Tasuta

Варлам Пчела

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Отношения с шинкарем Цалмоном заладились само собой. Варлам стал покупать у торговца, появившегося с начала года в соседнем селе самое необходимое: соль, домотканое полотно на одежду, печные горшки и другую важную хозяйственную утварь, чего не имел в своем натуральном хозяйстве. Цалмон однажды сказал, что мог бы давать товар в обмен на мед и воск, излишки которых, как думает, должны быть у бортника. «Отчего нет, – ответил Варлам, – мне даже сподручнее, потому как все одно жду каждый раз мужиков, когда собирают обоз и идут в город». – «Смоленские и дорогобужские купцы мне известны, – сказал Цалмон, улыбнувшись хитро. – Они знают свое дело, и я так думаю, что тебе дают ровно полцены». – «Не обижайся, Цалмон, – сказал Вардам, – но, по моему разумению, все купцы преследуют свою выгоду, и мне трудно судить, кто лучше, а кто хуже». – «Так-то оно так, – подтвердил Цалмон, – однако хотел я сказать иное. Раньше в том же Дорогобуже народ был честнее, а сейчас стал испорченный: может и обмануть, забрать товар, обещать плату, но не заплатить. Все произошло от московских купцов. Всем известно, что при ведении дел они порочны, и в последнее время их плохие привычки вошли в обиход повсюду, где только появятся. Они испортили торговлю даже во Пскове и Новгороде Великом, где всегда жили честнейшие купцы. Но со мною будет порядок, можешь верить».

Было заметно, что Варлам задумался; и он действительно задумался, зная, что всякий человек видит себе выгоду, а этот шинкарь в островерхой ермолке, в синем шерстяном кафтане под шелковый пояс, в суконных штанах, заправленных в кожаные сапоги, – тем более; да и на лбу его не писано, что ему можно верить. Сказывают же люди, что «еврею даже крещеному, как и волку, хотя бы кормленому, нет веры: волк все одно в лес смотрит, а еврей крестом, как волк овечьей шкурой, только прикрывается, а в уме свое держит». Шинкарь, знала вся округа, был нехристь.

«Не сомневайся, Варлам! – повторил Цалмон, видя замешательство бортника. – Не обману. Дам тебе цену выше той, что дают купцы в Смоленске или Дорогобуже, но не ниже их цены, зато не будешь тратиться на обоз.”

Варлам, молча кивнул головой, как бы соглашаясь, но не ответил; было уже собрался уходить, но шинкарь остановил его: «Слышал я, что у тебя есть и другой товар… волчьи шкуры? Мне он интересен!..» – Цалмон вопросительно уставился на бортника.

Помимо меда, воска, шерсти и кож, скупку которых торговец выгодно наладил в окрестных деревнях, отправляя товар тоже обозом, но не в Смоленск, а совсем другую сторону – Велиж, потом по Двине в Витебск, и еще дальше до самой Риги, где всегда хорошо платили, был у Цалмона интерес к меху. Особенный спрос имелся на волчий мех, из него польская и литовская знать, щеголеватые и хвастливые гусары и уланы, любили шить зимнюю епанчу. «Есть шкуры, – коротко ответил Варлам. – Могу предложить, но только ближе к зиме, когда загустеет подшерсток и волос на мехе засеребрится».

На том они и поладили. Их первая встреча была в марте, когда еще не всюду сошел снег; было зябко и промозгло, а из-за восточных злых ветров, которые это состояние еще и усиливали, весной и не пахло. Цалмон предложил Варламу согреться стаканом медового вина. Варлам отказался, сославшись, что утром пойдет в лес, а запах хмеля, даже вечерний, если помочиться в лесу, такой зверь, как волк, будет обходить за версту, может унести из логова и волчат – ищи потом их по лесу. Ему же, Варламу, это совсем не с руки, потому что наметил посмотреть несколько мест, где видел логово зверя, и нужно будет взять щенков на выкорм до зимы. Цалмон понимающе закивал бородой, повернул голову в сторону печи, указал на небольшой медный котел на шестке и предложил сбитень. Варлам согласился, сел на лавку и стал смотреть как шинкарь подгребает под котелок тлеющие в печи угли. Такой котелок был для него мечтой. Цалмон перехватил его взгляд и с гордостью сказал, что купил котелок у медников в Вильно, обошелся ему в целых два рубля; вещь очень нужная в шинке, потому как готовить в нем напитки можно в несколько раз быстрее, чем в глиняных горшках. Варлам об этом знал и сам. Скоро в шинке густо запахло медово-травяным варевом и шинкарь зачерпнул из котелка сбитень. Бортник охотно взял обеими руками горячую канопку (большая керамическая кружка), а еще с большим удовольствием, наслаждаясь, стал отпивать маленькими глотками вкусный напиток, чувствуя, как он согревает нутро. Цалмон за компанию, но больше из желания сильнее привязать к себе необычного посетителя, о котором много слышал от деревенских, и определенно этот крестьянин по прозвищу Пчела ему нравился какой-то своей надежностью и легкостью в общении – налил немного и себе, но не сбитень, а подогретого медового вина. Сам же его и готовил на продажу, но не пил, а лишь пробовал – нужно было знать, что продает. Время было неспокойное и даже опасное; кругом, будь то польские и литовские земли, или здешние приграничные, хватало лихих людей, которым был нужен только повод для того, чтобы придраться из-за чего-нибудь, а уж к нему – еврею – это для таких людей словно забава. И хотя появился с недавних пор не только на польской, но и московской стороне закон, защищавший от произвола и воров, лучше было не подавать повода. Он слышал, как гайдуки в шинке под Велижем обвинили хозяина, что подал им кислое пиво, и потом разнесли по бревнам весь дворик. Медовое пиво у того хозяина, конечно, могло и киснуть – забыл хозяин выставить его в холод. Но лучше было не подавать никакого повода, поэтому у него, Цалмона, было отличное и пиво, и вино, а уж за сбитень, какой варил, о нем за короткое время шла в округе похвала.

Был Цалмон примерно в сверстниках с Варламом и жили они в одно время, но жизнь его разительно отличалась от жизни тяглого крестьянина. Цалмон происходил из Витебского кагала, где основным занятием, как и его отца, и братьев была торговля, которую они всегда старались расширять. Находясь на рубеже польско-литовского и московского государства, где оседло жили разные народы – поляки, литовцы, белые русины и русские, он хорошо знал не только их разговорную речь, но нравы и обычаи; относился ко всем ровно настолько, насколько этого требовало его занятие. Особенно шинкарь уважал природную смекалку, изобретательность и ум здешних смолян; но, одновременно, был он и пренебрежительно-снисходителен из-за их неумения устроить жизнь, нежелания лишний раз трудиться для себя же, считая это главной причиной того, что были так бедны люди в этой стороне. Знал Цалмон и другое, что и к нему тоже относились не менее неуважительно, считая его народ не «солью земли», как любили хвастать о себе в витебской иешиве (еврейской школе) его соплеменники, а наоборот «сором земли», из-за которого происходили и происходят все несчастья в мире. Шинкарю, разумеется, такое слышать не было приятно, так никто не должен был думать, и его задача в здешних местах заключалась в том, чтобы изменить неправильное мнение этих людей. Решил Цалмон пролить свет на голову хотя бы одного из этих несчастных смолян, которые любили заходить в его шинок и часто вслух говорили плохо о его племени. Не всех из них, конечно, он хотел переубеждать; они пили его вино, спивались, за это еще и платили деньги, и Цалмона такое положение дел вполне устраивало. Но теперь Цалмон, будучи всегда с очень трезвой головой, сейчас, правда, немного затуманенной парами медового вина, с чувствами человека по-восточному страстного, жаждущего справедливого отношения к себе, словно желая оправдаться в необоснованных обвинениях, стал рассказывать, как, оказывается, непросто быть евреем.

«У родителей я родился пятым по счету, – говорил Цалмон. – К удивлению родственников, в то время как все дети были темненькими, я появился беленьким. По этой именно причине меня и назвали Цалмон (светлый), хотя какой я светлый, я рыжий, – он провел рукой по волнистой огненной бороде. – Но мне это не мешает; говорят, что таким был Моисей. Впрочем, не знаю: почему так говорят? Может быть, потому, что стал красить бороду, как было принято в то время у египетских фараонов по их моде; может быть, потому что таким запомнился людям, когда, внимая свыше, стоял сначала на горе Хорив, потом на горе Синай, освещенный ярким Божественным светом?.. Но мне и правда это не мешает, даже нравится… Был я однажды в низовьях Днепра, так тамошним людям говорил, что я купец из Персии, что все персы такие же рыжие, как я, а они верили и покупали у меня всякие украшения из цветной слюды и другие безделицы, платя настоящими червонцами, хотя безделушки сделал мой дальний родственник Хошаим Эдель. Он шмуклер, удивительный мастер, я бы сказал – лучший мастер по изготовлению украшений в Витебске… Даром, что ли, Эдель!.. Дай бог ему здоровья и родить много-много маленьких эделей!.. Так вот что скажу: чудной, право, но веселый на юге живет народ!.. За это, видимо, я их и люблю, и они меня любили… А у вас меня так не любят; люди здесь все суровые и даже какие-то угрюмые, но мне нравится в вас другая черта: совсем врать не может здешний люд, а если и придумывает что-нибудь, так у него на лице написано, что врет…» – Цалмон принялся пересказывать Варламу, что слышал о нем от мужиков в шинке не так давно.

Варлам в ответ сначала улыбался, а потом засмеялся, да так, что спавший на печи все это время сизый кот, испуганно мяукнул и спрыгнул под печь. Бортнику, мало общающемуся с людьми, было хорошо у этого совсем ему незнакомого человека. Варлам попросил еще сбитня. Цалмон охотно исполнил его просьбу и, подмигнувши, сказал:

– Варлам, а ты, наверное, думаешь тебя бесплатно угощаю?

Бортник глянул на него удивленно, ничего не успел ответить.

– Как бы не так! – сказал шинкарь. – В этом вся моя суть, как еврея; ничего, к сожалению, не могу делать даром. За каждую канопку двадцать медных монеток. Получается, что за две канопки сорок медных монет, а это целая пула или ваша московская серебряная полушка, равная четверти копейки. А что делать? Мне как-то надо зарабатывать! Ну ладно, так и быть, с тебя возьму полцены.

 

Шинкарь устремил виновато глаза куда-то в потолок, словно извиняясь. Он, как многие его земляки, не был обделен искусством шутов, положивших начало лицедейству и театру. Варламу после его рассуждений стало еще смешнее и он еще громче рассмеялся, сунув руку за пазуху, чтобы достать деньги.

– Не сейчас! – остановил его Цалмон. – Сильно уважаю людей, которые несмотря на то, что шучу, прекрасно понимают, что в моей шутке больше серьезного, чем самой шутки… или, как еще говорят, в ней хороший намек на правду… С другой стороны, нас, евреев, за это, видимо, и не любят, потому что не могут понять, когда мы говорим правду, а когда шутим… Что поделаешь… Нам нужно всегда зарабатывать независимо, к сожалению, от того – шутим мы или нет – и зарабатывать много… Но беда в том, что все что зарабатываем, на себя не так тратим, даже сильно экономим на себе, как расходуем на то, чтобы покупать к себе хорошее расположение других… Именно расположение! Я не оговорился. Это совсем разные вещи: расположение и отношение к тебе, потому что отношение к нам, евреям, всегда плохое… – Шинкарь на мгновение задумался, теребя бороду. – Варлам, вот что тебе скажу… Да, да! Я не оговорился, деньги нужно зарабатывать, чтобы потом за эти же деньги покупать расположение и снисхождение к себе у какого-нибудь воеводы из Витебска за то, чтобы его гайдуки не грабили и не насильничали, или покупать лояльность у епископа из Вильно, чтобы не придумывал про нас, евреев, всякие небылицы и не распространял потом их среди людей. Такой глупости, например, чтобы у нас, евреев, не покупали муку для выпечки просвир к Святому Причастию, потому что такой просвирой можно подавиться и умереть… Ну, скажи, пожалуйста, как такое можно говорить!.. Но самое ужасное, что верят!.. И чтобы не верили, вернее, чтобы народу не рассказывали подобные глупости, приходится платить. Ты, наверное, слышал такое выражение: «Слово – золото». Оно и появилось потому, что за слово, которое молвят для решения дела, следует платить иной раз золотом. – Цалмон снова, но теперь уже заметно нервничая, затеребил бороду. – Плохо так все от того, что нет у нас, евреев, своей земли. А когда нет своей, то зачем чужую пахать-сеять и проливать на нее пот; зачем посылать в дружину воеводы наших еврейских мальчиков воевать и проливать кровь на чужой земле?.. Вот поэтому мы, евреи, не сеем и не жнем… Говорят еще, что тот, кто сеет и жнет, тому некогда воевать и грабить… Это сказано кем-то разумно, с этим нельзя не согласиться, потому что крестьянину нужно сеять и пахать, некогда ему воевать. А вот кто грабит, так это бояре и их боевые холопы, которые не сеют, не жнут, а их главное занятие обирать людей… Конечно, у них сила… Но мы, евреи, тоже не сеем и не жнем, однако не грабим, открыто, по крайней мере… Мы заняты разными ремеслами, еще мы торгуем, а еще в рост деньги даем… Вы говорите, что давать в рост деньги – грех. Но кто-то должен грешить!.. Не было бы греха, откуда взяться добродетели?.. Но опять же, грешим только ради того, чтобы иметь червонцы, много червонцев, за которые потом вынуждены покупать и подкупать не любящих нас царей, королей и епископов, которые сильно любят наши деньги… И не такой уж это грабеж, и в чем наша такая большая после этого вина?.. Мы, я… – Цалмон поднял указательный палец, тыча им вверх, не смея называть имени своего Бога… – Верим в него! В кого-то нужно верить. Но больше надеемся на себя, потому что там… – Он снова ткнул пальцем вверх и продолжал: – Там почему-то о нас забывают, вот и приходится надеяться больше на себя… – Вдруг Цалмон резко замолчал, на его лице появилось скорбное выражение, следом восточные грустные глаза наполнились слезами… Он вытащил мятый цветной платок и стал их вытирать, потом смачно сморкаться.

Варлам знал и без слов Цалмона многие тяготы жизни, в которой было больше несправедливости, чем праведного отношения к таким, как он, простым труженикам со стороны тех, у кого сила и власть. Их взоры в какое-то мгновение пересеклись. У шинкаря в глазах неожиданно появилось выражение ненависти. У бортника в глазах было понимание и сочувствие, но больше растерянность перед этим внезапным огнем человеческой злобы. И Варлам сидел не шевелясь, боясь потревожить шинкаря, который в этот миг весь ушел в какие-то свои воспоминания, и Варламу показалось, что шинкарь его словно изучает испытующим, гипнотическим взглядом, и словно ждет от него ответа на какие-то мучающие вопросы.

– Я не понимаю, Варлам, для чего вашему царю ходить и воевать… Есть у меня свойственник Михельсон, а у него сын Эштон, которому семнадцать лет. Родился он в мирном и спокойном городе Полоцке… И как раз в том году, когда родился, – Цалмон повысил сильно голос, – ваш царь пришел грабить Полоцк, а тех, кто сам не отдавал нажитое, еще и убивать… Разве у царя и без того мало всякого добра и земли?.. Самые старые, повидавшие немало люди полоцкого кагала хорошо знали, что нужно царю и его людям. Старики уже привыкли к тому, что расположение к себе и милость получали за деньги от властей – двуличного польского короля или литовского великого князя, которые пытались таким образом оставить о себе хорошее впечатление, но они, слава богу, после и не трогали наших людей. Плохо знали старики полоцкого кагала московского царя!.. Они не знали, что дело имеют с изощренным убийцей, которому неведомо ничто человеческое!.. Когда ляхи город не смогли отстоять, и в него вошли те, кто с царем пришел грабить, старики кагала собрали целый сундук серебра и золота и вынесли его царю. Старейшины сказали, что за время осады ни один еврей не выпустил ни одной стрелы в сторону воинов царя, не обнажил сабли или палаша, потому что евреи этим не занимаются, у них даже нет оружия, евреи не воюют и никого не убивают. Слуги царя забрали серебро и золото, а потом сказали, как это хорошо: поднести царю серебро и золото! Но этого мало, чтобы по-настоящему доказать преданность царю, нужно принять его веру. Старики взмолились, ответили, что готовы поднести царю еще сундук серебра и золота, но не в силах поменять веру, потому что вера в их душах, а души принадлежат только Богу, не им. Тогда слуги царя сказали, что и второй, и третий сундуки золота и серебра, и вообще все, что есть у кагала, принадлежит и без того царю, поэтому им следует тащить сундуки по-хорошему и рассчитаться с царем, а иначе души их прежде времени отойдут к Богу, и еще неизвестно – примет ли он их души. Для наглядности своих слов слуги царя показали группу людей – это были служители костелов. У этих служителей не было сундуков с золотом, чтобы заплатить царю. Взамен платы им было приказано принять веру царя, но с испытанием. После этих слов татары и казаки согнали ксендзов на берег, где сходится речка Полота с Двиной. Сначала начали рубить проруби, но накануне случилась оттепель, и татары, и казаки, боясь провалиться в реку, бросили такое опасное дело и погнали копьями и саблями несчастных на лед. Стоявший на взгорке поп возвестил, что это истинное и самое верное испытание для человека, принимающего святое православное крещение: кто выживет – это значит,

что он заново родился и воскрес для новой жизни, а кто не выживет – это значит, что за ослушание самого великого из всех царей, когда-либо живших или живущих на земле, тот останется в воде, а душа его, – так тому и быть! – отправится прежде времени к Богу… Под тяжестью большого числа людей лед стал ломаться, несчастные пытались взобраться на лед, но льдины переворачивались, и они в намокших и тяжелых одеждах снова оказывались в воде, – в том месте река широкая и глубокая, – их затягивало течением под лед, и они тонули и тонули… Видя такое, весь кагал ринулся по домам собирать последнее из ценного, что можно было принести алчным воинам царя, и принесли, чтобы спастись… Что им оставалось делать?! После этого полоцкий кагал стал самым нищим по всему польско-литовскому краю…

А воины царя хохотали над бедными людьми и приговаривали, что возвратятся сюда через какое-то время, и чтобы им готовили новые сундуки с золотом… Это видели местные купцы, мне потом и передавшие, как все было; видел все и мой свойственник Михельсон, но мне не смог рассказать, потому что от такого горя, от потери всего состояния чуть умом не тронулся, до сих пор в растерянности, не знает, как на старость заработать… Я не понимаю, для чего вашему царю было приходить в мирный и спокойный город Полоцк… Разве у царя и без того мало земли?.. – Цалмон повысил голос, в котором было предупреждение и проклятие: – Всех, кто приходит воевать или грабить на чужую землю, все равно настигнет горе… и будет горе всем их потомкам!.. Я в это верю, хочу верить, и так обязательно случится!..

Варлам слушал шинкаря с широко раскрытыми глазами, вновь переживая, как будто это было только вчера, весь тот ужас, который ему довелось видеть семнадцать лет назад в Полоцке. Он вдруг отчетливо вспомнил всех тех несчастных, которых гнали к реке казаки и татары. Ему стало невозможно страшно; он, подумывавший еще некоторое время тому назад, сказать, что был в том самом походе царя на Полоцк, теперь боялся обмолвиться об этом, чтобы не вызвать на себя праведный гнев со стороны Цалмона. И Варлам все ниже и ниже опускал голову и совсем уставился в пол, снедаемый стыдом и чувством вины за тех, кто совершал чудовищные преступления.

– Ты, Варлам, ни причем! – сказал Цалмон, видя понуро сидевшего перед ним бортника по прозвищу Пчела. – Знаю, что ни причем, и не можешь отвечать за тех злодеев. Но почему ты молчишь?

– Как я мог вставить хотя бы слово, как мог перебить тебя, рассказывающего такие страшные вещи?.. Ты прав, что Бог обязательно накажет, если уже не наказал тех, кто совершал зло… – Варлам вспомнил ратников, казненных у него на глазах и своего прежнего боярина Лосьмина.

– Хотел бы об этом знать. Месть – лучшее лекарство на душевную рану!.. Но к великому огорчению, силу может победить только другая сила, или, что бывает не так часто, – он подмигнул Варламу, – хитрость…

Варлам на последние слова шинкаря ничего не ответил, лишь пожал плечами и стал собираться домой. Они не раз после этого встречались, обменивались товаром, были довольны друг другом, и их отношения стали вполне доверительными.

В этот раз, когда Варлам принес шинкарю два увесистых берестяных короба с воском, Цалмон, встретивший его как старого знакомого, был чем-то озабочен; он быстрее обычного принял товар, не отвлекаясь на посторонние разговоры, которые сам же обычно и затевал, рассчитался за воск и сказал:

– Нет у тебя еще воска? На днях собираюсь отправить повозку на Велиж. Хорошо бы по воску сезон закрыть.

– У меня будет, пожалуй, еще на короб, но думал в приход продать. Батюшка еще летом спрашивал.

– Продать или отдать?.. Сомневаюсь, что выручишь копейку. Наговорит тебе поп с тот же короб, скажет, что нет теперь копеек рассчитаться, наобещает на будущее, а у них, попов, известно, в таких делах память короткая. Запишут потом твой короб, как деяние-подаяние, о милости Божьей прошение… Тащи, скажут, Варлам, третий короб… Я не поп и тебе загодя даю за короб… – Шинкарь вложил Варламу в ладонь несколько копеек.

Варлам сильно смутился словам Цалмона, но знал, что, видимо, будет так, как обрисовал дело шинкарь, и, невольно взяв деньги, обещал занести третий короб.

– Это надежнее, спрячешь в случае чего серебро, а воск могут забрать лихие люди. Сам знаешь. Нет спокойствия нигде. Кажется, будет снова несчастье. Должен тебя, Варлам, предупредить, что от моих людей, приезжавших ко мне не так давно, слышал, что ляхи нынче в большой силе, успешно и везде воюют против вашего царя. Боюсь я: не окажутся ли они и здесь?

– Что с того, – ответил Варлам, – сколько живу, столько и знаю, что они воюют. Ладно бы вышли в поле, как сказывают, бывало в старину; вышли бы главный лях да наш царь и разобрались раз-навсегда между собой. Но нет!.. Прячутся трусливо за чужими спинами, посылая на смерть простых людей, которым делить нечего… Разум покинул царственные головы, поселилась в них алчность, гордыня и спесь… Вот почему страдает и гибнет простой человек, людей мне жалко… Но Бог милостив, может быть, минуют нашу стороннюю от большой дороги деревню.

– Не знаю, и я бы хотел на это надеяться. Ты, Варлам, своим спокойствием вселяешь в меня какую-

никакую уверенность, что все обойдется, пройдет стороной. А скажи, пожалуйста, не слышал ли ты сам что-нибудь по поводу непрошеных гостей из-за Днепра?

Варлам задумался. Он снова вспомнил о бедах, которые приносят с собой люди с оружием, которые, как сказал Цалмон, не сеют и не пашут, а только грабят и убивают. Но вопрос был задан очень конкретный и он не знал, что ответить. Пограничные разъезды стражников действительно нет-нет появлялись. Видел их в поместье, видел в полях и лесу, но они были служилые государевы, и могли ли делиться с ним, простым бортником. И он так и ответил шинкарю, что не ведает на этот счет ничего.

– Пожалуй, так и есть, – сказал Цалмон. – Даже в моем шинке гораздо больше услышишь от посетителей. Буду и я считать, что пока это все слухи, хотя, конечно, они не бывают на пустом месте, потому как люди имеют глаза и уши, всегда что-то знают. Опять же, есть кому стать преградой и защитить здешний народ от незваных гостей из Польши и Литвы.

 

– Наверное, есть кому, – ответил Варлам, и в этот момент почему-то вспомнил Косорота, который раньше, в опричнину, часто заезжал к нему в Настасьино, но после отмены опричнины, бывал очень редко; однако знал со слов тиуна из поместья, что Косорот продолжал служить ратником в Смоленском гарнизоне. Варлам невольно вспомнил его, сказал о нем, и закончил словами, что есть, конечно, кому постоять за людей, и таких, как Косорот, наверное, немало.

– Вот оно как! – удивился Цалмон.

После последних слов Варлама, было собравшись проводить его, задержал. Варлам, слово за слово, рассказал Цалмону свою историю знакомства с Косоротом, опустив подробности разгрома отряда под Чашниками.

– Очень примечательный человек! – подытожил их разговор Цалмон. – Почему до сих пор ты мне не рассказывал о своем знакомом. Мне было бы тоже с ним интересно познакомиться. Ратник хотя и вызывает боязнь, но бывает, что с ним поговоришь, убедишься, что перед тобой честный человек, тогда и почувствуешь себя словно безопаснее. Если он вдруг опять приедет, то милости прошу, приходите ко мне, славно угощу, мед у меня замечательный!

Цалмон дружески похлопал гостя по плечу и пожелал ему удачи. Они расстались. Шинкарь неспроста завел с бортником этот разговор и старался развить его; а упоминание про «глаза и уши» прямо относились к нему, Цалмону, который имел, помимо своего основного занятия торговлей, другое – собирал и отправлял сведения о здешних людях, их нравах, имуществе, а также о наличии и передвижении военных, заказчику на такую информацию в сопредельную Речь Посполитую. Шинкаря в таком дополнительном промысле меньше всего интересовала политика, а больше деньги; он их любил всего более, они были смыслом его существования. Каким способом они появлялись у него – это было не так важно.

Варлам пошел к себе. День был погожий, какие случаются в начале осени. Но у Варлама настроение после разговора с трактирщиком было не такое светлое. Он хорошо понимал, как может нарушиться привычная и неспешная жизнь в его деревне. Настасьино хоть и пряталось поодаль от основных дорог, но кто ведал, как, какими окольными путями могут идти чужие люди; не используют ли они для своей злой цели именно окружные пути, чтобы незаметно выйти к городу? Было над чем задуматься. Варлам понимал и другое: мало что от него зависело в этой бесконечной войне бояр с панами. Пока же надо было спешить домой, где его дожидалось большое хозяйство.

Он спустился по склону к речке, перешел ее по кладям, настеленным высоко над водой в самом узком месте, чтобы их не сносило в половодье, и стал подниматься в свою деревню. Можно было берегом пройти до оврага, подняться вверх и оказаться у себя, чтобы не заходить в деревню, но река делала излучину, огибая Настасьино, поэтому и путь удлинялся вдвое; а через деревню было ближе – он выходил к лесу, потом к истоку оврага, и к притулившейся в нем избе.

На выгоне между двух крестьянских дворов, где росла одинокая ель, куда обыкновенно приходили на сход жители, а вечерами собирались парни и девки, теперь, днем, играли дети. Потому, как они стояли стайкой, только один из ребятишек в стороне, Варлам понял, что дети заняты старинной игрой в «Волка и гусей». И действительно, стоящий в стороне был за хозяина гусей. Он громко обращался к стайке – это были «гуси»:

– Гуси, гуси!

– Га-га-га! – отвечали «гуси».

– Есть хотите?

– Да-да-да!

– Так чего же вы стоите? Ну-ка, марш домой!

– Серый «волк» под горой, зубы точит, съесть нас хочет, не пускает домой, – хором отвечала стая.

– Так летите же, летите! Только крылья берегите! А я рогатину возьму, ею волка угощу.

С этими словами оборачивается к волку, роль которого исполнял долговязый паренек, накрытый с головой рогожей. «Хозяин» взял ветку и пошел на «волка», продолжая приговаривать:

– Гуси мои, гуси!

– Га-га-га!

– Серые да белые!

– Да-да-да!

– Вы мне, гуси, подсобите, клювом волка ущипните!..

После гурьбой собрались напасть на «волка», но вдруг увидели идущего в их сторону Варлама и замерли ни живы, ни мертвы: перед ними был не просто волк, а целый оборотень. Ребятня с визгом бросилась врассыпную, прячась кто за ель, кто за изгородь. Один лишь «волк» запутался в упавшей с его плеч рогоже, споткнулся и растянулся прямо у ног страшного пасечника. Варлам поднял незадачливого «серого» за ворот рубашки и, слегка встряхнув, поставил на землю.

– Что ж ты, дружок, разве волки так бегают?.. – Но увидел на нем большие, с чужой ноги, лапти, и сказал: – Понятно… В них все одно, что летом бегать на лыжах… Зовут-то как?

– Игнат, – испуганно ответил малый, вытаращив на Варлама немигающие глаза.

– Что, страшно?

– Ага…

– Почему? Вроде нет у меня ни шерсти, ни клыков, ни когтей… А хочешь, покажу настоящих волков?

Игнат от страха еще сильнее поник, услышав такое предложение, но детское любопытство взяло верх, и подогрето оно было не в меньшей мере сверстниками, внимательно следившими за ним и Пчелой. Появилось мальчишеское желание стать героем в глазах местной ребятни. Он осторожно сказал, что живого волка близко никогда не видел.

Волки, почуяв человека, поднялись и приблизились к решетке: его появление почти всегда было связано с кормлением. Но в этот раз у него ничего не было в руках, и был он не один. Звери словно разочаровались: одни понуро отошли в сторону, другие затаились по углам; лишь волчица, словно зная, что ничего хорошего нельзя ждать от человека, как сидела недвижно посреди клетки, обвив по-кошачьи хвостом ноги и не сводя с подошедших настороженного взгляда, так и продолжала внимательно следить за ними, не меняя позы, когда люди подошли близко. Игнат, подходя к клеткам, с опаской оглядывался на Варлама, который его ободрял и просил, чтобы тот не делал только никаких резких движений и старался не говорить, потому что волки могут сильно разволноваться и начать скакать по клеткам. Игнат послушно остановился на расстоянии вытянутой руки от клетки и стал молча наблюдать за волками. Он недолго смотрел на молодых зверей, потом сдвинулся с места и встал напротив волчицы. Их взгляды встретились, и долго, как на гипнотическом сеансе, волк и человек не могли отвести глаз друг от друга. Трудно сказать, что в этот момент думала и думала ли вообще волчица. Может быть, у нее был тоже, как у человека, праздный интерес к новенькому; но, скорее всего, это было ожидание опасности, которая исходит от людей, чтобы при малейшем подозрении на угрозу ее жизни, защититься. Варлам осторожно взял Игната за руку и отвел в сторону. Волчица продолжала сидеть на месте, только проводила их внимательным движением желто-черных глаз.

– Они сильно похожи на некоторых наших собак, – заключил Игнат, – а самый большой из них, наверное, есть и самый главный волк; ишь как на меня зенки круглил, если бы не клеть, так бы и слопал, верно голодный…

– Это волчица, – поправил его Варлам.

– Я и говорю, что она за главного; она у них, как у меня маменька, остальные волки должны ее слушаться и ей подчиняться.

– Это ты, друг мой, очень верно подметил, как у людей, так и у зверей, есть вожаки. Волки, однако, сейчас сыты, а ты, верно, кушать хочешь?