Tasuta

Варлам Пчела

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

30 рублей, собранных со всей твоей деревни. Ну, а, кроме того, боярину и прибыток надо иметь, иначе за что мучаемся, живота не щадим. Хорошо, если добудем дополнительно лошадок, а если нет?.. Тогда не иначе, как сам в упряжь встанешь… – Он рассмеялся. – Но если хорошо сработаешь, Варлам, то и тебе от боярина серебра будет».

Так Варлам первый раз в полоцком походе близко познакомился и узнал Косорота. Сам Косорот, несмотря на свой изъян, был малым незлобивым; о своей службе любил сказать: «Весть приносить – не одно и то же, что доносить». И это было верно, и за это его терпели, на него обиды не держали.

Для жителей Полоцка появление у городских стен тридцатитысячного московского войска полной неожиданностью не было. Несмотря на очень быстрый для того времени, в полтора месяца, переход на такое расстояние, как от Москвы до Полоцка, с огромным количеством вооруженных людей, с провизией и артиллерией, сведения об этом доходили в Великое княжество Литовское и к полякам. Но порой были они разрозненные, не всегда достоверные; о последнем заботились в царском войске, распространяя ложные слухи о перемещении войска. И в Полоцке первоначально думали, что царь идет в сторону Пскова. Когда поняли, что войско движется на Полоцк, уже не хватало времени, чтобы обеспечить город достаточной защитой от московитов. В городе стоял только небольшой гарнизон пехоты из польских жолнеров (наемников), несколько хоругвей улан и срочно сформированные отряды ополчения. Их общая численность была несопоставима с обложившим уже в начале февраля город войском царя.

О Полоцком походе 1563 года написано немало. Иван Грозный, подступив к городу, оставался верен себе, проявляя жестокость и беспощадность не только к тем, кто воевал против него с оружием в руках, отстаивая законное право жить на своей земле и по своим законам, но и в отношении мирных жителей, населявших город. Можно ли здесь, в чужой стороне, удивляться черным делам царя, если он творил тоже самое в Пскове или Новгороде с родным ему по крови и вере народом, а убийства и грабежи совершал под стягом Спаса Нерукотворного – изображением того, кого назвали Богом, кто заповедовал не убивать и не грабить.

Первым делом по приказу царя для нагнетания страха у осажденных в крепости стали поджигать в разных местах посады. Это делали пушкари, которыми командовал князь Василий Серебряный. Поджигали специально к ночи, чтобы над Полоцком стояло страшное зарево пожарищ, освещая небо так, что не было видно, когда уходит заря вечерняя и восходит заря утренняя. Иван Грозный любовался этим зрелищем из своего стана у Соляного ручья за несколько верст от города, где для него было безопасно. Деревянные дома горели, как огромные костры, а метавшиеся в огне и дыму жители были словно и не люди – тени; и то, что это были все же люди, можно было слышать по их ужасным крикам и воплям о помощи и возмездии супостату, пришедшему с востока. Людей раздевали донага, отбирая красивую одежду, избивали без жалости будь то мужчины, женщины или малые дети. Полуживыми, израненными и мертвыми телами были завалены дворы и улицы; дороги залиты кровью; а многих сгоняли в толпы, чтобы затем наиболее красивых женщин или крепких мужчин отобрать и, увести в плен и продать в рабство. Этим особенно промышляли татары и запорожские казаки, нанимавшиеся к московскому царю. Война и возможность на ней обогатиться стали давно их основным занятием, «живой товар» сбывали османам. Помощи, несмотря на вопли гибнущих в резне и насилуемых, не было; Бог от них отвернулся, равнодушно наблюдая за их смертью, за разграблением жилищ. И не могли взрослые понять, в чем их вина, за какие грехи они умирают… И уж вовсе ничего не понимал несмышленый малолетний мальчик, охвативший ручонками голову еще теплой матери, зарезанной только что, за то, что решила воспротивиться чужеземцу, оттолкнула его, когда пытался сорвать с нее серьги… Бог не помогал и своим помощникам на земле – служителям костелов. Слуги царя, забрав серебро и золото в костелах, ксендзов собрали отдельно. Им было объявлено, что единственный путь к их спасению – это преданность царю; доказать ее возможно только приняв его веру. Последовал ответ, что поменять веру не вольны, потому что вера в душах, а души принадлежат Богу, и это только в его силах, а больше никого.

Слуг царя такой ответ сильно покоробил, потому что на земле за Бога решал царь. Велено было в таком случае, что крестить их будут по-настоящему, с испытанием. Попы московских церквей, бывшие в походе и служившие царю, видимо, в первую очередь, а Богу во вторую, возражать царю не могли. После этих слов татары и казаки согнали толпу католических священников на берег, где сходится речка Полота с Двиной. Сначала начали колоть лед для проруби, но накануне была оттепель, и татары и казаки бросили опасное для себя дело, а копьями и саблями погнали людей на лед. Стоявший на взгорке поп возвестил, что это истинное и самое верное испытание для человека, принимающего крещение: кто выживет, значит – он заново родился и воскрес для новой жизни; кто не выживет – значит, что за ослушание самого великого из всех царей, когда-либо живших или живущих на земле, останется в воде, а душа его – так тому и быть – отправится к Богу. Под тяжестью

огромного числа народу лед стал ломаться – в том месте река широкая и глубокая, – несчастные пытались взобраться на лед, но льдины переворачивались, они в намокших и тяжелых одеждах снова оказывались в воде, их затягивало течением под лед, и они тонули и тонули, а их души, как то и предвидел поп, одна за другой отправлялись к Богу… Единицам удалось все же выбраться на берег… Им была сохранена жизнь… Но их ждал палач, которому было приказано вырывать ксендзам языки, чтобы впредь не могли вещать жителям города и окрестных мест о прежней латинской вере. Историки также очень скупо и сжато, но упоминают об этих зверствах4.

Когда пожары в посадах стали стихать, воздух очищаться, а небо проясняться от дымов, то со стен крепости ее гарнизон увидел страшную картину разорения некогда оживленных улиц посадов Заполотья, где кипела жизнь деловых людей, ремесленников и обычных граждан. Недолго защитники Полоцка из Верхнего замка наблюдали уничтоженные посады, на них самих обрушились пушечные ядра. Московские пушкари палили из десятков пушек одновременно, стараясь не только убивать и разрушать, но подавлять волю к сопротивлению защитников. Это окончательно удалось на десятый день, когда пушечными ядрами были разрушены стены крепости; в нее под прикрытием выстрелов пищальников, не дававших возможности высунуться остававшимся защитникам, ворвались полки конницы. Апофеозом захвата Полоцка стала добыча царского войска: плененные военные и гражданские, награбленные сокровища богатых жителей города, утварь костелов, казна Полоцка, товары и продукты со складов и хранилищ купцов – столько награбленного богатства давно не видела Москва.

Варлам по указанию своего боярина не успевал гонять в город и обратно к полевому стану, в котором был его обоз, своих меринов, меняя их поочередно.

К его саням боевые холопы боярина стаскивали самое разное добро: серебряную посуду, дорогие ткани, разные изделия местных ремесленников, оружие. Никто не обращал внимания, что многие вещи были в крови их недавних законных обладателей; а большие голубые глаза бойцов боярина Лосьмина горели таким же алчным огнем и жаждой наживы, как узкие черные глаза татар. Ни те ни другие, привыкшие к насилию как единственно известному им способу получения вознаграждения для своего существования, не гнушались ничем, никто и ничто не могло их остановить. Однако несоизмеримой была их добыча в сравнении с той добычей, что возили дворцовые служилые. Вереницы их саней заполняли не одну десятину земли под Полоцком, где царили суета и дележ, как на огромном привозе, и шли приготовления, чтобы огромному обозу готовиться к отбытию в Москву.

Зима была на исходе. Еще несколько недель назад богатый и красивый город теперь был полностью разорен-полуразрушен и, как от не догоревших

головешек в потухшем костре, над городом то там, то сям в морозном воздухе висели дымы продолжавшихся пожаров. Все – люди и кони – устали от успешного, но трудного похода, и ждали сигнала, чтобы воротиться домой. И указ царя, торопившегося, видимо, санным путем увезти в Москву награбленное, вскоре объявили. Иван IV с ближайшим окружением и татарскими отрядами ушел в Москву. Варламу не повезло, отряд его боярина был оставлен в Полоцке вместе с другими сотнями для формирования гарнизона, который должен был временно обеспечить охрану города и устанавливать в нем новые порядки. Лосьмин расположился в одном из немногих уцелевших купеческих домов; там же в лабазах были поставлены сани с награбленным, а вокруг разбиты шатры для боевых холопов и челяди. Потянулись длинные и беспокойные дни пребывания Варлама на чужой земле. Он вдоволь и, как ему казалось, на всю жизнь, сколь бы не отвел дней Господь, насмотрелся на страдания и несчастья оставшихся в живых обитателей города.

Для средневекового человека, приученного чуть не с рождения не жить, а выживать, это, видимо, было до некоторой степени привычно. Живые собирали по улицам и домам мертвых, предавали их земле, но, что больше всего бросалось в глаза, на лицах живых не было никаких эмоций, они так устали от происходящего, что, видимо, сами не понимали: радоваться им, что живы или огорчаться, потому что при их теперешней участи, они могли завидовать мертвым. Самым страшным испытанием был голод. Нет необходимости объяснять, что это такое, потому что всякий понимает, что отсутствие еды уже через две-три недели производит с разумом людей такие изменения, что они, одержимые единственным желанием – есть, перестают быть людьми и становятся похожими на остальной животный мир. Разум, рассудок, которые только и отличают человека от остальных животных, у которых, как и у человека, тоже есть эмоции и ум, но они руководствуются лишь безусловными рефлексами, покидал людей. За время осады и после нее запасы продовольствия в Полоцке полностью истощились. По городу бродили изможденные, не евшие долго люди, в припадках помешательства из-за голода они хватали все: от кошек и собак, до себе подобных, видя в этом единственную возможность выжить. И Варлам видел, как этой чудовищной ситуацией стали пользовались и ратники, и служилые, составлявшие новую власть в захваченном городе. Боярские дети говорили, посмеиваясь, что можно было не подвергать себя смертельной опасности, не воевать с населением Полоцка, чтобы захватить их богатства; они, жители, и сами отдавали припрятанные золотые и серебряные изделия за хлеб, просо и пожелтевшую от времени, вонючую солонину.

 

Так прошел мучительный год пребывания Варлама в Полоцке, с постоянным, невольным наблюдением суровой реальности, и не менее трудным ожиданием неизвестного будущего. Закончилась зима, были весна, лето, осень, снова наступила зима. Он всем своим существом возненавидел всех тех, кто носил при себе оружие, пришел в эту землю с оружием и принес неисчислимые беды и несчастья людям, жившим до того своей жизнью; но еще больше ненавидел тех, кто послал сюда этих вооруженных людей, чтобы случилась война; и он все то время, когда не был занят уходом за лошадьми, ремонтом саней и телег, любой другой работой, которую выполнял на временном подворье своего боярина, думал о том, чтобы быстрее закончилась эта война, и что такое он сам мог бы сделать в жизни, чтобы не гибли ни в чем не повинные люди.

Наконец стало известно, что дружина Лосьмина включена в состав отдельного отряда, который отправляют для усиления Смоленска. Появилась надежда, что будет возможность попасть домой. Эта весть была радостной не для одного Варлама; не скрывали веселья по этому поводу и ратники, захотевшие чуть не сразу же, немедля, выступить в поход. И это желание, как можно скорее уйти из Полоцка, царившая среди людей эйфория и сумбурные сборы при огромной усталости всего воинства, его плохая подготовка, в то время как, наоборот, собирались с силами литовцы и поляки, – все привело к плохому результату.

Сам Полоцк литовцы и поляки вернут себе еще не скоро, только в 1579 году, когда очень плохи будут дела у Ивана IV, но теперь, в январе 1564 года, предвестником успешных действий литовцев и поляков в будущем, станет поражение ими русских и гибель известного воеводы Петра Шуйского вблизи местечка Чашники, что неподалеку от Орши.

Из холодного и голодного Полоцка выступившие наспех полки растянулись неоправданно длинной колонной. Управление ею затруднялось и тем еще, что были обильные снегопады и дорога тонула в глубоких снегах; передвигаться было сложно не только пешим: в сугробах вязли всадники, и уж совсем трудно приходилось обозникам. Съестного и фуража взяли с собой по минимуму, полагаясь, что идут домой и скоро дойдут до места; зато везли много захваченного в Полоцке вооружения и награбленного добра. Местность в этих местах была всегда малолюдной, но теперь вовсе редкие деревни и местечки, встречавшиеся по пути, были сплошь вымершие. Вокруг тянулись вековые густые леса, их из опасения западни на лесных дорогах старались по возможности обходить, хотя это затрудняло передвижение; чтобы убедиться в безопасности, высылали вперед разъезды из авангарда. Остановки делались только в открытом поле. Такие меры предосторожности себя до поры оправдывали.

Заканчивался очередной день перехода. По-зимнему рано вечерело. Уставшие люди, шедшие в голове колонны, выйдя из узкого и темного коридора лесной дороги, обрадовались вдруг открывшемуся перед ними простору. Лес здесь расступился далеко вперед, лишь пологие склоны местности стояли в редкой поросли молодых елок, очертания которых размывались начавшимися сумерками. Однако никто и ничего не заметил странного в этих елках, которые совсем не были похожи на естественный молодой ельник, как правило, возникающий рядом со старым лесом. Эти елки были словно искусственно посажены на склонах. Малочисленный разъезд, проехав несколько вперед по дороге, вернулся с вестью, что кругом тишина.

И весь передний полк расслабился от ожидания заслуженного привала, место было для этого в самый раз. Всадники полка, наиболее мобильные и способные для защиты от атаки, начали спешиваться, снимать с себя тяжелое вооружение, делать естественные дела и поджидать отставший обоз, разбивали шатры и разводили костры. Вот уже показались и первые сани обоза, которыми по военному уставу должны были выстраивать периметр стоянки в качестве линии возможной обороны от неприятеля. Обоз медленно вышел из леса и растянулся на открытом пространстве. После долгого перехода устали и обозники. Все хотели отдыха. И в этот момент весь передовой полк и часть обоза были накрыты градом пуль. Летели они из-за тех самых молодых и густых елок, которые, как по команде, попадали, а из-за них выскочили сидевшие в задуманной умно засаде из нарубленных и расставленных правильно елок, стрелки и вооруженные копьями и саблями воины. Нападение было настолько неожиданным и так отчаянно действовали нападавшие, что уже в первые минуты полегла половина полка. Уцелевшие стали обороняться, разворачивать в круг сани и кибитки, но из-за замешательства и неразберихи время было упущено, а из ближнего леса тропами, известными только местным, к месту сражения подоспела неприятельская конница. Нападение легких польских улан, врезавшихся в гущу ратников было стремительным и сильным. Ратники были вынуждены отступать назад, дорогой на Полоцк, бросая раненых и оставляя обоз из-за неустанного преследования противником.

Варлам, шедший с обозом, оказался в плену. Для него это было новым испытанием. Он уже видел близко этих людей, которых называли литвянами; видел их воинов, которых также брали в плен, видел простых жителей этого края. Но теперь была большая разница в его и их положении. Если раньше он находился на стороне победителей, испытывая разные чувства к литвянам – гордость за своих ратников в начале похода, потом жалость и сострадание к литвянам в конце похода, то теперь сам был в числе побежденных. Но была у него не горечь и боль за поражение своих воинов, не досада, что оборвалась его долгожданная надежда возвратиться домой, а испытывал он самый обычный страх, который холоднее чем зимняя стужа сковывал все его существо, потому что перед ним были ненавидящие московитов, горящие огнем мести глаза противника, и глаза эти казались еще страшнее при свете смоляных факелов, с которыми литвяне подходили к каждому из плененных, выясняя кто есть каждый из них. Главный среди противника выделялся пышными усами и белокурыми волосами, спадавшими из-под шлема на плечи; глаза у него были проницательные и надменные, говорящие о том, что он себе знает цену, и его взгляд можно было бы назвать высокомерным и орлиным, если бы не нос, свисавший увесистой картофелиной, и перечеркивавший аристократизм лица. Но все же было понятно, что он благородного происхождения. Это подчеркивала подкладка из меха белки и серебряная застежка на его красном плаще. Невзирая на заметную усталость, он, делая упор на важность момента и особенность его миссии, опираясь на рукоять сабли, произнес короткую речь. Переводчик ее передал так: «Все из вас, кто держал оружие, проливал нашу кровь, будут казнены. Древний закон – кровь за кровь – требует этого, и это справедливо. Кто не держал оружия, не проливал нашу кровь – тех мы отпустим домой. Идите и дальше занимайтесь своим делом. Это говорю вам я, Филон Кмита – рыцарь Великого княжества Литовского и Королевства Польского».

Кмита недолго вглядывался в лица плененных, и только кивком головы указывал своим помощникам, которые, следуя за ним, быстро отделяли одних пленных от других. Так Варлам в своей пеньковой шапке и засаленном кафтане, пропахшим навозом, оказался в кучке среди такой же, как он, обозной челяди и прочей прислуги, сопровождавшей войско, а в другой кучке были ратники, внешность которых не вызывала сомнений, сама за себя говорила, чем они занимались: на их одежде и доспехах была застывшая черная кровь, многие с видимыми ранами.

Уже наступало предрассветное время, но было по-прежнему темно, как и бывает в длинные зимние ночи. Большая посредине поля площадка, вытоптанная людьми и лошадьми, была освещена светом костров и факелов. Победители долго не церемонились. Приговоренные были связаны по рукам и ногам, а, кроме того, сквозь их руки, заведенные за спины, был пропущен толстый канат: таким образом, они были на него нанизаны, словно рыбы на кукан, не имея совершенно возможности идти или бежать. Много уже чего повидал Варлам за прошедший год, но не видел такой выдержанно-церемониальной публичной казни, проводимой в условиях только закончившегося полевого сражения. Обреченных заставили встать на колени. Около каждого был поставлен литвянин с саблей. И тут Варлам заметил совсем близко от себя среди приговоренных Косорота и невольно вскрикнул. Это заметил Филон Кмит, попросил подвести к нему плененного и спросил, что значил его возглас.

И Варлам, сам удивляясь своей смелости на фоне жуткой картины перед ним разыгрывавшейся, сказал, что Косорот не воевал. Кмита окинул его удивленным взглядом и спокойно приказал Варлама поставить в ряд с приговоренными к казни. Это стали немедленно исполнять. Но вдруг Филон Кмита остановил своих слуг, попросил подвести к нему Косорота и показать ладони. Тот протянул руки. Кисти рук были тонки и худы, ладони ровные и гладкие, как у девушек. «По виду ты не воин, но и не из благород-

ных, – заключил Кмита. – Чем был занят?» – «Глашатаем и посыльным», – ответил Косорот убитым, но звонким голосом. Кмита пристально на него еще раз посмотрел и приказал развязать. «Тебя и тебя, – сказал Кмита Косороту и Варламу, – отпускаю, идите и знайте, что Филон Кмита справедлив, по чем зря не казнит. Но, чтобы ты, глашатай, не забывал о моей милости, на твоем теле будет поставлен знак. Рана не смертельная, почета не прибавляет, но будешь помнить обо мне всегда, как своем спасителе». Кмита кивнул своим людям. Косорота подхватили под руки два ратника и пригнули к земле, третий выхватил саблю и двумя короткими и несильными ударами ниже пояса, прямо через одежду, рассек ему в виде креста ягодицу. После этой унизительной процедуры Кмита дал отмашку на исполнение казней. Варлам навсегда запомнил глаза ближнего к нему в цепи пленного. Был им не кто иной, как сам Лосьмин. Он был опрокинут навзничь на землю так, чтобы сабельный удар разящего был наверняка, пришелся по горлу и главным сосудам шеи жертвы. В глазах поверженного были и страх, и ненависть к плачам, но еще была мольба и никогда не покидающая человека надежда на какое-то чудо, возможно такое же, как только что произошло с Косоротом, и Варлам даже уловил в его взгляде обращение к себе: не замолвит ли он, обозный ничтожный человек, слово и за него, своего боярина… Варлам молчал… А занесенная над головой Лосьмина сабля литвина не ведала, что такое жалость, она предназначалась только для того, чтобы убивать… И в последний момент жертва осознав, что не будет пощады, взорвала воплями и проклятиями необычайную тишину последних секунд… Но жуткий свист рассекающей морозный воздух сабли быстро прекратил этот кошмарный, нечеловеческий вопль.

Варлам был ошеломлен увиденным. Никаких мыслей и дум в голове не было, да и не могло быть, как у всякого нормального человека, пусть даже приученного к жестоким нравам своего века, к подобным зрелищам, к смирению перед постоянным насилием. Охватившее все тело оцепенение не давало возможности сдвинуться с места. Пришел в себя Варлам, когда его кто-то сильно толкнул в спину, он упал лицом в мокрый от крови снег рядом с чьей-то отрубленной головой, и ему сказали, чтобы шел прочь, не то тоже останется без головы. Он отошел в сторону в ожидании дальнейшей участи. Вскоре все было кончено и его с другими оставленными в живых плененными заставили убирать тела казненных, – стаскивать в ближний овраг. Когда приказание было исполнено, литвяне оставили Варлама и его новых приятелей по несчастью на произвол судьбы среди поля и леса, сами ушли с захваченными обозами.

Потом было пять дней мучительного странствования. Шли почти наугад, ориентируясь на восход солнца. Выжить удалось благодаря умению приспосабливаться, как диким зверям, к природе, благо у некоторых было при себе огниво, чтобы разводить костры для обогрева; ели подогретые на огне мерзлые ягоды рябины и шиповника, пили растопленный снег из сплетенного из коры березы туеска. На пятый день, переправившись по льду на левый берег Днепра, они встретили смоленских объездчиков границы.

В Смоленске Варлама за проявленное терпение и страдания похвалили. Какой-то сотник, мыслящий трезво, сказал, что хорошая челядь нужна не менее добрых воинов. Варлама определили пожить при монастыре, чтобы откормился; ему справили новую одежду и выдали несколько монет – полушек. Косорот сам быстро нашел себе место, поступив вновь служить. Скоро они с Варламом расстались, на прощание Косорот дал серебряный рубль и сказал, что больше у него нет, и это за его, Косорота, спасение. На вопрос Варлама: откуда у него серебро? – Косорот хитро улыбнулся и ответил, что еще в лесу сглотнул, как утка, когда понял, что погибнет, не оставлять же добро литвянам. Варлам ему не поверил, но рубль взял и спрятал в подложку лаптя.

 

В монастыре Варлам пробыл две недели, предложение остаться и осесть в монастыре служилым или взять тягло на церковной земле его как будто и устраивало, потому как в этом была хоть какая-то определенность положения в неспокойное военное время, но он более года не был дома и не знал, что там. До дома шел полмесяца, износил много пар лаптей, которые приходилось покупать. На лапти, да на еду, израсходовал, как ни старался быть бережливым, позволяя себе только хлеб да квас, все три полушки денег.

Беднота и заброшенность в деревнях, через которые проходил, была ужасающая. Несмотря на тяжелое время, не было никакого спуска крестьянину или ремесленнику со стороны удельных помещиков. А если что и оставалось в хозяйствах после уплаты

податей, так грабеж довершал, забирали последнее постоянно сновавшие военные отряды или ушлые люди, которых развелось немало. И была в положении трудившихся на земле крестьян и ремесленников такая безнадежность, что они, понимая свою обреченность на подобное существование, не хотели работать ни на других, ни на себя. Во многих деревнях была полностью изведена скотина, а земля не возделывалась. Так люди становились заложниками вечного страха и перед появлением очередного царского служивого, которому надо была дать хлеба, а его коню сена, и перед разбойными людьми. И Варлам сильно удивлялся, когда в деревнях оставались хоть какие-то признаки жизни. Еще более убогость и нищета человеческого существования была видна по всей дороге с приходом весны. В самом начале весна в этих местах никогда не радует глаз. И теперь, в первые недели распутицы, из-за непролазной грязи после только сошедшего снега ледяные, гуляющие в голых и серых ветвях деревьев мартовские ветра создавали еще острее чувство одиночества и какой-то роковой неосуществимости на этой земле надежды на хотя бы какое-то будущее. Все увиденное Варламу говорило за то, что дома, под Вязьмой, так же плохо. Дорога от Смоленска была условной, фактически ее не было. Она обозначалась только в разбитой телегами колее, да вытоптанной землей или сломанными кустами и деревьями в местах стоянок. И во все время длинных переходов, отсиживаясь где-нибудь под елью или в старом шалаше из-за сильного дождя, Варлам думал о пережитом за последнее время. Он понимал, что если рожден на свет Божий, то должен не только молиться каждый день и благодарить Бога, за то, что ему позволили явиться на эту землю, но и должен устроить правильно свое житье. Для этого в первую очередь надо было трудиться, потому что Бог дал ему руки не только для того, чтобы держать ложку, но прежде этими руками добыть еду, созидать вокруг себя. Бог, как за страшный грех, наказал не убивать и не грабить, но все, что видел Варлам и происходило вокруг него, было именно так. И ему было искренне и глубоко жаль напрасно погибших людей, особенно простых, кто не знал другой жизни, кроме как трудиться на себя и на господина, а, умирая, не знал для чего умирает. Однако получалось, что умирали все ради прихотей все того же царя, других господ, которые сначала назначали себя в избранные, потом начинали слепо в это веровать и гордиться этим; считали, что, посылая одних людей убивать других людей, не нарушали заповедей Божьих, убивали-то не они. Наблюдая со стороны служилых и бояр, Варлам видел, как многие, желая показать свою значимость, были важны и спесивы, становясь в богатых одеждах похожими на надувающегося снегиря. «И разве не глупо, не напрасно, – думал Варлам, – умирать за таких? Стоило ли для этого рождаться на земле?»

В рассуждениях Варлама присутствовало богомильство, о котором он знать не знал, не слышать, но оно рождалось в его сознании само собой, было настоящим и искренним чувством. Следствием таких мыслей стала появившаяся у него глубокая неприязнь к своему царю, которого видел мельком в Полоцке; ко всему, что с ним связано и что увидел во время страшного и бессмысленного похода на Полоцк. И хотелось ему больше всего на свете уединиться где-нибудь, чтобы жить тихо и мирно для себя и только для хороших, а не злых людей.

Как и предчувствовал Варлам, в родной деревне нашел разруху и нищету; люди были вконец измучены все растущей повинностью. Помимо тягла деньгами и трудом, неумеренные аппетиты поместных землевладельцев и дворцовых служилых требовали еще и оброк хлебный, молочный, яйцами и мясом, когда крестьянам было нечего есть. Самым большим ударом для него стало, что за прошедший год отец из-за старости и болезней не мог уплатить подать, за это у него забрали весь их нехитрый домашний скарб, а главное, пасеку. Отец от горя и болезней помер незадолго до возвращения сына. Варлам решил здесь более не оставаться, но за выход с земельного участка, принадлежащего Лосьминым и получения «вольной грамоты» требовалась выплата. Варлам отдал серебряный рубль.

Так Варлам стал крестьянином вольным, но без копейки в кармане. Это его сильно огорчало, потому как старался и работал, а ничего не заработал; это и забавляло, правда, горько. Варлам, уходя из деревни, надевая заплечный мешок, подумал: «Легок-то как!»

Побрел он снова назад. Имеющийся опыт и знающие люди ему подсказали, что должен удаляться

поодаль от проходных дорог. Забрел Варлам в местность малолюдную, деревню, спрятавшуюся среди лесов, но и в город при случае можно сходить. Это было Настасьино.

3

Варлам по привычке проснулся с петухами. Но в такую раннюю пору, когда на улице еще ночь и единственное в избе окошко едва обозначилось светлым пятном начинающегося рассвета, – спешить некуда. Он лежал на полатях и слушал, как в курятнике истошно кричали, соревнуясь кто громче, оставленные на развод два молодых кочета. Воздух в избе из-за сквозняка, вытягивающего остатки тепла через гудевшую всю ночь печь, стал холодный. Варлам подумал, что пора готовиться к зиме, и первым делом нужно утеплить вокруг дымоволока. Он сладко потянулся, спустил вниз ноги и стал обуваться: обернул ступни и голени двойным слоем онучей, натянул новые лапти, все крепко подвязал веревочными оборами. После прошел к кадке с водой, ополоснул лицо и встал в угол молиться. Варлам говорил про себя выученную наизусть молитву, но говорил сегодня как-то механически, не умея сосредоточиться на сути молитвы, – в голову бесконечно лезли посторонние мысли. Думал о том, что надо обязательно сходить к шинкарю, отнести очищенный воск, вытопленный из вощины с последних взяток из бортов; думал, что скоро время забивать волков на шкуры и к такому делу следовало получше подготовиться, потому что в этот раз сильно все могла осложнить старая волчица; думал, что надо поработать до сильных холодов на кровле… да много ли еще чего следовало сделать… И ему было стыдно, что во время молитвы его голова занята посторонним, бытовыми вещами, а не мыслями о Боге… И он снова и снова начинал молитву, соединяясь душой с невидимым Богом, поверяя ему свои мысли, пока не сказал себе, что поговорил с Богом хорошо.

Печь остыла, но оставленный в ней с вечера горшок с кашей был еще теплый. Варлам выложил в большую глиняную миску часть каши из ячневой сечки. После общения с Богом утрешняя еда была для него почти таким же священнодействием, как молитва. К еде относился серьезно, потому как не всегда мог знать, как сложится день: мог задержаться в полях или в лесу, мог увлечься какой-то работой, которую иной раз нельзя оставить, не завершив; впрочем, он и не любил ничего откладывать, как бы трудно ни было. Второй раз почти всегда он ел уже вечером. Поэтому сейчас кушал не торопясь, на целый день, разминал не вполне протомившееся в горшке зерно. Чаще другой еды у него была каша. Иногда варил горох, парил репу или томил капусту. Бывало у него на столе и мясо: большее птица, которую держал в большом количестве, куропатки, которых с другой дичью – зайцами – добывал немало, ставя в ему хорошо известных местах леса волосяные петли. Не переводилась у него и рыба: ее солил, вытапливал из нее жир на ворвань для светильника, сушил впрок. Ловил рыбу в основном по весне в верши, которые разбрасывал по реке, тогда во время нереста они набивались так плотно, особенно язем и линем, что еле тащил на берег; а летом очень любил лазать по береговым норам и щупать налима. И всегда у Варлама были грибы и ягоды, летом свежие, круглый год сушеные.

4Карамзин Н.М. История Государства Российского (Примеч. к т. IХ, гл. 1). М., Книга, 1988.