревнях по пути следования народу было совсем немного, кто побогаче сбежали, а в основном оставались такие же, как он, простые крестьяне, у которых уже не было ни скота, ни съестных припасов. Все на пути следования было вымершим и разоренным, изредка над избами курился дым; в них жили обычные люди. Было стужно, военные и обозники на привалах жгли для приготовления варева и согрева костры, а когда попадались деревни, то занимали все избы, набиваясь в них так, что спали друг на друге. Несчастные хозяева – в основном это были

остававшиеся в деревнях старики и старухи, иной раз какие-то калеки или малые дети, потому что все, кто моложе, ушли заранее, при появлении чужих, – покорно и не ропща спешили в холодные гумна или наспех сооружали в скирдах шалаши, чтобы переждать, когда уйдут дальше непрошеные гости с востока. Оказалось, что жители деревень и были теми самыми литвинами (литовцами и белыми русинами, редко попадались поляки); говорили все они на понятном даже ему, Варламу, языке. Но не видел он у них рогов и свиных рыл, и глаза были такие, как у его смоленских земляков, синие, без огня адского. Большинство населения к тому же было схизматиками, лишь иногда попадались люди другой, латинской веры; но, опять же, Бог и святые на их иконках были те же, что у него. И совсем ему становилось непонятно: о мщении за какую поруганную веру нужно было приходить на земли этих людей, если по внешнему виду, по делам и обличию икон они тоже были христиане – он самолично видел, что у одного литвина на стене висел образ Спаса Нерукотворного точно такой же, как на стягах царских полков и боярских дружин. Если кто над этими людьми помыслил смеяться и надругаться, так это опять же были татары и мордва, самые что ни есть нехристи, состоявшие на службе у царя, они и вели себя в походе, как нехристи. Они никогда не останавливались в избах местных жителей, а разводили огромные костры посреди двора, одетые в огромные шапки-малахаи из лисьего или заячьего меха, усаживались вокруг на возимые с собой овечьи шкуры, и на кострах в медных котлах варили запретную для любого христианина конину, забивая для этого всякую захромавшую и непригодную далее в обозе, а то и просто отбившуюся от своих хозяев лошадь.

 

И повсюду в воздухе носился особенный запах варева, не сравнимый ни с каким другим; запах совсем не съестной, тошнотный, словно с примесью пота, какой именно и бывает у выбившейся из сил от усталости и непосильного труда безропотной, работающей на человека весь свой век скотины, как лошадь. Иногда кочевники устраивали свои костры так близки к деревянным постройкам местных жителей, что от разлетавшихся с ветром искр вспыхивали крытые камышом или соломой крыши, но никто даже не пытался их тушить, а татары, словно того ждали, вскакивали с места, окружали горящие избы и плясали, и радовались чему-то только им одним понятному. Иной раз из горящего овина выскакивала какая-нибудь животина – овца или поросенок, припрятанные хозяевами, и тогда веселье бесновавшихся усиливалось; они хватали и тут же резали на мясо овцу, а поросенка, как животное грязное по их вере, живьем бросали обратно в огонь, боясь осквернить его кровью свои сабли и палаши. Та же участь на глазах Варлама постигла молодую женщину, каким-то образом рискнувшую совершенно безрассудно остаться и спрятаться в хлеве. Ее с уже обгоревшими волосами и в дымящейся одежде из огня выхватили дикари, но в этот раз никаких запретов от их веры не было; они, голодные до женского тела, окружили ее плотным кольцом, закрыв от посторонних глаз остального царского воинства, и насильничали, а после уже не человека, а окровавленный кусок мяса, во что превратили женщину, также бросили в самый жар горящей постройки. И никто не смел их остановить, это была часть обещанной им царем награды, законной добычи, за которой пришли в чужую землю. Обещана была не кем иным, а самим царем, жестоким, мстительным и злопамятным, изощренным более чем, наверное, черти в аду, на физические пытки и издевательства. В этих качествах была вся суть царя, оправдывавшего свою природную слабость и страх этими злонравными проявлениями трусливой и ничтожной натуры (известно, что обладатель неоправданной жестокости, как правило, сам трус и ничтожество). Кознями и убийствами, как способом проявления власти, царь компенсировал постоянные опасения за свою жизнь, проявляя изощренную изобретательность в уничтожении негодных ему; этому же не препятствовал и ему подобным подчиненным.

Вот как современник описывал виденную им казнь, придуманную лично Иваном Грозным. Нескольких высокого сана священнослужителей обвинил он в праздной жизни, лихоимстве, содомских грехах и прочем, вознамерившись на самом деле устранить физически монахов, чтобы получить в свое распоряжение церковные земли. «В день святого Исайи Иван Грозный приказал в московскую Великую слободу привезти огромных медведей в клетках: их держали для увеселений царя. Было сделано специальное ограждение. Сюда же привезли в других клетках, как и зверей, семь монахов. В руках у них были кресты и четки. Царь как особую милость разрешил дать монахам пики. Был выведен в круг первый монах и к нему выпущен медведь. Дикий зверь, возбужденный криками толпы, с остервенением бросился на монаха, поймал его, раздробил голову, разорвал тело, затем, продолжая терзать, как кот мышь, обезумев от запаха крови, стал его поедать. Тогда стрельцы застрелили медведя. Следом вывели другого монаха, третьего… и так произошло со всеми…»3

Таким был Иван Грозный (его следовало бы называть Жестокий), как и его отец Василий Второй, а еще ранее дед Иван Третий, имевшие обыкновение в трудное время сбегать из Москвы, прятаться за спинами воевод во время развязанных военных кампаний, предоставляя военачальникам решать судьбы отечества; но после побед, с им присущей подлостью, уничтожали тех же воевод под разными предлогами. Точно также все цари панически боялись татар, состоявших, казалось бы, на службе и бывших в подчинении; но был слишком велик перед ними страх, передававшийся от отца к сыну столетиями. Иван Грозный имел такой же наследственный страх перед татарами, которые оставались сильны в Московском царстве. Поэтому именно татарским князькам взамен за их кровавую службу было дозволено более, чем другим служилым.

Варлам не мог смотреть на происходящее на его глазах и не он один. Многие пешие ратники ушли в сторону, чтобы переждать страшное зрелище. С презре-

нием сплевывал им вслед старший кочевник – племянник казанского хана Байбула. В его желто-коричневых глазах отражалось пламя пожара, и он словно испытывал счастье за своих подчиненных, терзавших жертву; и был в этот момент, как хищная птица, довольная за своих птенцов, раздирающих принесенную им в гнездо добычу, сытых запахом крови, без которой не могут существовать. И невольно Варлам начинал верить пьяным боярским детям, которых однажды невольно подслушал. Они говорили, что на Великое княжество Литовское и Польское царь идет вовсе не за тем, что огласил пьяный дьяк, а совершенно с другой целью, с местью и отмщением за унижение его царского самолюбия, а заодно для грабежа чужих земель. Оказался Варлам невольным свидетелем их разговора. Выпив на одном из привалов немалый кувшин вина, они обсуждали между собой: сколько добра-серебра, а может, золота, добудут у проклятых ляхов и литвинов. Они еще не бывали в подобном походе, не видели живого ляха или литвина, а уже были злы на них и поговаривали о том, как выместить на них зло за обиду, причиненную их царю. Из их пьяной болтовни Варлам услышал, что царь идет в чужие земли не для того, чтобы защитить веру православную, а из мести. Оказывается, сватал царь себе невесту, приходившуюся сестрой польского короля. Звали ее Екатерина Ягеллонова. Но отказала она царю, заявив, что не может стать супругой того (она даже не назвала его человеком), кто погубил похоти ради и вследствие чрезвычайного жестокосердия, разнузданности не одну из прежних своих жен; одержим желанием убить или отравить кого угодно из своего окружения, если только имеет малейшее подозрение против своей жертвы.

Отчасти из-за увиденной в одной из разоренных деревень жестокости, отчасти из-за возникшего в глубине сознания какого-то неверия или вовсе недоверия вследствие того, что слышал одно, но видел другое; может из-за того, что за долгую дорогу не смог сдружиться ни с одним человеком, Варлам, оставшуюся часть пути, старался ни с кем не общаться. Некоторые его и вовсе считали за немого, удивлялись лишь, когда он вдруг начинал подбадривать ласковыми словами и жалеть вверенных ему лошадей. От верной гибели измученных долгим походом животных спасало только то, что к концу похода возы, которые они тянули, опустели, стали легкими. Все, что на возах имелось, а запасы везли большие, потому что на пропитание по ходу движения войск рассчитывать не приходилось, было съедено и выпито, и под конец похода на дне саней и повозок оставались одни рогожи, шкуры и кожи, которыми были они укрыты. А пуще прежнего Варлам стал исполнять свои обязанности, ухаживать за лошадьми, когда к нему подошел боевой холоп по прозвищу Косорот из дружины Лосьмина и передал строгий указ дальше оберегать пустые возы, лежавшие в них кожи и рогожи, потому как ими надобно скоро будет укрывать добро, на которое также рассчитывает боярин в Полоцке. «Твое дело известно, Варлам, следи лучше за лошадьми», – сказал Косорот. Он служил рындой у боярина, прозвище за то имел, что, когда зычно, как в рупор, объявлял приказы боярина, то так кособочил справа налево рот, что иной раз говорили, что его следует ударить дубиной слева направо, чтобы поставить челюсть на место. «Это боярина указ! – повторил Косорот. – Думает боярин взять у литвян добычу немалую, нужно оправдать расходы на поход. Сам знаешь, чтобы одного конного снарядить, едва хватало подати в

2Рукописные памятники: Книга Полоцкого похода 1563 года. Российская национальная библиотека. Изд. СПб., 2004.
3Джером Горсей. Записки о России 16-го, начала 17 века. Изд. МГУ. М., 1990. С.66.