Tasuta

Варлам Пчела

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

И они не пахали и не созидали. Однако Кмита был воин и к священнослужителям относился достаточно равнодушно, сознавая, что они были и есть, такого положения дел ему не изменить, поэтом особенно не вмешивался в их дела, полагая, что это дело не его, управителя земного, ими руководит Божественное Провидение, с ними старался всегда держаться нейтральной стороны. Происходило это, быть может, еще и потому, что крещен он был в православии, позднее принял в силу внешних причин униатство, хотя после в душе никаких изменений не ощутил, продолжая быть терпимым и к одним, и к другим, и к третьим, потому что были в Речи Посполитой и Литве также свои татары и караимы, молившиеся своему богу, и евреи, молившиеся тоже своему богу. И Кмита огорчился и опечалился, когда в одном из селений увидел на колокольне скромной деревянной церквушки висящего вместо снятого медного колокола ее местного православного священника. На небольшой площадке перед церквушкой стояли два десятка крестьян. Они были словно окаменевшие, но не были безразличны их глаза, осуждавшие и глубоко несчастные. Вокруг суетились несколько наемников из мадьяр, они что-то энергично обсуждали между собой и были сильно заняты дорогой добычей из хорошей меди: отвязывали язык от колокола, чтобы сделать его легче, и грузили колокол на подогнанную телегу. Кмита на месте выяснил, что священник был слишком стар и немощен, не мог оказать противодействия наемникам, которые срезали крепеж и сбросили колокол. Священник-старик только умолял их, цеплялся за одежды, просил не трогать колокол, живой звук которого десятки лет привычно для люда разливался по окрестностям, извещая о радостях или горестях жизни. Но в этот момент там оказался монах-бернардинец, которого Кмита знал по Бресту, не переносил не только за внешний вид, но на дух из-за того, что тот был известен участием в попойках, он же держал маркитанток, всегда таскавшихся за обозами. В войске его роль священнослужителя была не велика, он, следуя с войском, преследовал свои цели – проповедовал униатство; несговорчивых православных священников, не желавших принимать западное вероучение, как мог уничтожал. Как оказалось, бернардинец и сказал мадьярам, чтобы повесили попа на колокольне вместо колокола. Поганое дело было сделано. Кмита ничего изменить не мог. Сам бернардинец, уничтоживший так цинично своего противника по христианской вере, успел куда-то исчезнуть. Было холодно и промозгло, поднялся сильный ветер, раскачивавший на сквозняке колокольни худенькое тело несчастного с шапкой белых волос на голове и бородой, одетого в серую рясу, из-под которой торчали ноги, обутые в маленькие, как детские, лапти. Нестерпимую картину увиденного, печаль от происходящего, пронзил вопль старухи, стоявшей среди крестьян. Она упала на землю, причитая и судорожно стуча сжатыми до синевы кулаками о землю. Оршанский староста пошел прочь, сильно задумавшись. Следовавший за ним подхорунжий перекрестился и вслух сказал, что такая смерть священника – предзнаменование нехорошее. Кмита остановился, резко повернулся к своему ординару и, сильно размахнувшись, ударил кулаком в лицо. На немой вопрос, застывший в глазах подхорунжего, зажавшего нос и рот от сильного кровотечения, сказал:

– Следующий раз думай, что говоришь!

5

Отправиться навстречу оршанскому старосте и дать открытое сражение Бутурлин не мог: не позволяло число вверенных ему ратников. Знал об этом и Кмита, по этой причине не только осмелевший, а обнаглевший до такой степени и самоуверенный в скором исходе своей кампании, что стал подсчитывать дни, которые ему осталось до ее окончания. По его раскладу ему нужно было немного более недели; он собирался перегруппировать свое войско, чтобы дать ему отдых, а затем сразу выступить на Смоленск. Об этом Кмита сообщил Стефану Баторию, который в Великих Луках закончил большой поход, принесший успех ему, а ощутимое поражение войскам Ивана Грозного, терпевшего неудачу за неудачей. Гонец вез грамоту, в которой оршанский воевода писал, что ожидает короля в последнюю неделю октября, чтобы тот воочию увидел, как будет снова возвращен под власть Польши и Литвы этот прежде город литовской короны. Кмита о таком исходе думал давно, его заочно даже стали называть не только оршанским старостой, но и смоленским старостой и воеводой, что льстило его самолюбию. Для него это было важно; он надеялся, что в случае успеха будет посажен гетманом над всеми восточными землями Речи Посполитой. Но не менее главным всегда являлась военная добыча, хотя он прекрасно знал, как бедны люди на всех тех землях, в которые вступал, и не так уж будет велик кош, на который все рассчитывали, разве что в самом Смоленске могли быть богатые трофеи. У Филона Кмиты в случае гетманства была иная дума. Впереди была старость, когда больше воевать не сможет, а нужно было бы позаботиться о том, чтобы она была обеспеченной. Это могло произойти, если он получит полный контроль над восточными землями Речи Посполитой. Суть его проекта была в следующем: начиная от Велижа, торговые суда с местным товаром спускались по Западной Двине до самой Риги, там брали товар ганзейских купцов и возвращались (поднимались) назад – и это была только часть торгового пути; вторая часть начиналась небольшим волоком от Велижа до Дорогобужа или Смоленска, а далее торговые караваны следовали вниз по Днепру до самого Черного моря, до земель османских, и возвращались назад. Это был древний торговый путь, и он подпадал фактически полностью под его, Филона Кмиты, контроль. Взимаемая с торговцев пошлина предполагалась огромная, потому что это был контроль за торговлей всего юга и востока Речи Посполитой. От одной мысли о том, что такое может произойти, не у одного Филона Кмиты могла пойти кругом голова.

Представленные Михельсоном сведения до сих пор полностью совпадали с той обстановкой, которую Кмита обнаруживал по ходу движения войска, но от себя рыскуна по-прежнему не отпускал. Кмита не один час провел в разговорах с Михельсоном и каждый раз обнаруживал, до чего не глуп, но еще больше хитер этот еврей, и оршанскому старосте порой даже доставляло удовольствие общения с ним. Вот только один небольшой диалог между ними. Кмита однажды спросил:

– Михельсон, а скажи, отчего ты так умен?

– Лучше, ясновельможный пан, отвечу на твой вопрос нашей старой притчей. «Настал, наконец, день, когда объявился долгожданный Мессия. И всякий мог подойти к нему и обратиться со своими вопросами и бедами. Пришел слепой и сказал: “Рабби, я слеп”. Возложил Машиах руки на просителя и тот прозрел. Пришел глухой и сказал: “Рабби, я глух”. Машиах проделал то же, и глухой стал слышать. Потом Мишиах выпрямил горбуна по просьбе несчастного. Машиах даже дал богатство тем, кто его просил… Одним словом, много разных людей подходило со своими просьбами. И только глупцы так и остались дураками, ибо никто из них не пришел и не сказал: “Рабби, я глуп”. Помня эту притчу, я, великодушный пан, прошу всегда об одном, чтобы Машиах оставил меня до конца дней моих с ясной головой и твердой памятью.

У Кмиты даже появилась вполне разумная мысль, что было бы совсем неплохо взять Михельсона на постоянную службу в качестве советника. Однако об этом нужно было просить разрешение за него, как иноверца, у самого короля. Король мог бы, конечно, сделать исключение ради него, Кмиты, тем более что король сам всячески содействовал разным иноверцам, позволяя им вести торговлю, устраивать ремесленные цеха и даже сквозь пальцы смотрел на их ростовщичество. Но несколько иначе король всех наставлял по поводу возможности использования евреев на государственной службе. Он говорил, что с ними следует держать ухо востро, поскольку они не присягают короне, не говоря о том, что сами считают себя иным сортом людей, делят всех на своих, живущих по законам их племени, и на чужих, вследствие этого им всегда чужды интересы государства.

И все же Филон Кмита считал, что иметь слугой такого исполнительного человека, как Михельсон, было бы большим делом, потому как он тесно связан с десятками таких же михельсонов, расселившихся по всей Польше, Литве и далее за их пределами. Они все видят, слышат, знают, они имеют возможности оказывать воздействие и влияние на живущих рядом с ними. Они за деньги охотно готовы поделиться своими знаниями, а он, Кмита, готов им заплатить.

И пусть себе они остаются чужими в своих жилищах, домишках, на их улицах, в их местечках, потому что и он, Кмита, также вовсе не собирается допускать их ближе положенного к себе и делиться своими мыслями и планами. Однако боялся Кмита просить за Михельсона. Слишком свежо на памяти было дело литовского магната Георгия Осцика. Он, как оказалось, долгие годы вел тайную переписку с московитами, выдавая военные тайны Речи Посполитой, действовал же через одного витебского еврея. Заговор был раскрыт и 18 июня 1580 года обоих казнили в Вильно5.

Настало время очередного перехода войска и нужно было определить место на стоянку авангарду, с которым двигался сам Кмита в окружении личной охраны полсотни гусар. Следовало подыскать и место шедшему с отставанием от авангарда на день обозу с награбленным. Место должно было быть безопасным, достаточно открытым, чтобы заранее видеть быстро приближающуюся неприятельскую конницу, которая только и могла нанести ощутимый удар по стану; но в тоже время стоянка должна быть малоприметной. Кмита не долго об этом думал, решил последовать Михельсону, советы которого до сих пор пригодились удачно. Он предложил для стоянки Настасьино – деревню, где состоялось его знакомство с Косоротом. Большой лес, под прикрытием которого мог бы собраться неприятель, от деревни далеко – верст не меньше десяти, расстояние достаточное, чтобы подготовиться к отражению неожиданного нападения. С другой стороны, в самой деревне есть роща, где может укрыться от глаз лазутчиков неприятеля весь передовой отряд.

 

– Настасьино! – повторил задумчиво Филон Кмита. – Какое простое название.

– Так местные называют, – сказал Михельсон. – Правильное название Анастасьино. Слово греческое, но, видимо, людям удобнее произносить «Настасьино».

– Я подумал о другом, – сказал Кмита. – В названии есть интересное звучание отдельных частей этого слова. Вслушайся еще раз, Михельсон: «На-ста-

сьино». Я в нем слышу что-то, созвучное, как если сказать: «На стане сим».

Кмита задумался. Склонный к мистике, находя некий эзотерический смысл в словах, каких-то явлениях, он увидел в этом неплохой знак, и продолжал:

– Слышишь?.. Стало быть, на сим месте и будет стан, который ты же предложил. Быть по- твоему, в Настасьино и расположимся. К тому же, припоминаю, что где-то там и Цалмон находится, – он погрозил пальцем Михельсону, – ох и хитрец же ты, неспроста указал на эту деревню. Хочется тебе, видимо, напомнить об оставшейся сумме, что я должен? Помню, ничего не забываю, но все, согласно уговору.

Михельсон молчал, опустив виновато голову.

Спустя два дня полк конницы из кирасир и гусар, пройдя где проторенными дорогами, где по целику, но не встретив не только засады, но даже прежде постоянно маячивших где-нибудь поодаль конных дозоров смолян, подошел к Настасьину. По приказу ротмитров, командовавших хоругвями полка, всем было объявлено, что в этом месте предстоит стоянка для соединения с остальным войском и обозом перед окончательным переходом к Смоленску (оставалось около пятнадцати верст), всем было велено не давать сигналов трубой или барабаном на любой случай сбора, на необходимость седлать и садиться на коней; было строго велено не ходить по деревне, чтобы напрасно не создавать лишнего шума, а довольствоваться имеющимися на день-второй запасами съестного и ждать подхода обоза, шедшего вслед. Последние меры

предосторожности были ни к чему. Все, чем могли из съестного располагать деревенские, если бы даже порезали всю их скотину, хватило бы отряду в полторы тысячи здоровых и крепких людей ненадолго.

И скоро большой отряд заполонил всю рощу, огласив ее говором людей, храпом и тихим ржанием прекрасных боевых коней; эти звуки смешались с протяжными криками ворон и галок, спугнутых с деревьев. Листва берез, осин и кленов уже осыпалась, желтея и багровея густым ковром; лес стоял почти прозрачный, лишь местами темнея густой хвоей елей и пихт. Вскоре чуть не у каждого дерева или пня были навязаны расседланные кони, а все свободное пространство между деревьями заняли палатки и шатры, у которых суетились слуги панов-рыцарей разводя костры для обогрева и приготовления пищи. В стане царило благостное настроение; шляхта и литвины, выставив на десять верст вперед, как и положено для предосторожности, сторожевые посты, в задачу которых входила и рекогносцировка прилегающей местности, расположились к отдыху на два дня и подготовке к окончательному броску на Смоленск. Там ожидали богатую добычу и окончание недолгого, но успешного похода.

Варлам Пчела был в это время у Цалмона, – отнес ему несколько связок лучины. Они услышали топот множества копыт и вышли на улицу. Цалмон, прикрыв ладонью глаза от слепящего низкого солнца, уходящего за горизонт на западе, откуда приближался конный отряд, негромко произнес: «Это они! Ждал, но не так скоро». Он обернулся к Варламу и сказал: «Тебе надо уходить, здесь нельзя оставаться». Варлам не успел; к шинку на добрых высоких аргамаках, снаряженных богатой сбруей, подлетел отряд из десятка всадников. Это были литвины, которых он знал еще по Полоцку. Седла на лошадях были с характерными высокими передней и задней луками, с креплением широкими нагрудными и подхвостовыми ремнями, благодаря чему всадники крепко сидели в седлах, поэтому их было трудно сбить с коня. Все вооружены саблями и копьями, у каждого был пистолет, а на поясе прикреплена лядунка (подсумок) с пулями и порохом. Это были все рыцари, знатная шляхта, за спиной каждого болталась накидка из шкуры рыси или волка. Они объехали шинок, оглядывая окрестность, и один из них поднял руку в перчатке, давая кому-то сигнал. Буквально тут же раздался еще больший топот и из-за холма выскочил еще более многочисленный отряд таких же богато одетых всадников. Среди них сильно выделялся шляхтич высокого звания. Он был в малиновой епанче на куньем меху, такой же шапке с малиновым верхом, в позолоченных латах. Был он уже не молод, на ветру развевались пышные совершенно седые усы и выбивающиеся из-под шапки такие же локоны искусственно подвитых волос. Слезть с коня ему бросилось помочь сразу несколько рыцарей. Когда он встал на ноги и взглянул проницательными, надменными и высокомерными глазами, Пчела его узнал и вспомнил жуткий день казни под Чашниками своего боярина Лосьмина и многих ратников,

бывших с ним в походе на Полоцк. Да, несомненно, это был тот самый важный шляхтич, только теперь заметно постаревший. Был среди приехавших всадник, одетый как горожанин. Когда он повернулся лицом, Варлам узнал в нем знакомого Цалмона. Тот тоже узнал Варлама, замершего – ни жив ни мертв – на месте, кивнул ему головой, но, спешившись, пошел к Цалмону и заговорил на их языке. Цалмон от не-

ожиданности ли, страха ли, был бледен, потом шагнул навстречу вельможному пану и упал на колени. Что было дальше Варлам не мог видеть: он сначала тоже, как и Цалмон, встал на колени перед большим польским паном, но его кто-то схватил сильной рукой сзади за ворот и оттащил в сторону, как ненужную вещь. Пчела встал и быстро ушел за угол избы, потом по уклону сбежал к речке, чтобы идти домой.

За деревней, над рощей, кружилась стая ворон и галок, оттуда был слышен шум большого количества людей и лошадей. К нему подбежал Игнат и сказал, что в роще несметное число воинов, все они в меди, а их лошади в железе. Они вместе спустились к избе Варлама, и он увидел наверху оврага двух всадников. Литвины наблюдали за ним, но почему-то вниз не съехали, а повернули коней к роще.

В жизни Варлама Пчелы снова наступило горестное время. Нарушился было устоявшийся уклад размеренной трудовой жизни, когда многое зависело от него, и ему было решать, когда встать, есть, сколько работать, чтобы заработать. Теперь от него ничего не зависело. Он со смешанными чувствами жалости к себе и своему нелегкому труду, который, понимал, пойдет прахом, от обиды из-за беспомощности перед чужой силой, которой совершенно не мог противостоять, ходил по своему крестьянскому двору туго соображая, как быть дальше и что делать.

В это время Кмита дал знать, чтобы Цалмон подошел к нему. Тот встал с земли, оставаясь в полусогнутом положении. Кмита спросил у него: готов ли он встречать гостей. Цалмон, продолжая изгибаться, подобострастным голосом ответил, что не только готов, но рад безмерно гостю, как отцу!

– О! – воскликнул Кмита. – Похоже, это твоя высшая похвала. Слово «отец» у вас, евреев, да и у нас христиан, еще употребляют обращаясь к Богу. Бог на небе, но здесь, на земле, в этой местности, соглашусь с тобой, им буду я, Филон Кмита. Что ж, веди к себе.

Кмите не впервой было посещать шинки, сотнями разбросанные по Польше и Литве. В них он также, как теперь, раньше встречался с нужными ему людьми, останавливался на постой во время походов, когда было ненастно и холодно. Ему всегда, а может, по необходимости, казалось, что они вполне терпимы, несмотря на убогость быта, вечно унылый и скорбный вид их хозяев, и непритязательную, если не сказать скверную, еду. Но теперь, окинув внимательным и цепким взглядом обстановку этого шинка, почти не отличающегося от «земляных нор» (так он называл жилища местных жителей); вдохнув широким ноздрями застоявшийся кислый воздух, который после улицы казался настоянным на нечистотах, Кмита, едва переступив порог шинка, тут же развернулся и вышел на свежий воздух. Он не стал ничего говорить или объяснять Цалмону, понявшему все без слов. Кмита подозвал подхорунжего и сказал, что у них очень много дел, он не может терять время и отправил его в лагерь, повелев скорее разбивать походный шелковый шатер. Когда подхорунжий удалился, Кмита подозвал Михельсона и сказал:

– Здесь был тот самый глашатай, что высказал готовность служить мне?

– Так, ясновельможный пан. Служилый смолянин был в этом самом шинке. И он имел разговор сначала с Цалмоном, затем со мной, потом он помог мне пройти по многим местечкам, чтобы узнать о стоявших в них военных и вооружении.

– Хочу видеть и разговаривать с этим человеком. Не мне ли он обязан, что жив до сих пор? Тот ли он, которого я велел отстранить от казни, подарил ему жизнь? Желаю убедиться воочию.

– Все говорит за то, что так и есть, – сказал Цалмон.

– Тогда тебе Михельсон, тебе Цалмон и тебе ротмистр, – Кмита обратился к офицеру, руководившему разведывательным отрядом, – задание. Делайте что угодно, но, чтобы завтра же к вечеру, самое позднее утром послезавтра, у меня был этот московит. Как приведете его ко мне, с тобой, Михельсон, с тобой Цалмон, будет полный расчет. Я держу свое слово: золотом!

Не было ничего странного в его просьбе. Помимо необходимости лично увидеть и услышать не простого рыскуна, а перебежчика, Кмита невольно унесся в далекие воспоминания шестнадцатилетней давности, когда смилостивился и оставил живым свидетеля того славного боя под Чашниками; свидетеля не простого, из противников. В этом, считал Кмита, было тоже какое-то особое провидение. И теперь было слишком соблазнительно не увидеть того человека, не поговорить с ним снова, но совсем в другой обстановке и в другое время. Тогда он был молодым хорунжим на службе литвян, сейчас один из самых и видных воевод всей Речи Посполитой.

Ну а Варлам продолжал стоять в раздумьях посреди своего хозяйства. Сквозь жерди клеток за ним молча наблюдали десятки волчьих глаз. Игнат топтался рядом, переводя взгляд с волков на Пчелу, боясь с ним заговорить. Начинало темнеть; волки стали поскуливать, широко разевая пасти, совсем как это делают собаки. Вдруг Варлам резко развернулся и пошел в клеть, где держал птицу. Прошло менее получаса, за которые Игнат обомлел от страха, не сдвигаясь с места и даже не пытаясь вымолвить слова. Варлам порубил всю птицу и теперь стоял с отрешенным взглядом посреди клети с окровавленным топором, вокруг валялись еще шевелящиеся тушки обезглавленных кур. «Так будет всего лучше, – произнес Пчела, посмотрел на остолбеневшего Игната и добавил: – Пускай птицу волки поедят вдоволь, чем непрошеные гости». Он попросил Игната помочь, и они стали таскать и бросать в клетки кур. В хозяйстве оставались еще две свиньи, зрелые, готовые для забоя, и коза. Но Варлам, словно обессилев, ушел в избу, попросил утром Игната прийти с отцом, чтобы тот помог ему порешить и эту живность.

Когда Игнат ушел, Варлам, как был в одежде, так и лег на полати, уставившись в потолок, словно там был написан ответ, как быть дальше. Урчал пустой желудок, – он не ел весь день, – надо было встать и хотя бы попить воды, но к полатям словно придавило невидимым тяжелым грузом: ничего не хотелось. В избе стояла тишина; Варлам любил такую тишину, любил ее слушать, порой звенящую в ушах, думая под нее свои бесконечные думы, строя будущий день, и так незаметно засыпая. Теперь сон не шел, проходил час за часом, он вслушивался в тишину, пытался себя уговорить поспать хоть чуть-чуть, догадываясь, что наступающий день будет трудным, но не мог. К тишине в избе иной раз примешивались какие-то посторонние звуки, идущие издалека, похожие на сильный шум ветра, сквозящего среди голых деревьев, иногда ломающего сучья, но это, он знал, были другие звуки, создаваемые дыханием и возней сотен людей и их лошадей. Он, Варлам, поляков и литвян сюда не звал, они пришли на чужую землю с оружием. Они были врагами, такими же врагами, каким врагом когда-то был в Полоцке с царским войском он сам. Но и среди неприятеля были тоже люди, многие пришли сюда не по своей воле, как когда-то его, Варлама, принудили идти на Полоцк выполнять прихоть царя и бояр. Но совсем неведомо было Варламу чувство патриота, о котором так и говорят иной раз, что оно возбуждается в людях правителями, которые тогда только и вспоминают о своем народе, когда боятся за свою жизнь, и тогда патриотизм становится для них, негодяев, последним средством спасения. Варламу было просто жаль всех людей, которые, конечно же, знали, что придется умирать всем, с одной и другой стороны, потому что это война. Он не хотел, чтобы напрасно гибли люди, мучительно думал о том, как сделать, чтобы меньше было жертв.

Его мысли прервали приближающиеся к избе шаги, потом возня под дверями и знакомый негромкий голос: «Пчела, открой. Дело есть». Он встал и убрал засов. На пороге был Цалмон, за ним стоял Михельсон, но в избу вошел шинкарь один. Его глаза навыкат пристально обвели скромную обстановку жилища, в котором негде было (разве что в печи) постороннему схорониться, но он почему-то спросил: нет ли у него кого. Варлам ответил, что нет. Цалмону и самому это было очевидно, но он, словно разочарованный, всплеснул руками.

 

– Ах, как жаль… Я так надеялся увидеть у тебя Косорота.

– Но его здесь не может быть. Ты сам знаешь, человек он служилый.

– Знаю, – проговорил Цалмон. – Где сейчас может быть Косорот?

– В Смоленске. Где еще ему быть.

– Тоже так думаю, – сказал Цалмон. – Поэтому есть к тебе, Варлам, дело важное… Надо идти прямо сейчас в Смоленск, найти Косорота и сказать ему, чтобы немедля пришел в шинок… Передай ему, что это не только моя просьба… Косорот умный, все поймет… Но от него зависит теперь твоя, моя, его, – Цалмон кивнул в сторону приятеля, – жизнь, да и всей деревни. У меня больше ничего не спрашивай. Не время для разговоров. Нужно подумать о себе. Впрочем, – шинкарь почесал бороду, – можешь передать Косороту, что я готов с ним сполна рассчитаться. Он знает, о чем речь.

Цалмон говорил быстро, короткими фразами, и можно было думать, что он словно знал о недавних переживаниях Варлама и пришел разделить с ним мучившие его только что мысли, как предотвратить напрасную гибель людей с одной и другой стороны. Варлам, переминаясь с ноги на ногу, слушал его и спросил, как же он пройдет в Смоленск, если кругом литвины и поляки, его не выпустят:

– Меня схватят. Что я скажу?

– Не схватят. Выйдешь. С этим все улажено, я позаботился. Это нужно для нас всех. И запомни, какой дорогой отсюда выйдешь, тем же путем воротишься с Косоротом. Поторопись!

Шинарь сделал очень важное и сильно озабоченное лицо, даже подтолкнул Варлама в спину, давая понять, как много значит его посещение в Смоленске Косорота.

И Варлам немедля отправился в путь. Его действительно не остановили возникавшие несколько раз дозоры поляков и литвян, устроивших потаенные посты, и он довольно быстро, несмотря на трудную, пересеченную местность, к полудню вышел к Смоленску и увидел сторожевых городовых казаков. Но долго пришлось ему ждать лодочника на Соловьевом перевозе, чтобы переправили на левый берег, – лодочники не успевали возить людей, скопившихся большим количеством на правом; была здесь суета – народ торопился покидать окрестные жилища, чтобы укрыться в крепости. И по этой, видимо, причине в торговых рядах предместья была непривычная обстановка: почти не продавали и не покупали, ремесленные мастерские были заперты. Главные Фроловские ворота оказались заперты, с этой стороны в город люди шли через Пятницкие, и всех подолгу досматривали. Варлам у стражника спросил сотника Миляя, с которым имелся уговор, как его найти. Стражник у него стал выспрашивать: кто таков и откуда; в крепость не пустил, а отправил своего товарища узнать и спросить разрешения. Тот вернулся довольно быстро, что-то сказал первому стражнику, и только тогда крестьянина впустили в крепость, а один из стражников повел его в какое-то подворье неподалеку от ворот. Здесь была иная обстановка. Варлам увидел очень много стрельцов и разного рода служивых; повсюду сновали городовые казаки, таская разное оружие; на малых тележках откуда-то сверху, со стороны храмовой горы, где были пороховые запасники, подвозили к пушкам припасы; в кузницах приводили в порядок (чистили, ремонтировали, точили, клепали)

оружейные и кузнечные мастера. Не надо было быть сильно сведущим в военном деле, чтобы понимать: все в городе-крепости свидетельствовало о каких-то особых приготовлениях. Миляй встретил Варлама как старого, доброго знакомого. Когда Варлам начал было рассказывать, что в деревне и окрест поляки и литвины, сотник его остановил и сказал, что знает; предложил сесть и велел для Варлама принести еды, добавив, что тот прошагал путь неблизкий, поэтому должен остыть и поесть. Варлам поблагодарил, признался, что действительно не ел со вчерашнего дня, но дело у него спешное: Миляй, должно быть, знает о поляках, но пришел не за тем, а его послали в Смоленск за Косоротом. И Варлам сбивчиво, но быстро передал суть своего визита. Миляй выслушал его, сказал, что теперь уже отправлять Косорота нет никакой надобности, без того все понятно, враг совсем близко, подхода его ждут через день-другой, уже и горожан предупредили, чтобы переселялись в крепость; город готовится к осаде.

– Ничего не поделаешь, слишком большая сила у Кмиты, а ожидается, что к нему еще прибудут полки, поэтому будем держаться, покуда и к нам не подоспеет из Москвы обещанная помощь.

– Так ведь пожгут посады и народу простого погибнет не счесть! – резко сказал Варлам, даже вскипел, что за ним не наблюдалось. – Неужто прежде никак не остановить Кмиту?

– Хотелось бы дать бой на подходе к городу, и наши воеводы не привыкли отсиживаться в крепостях, но я уже сказал, что можем напрасно потерять много ратников. А кто потом будет стоять на стенах?

Варлам опечаленно поник головой и глубоко задумался. Была небольшая пауза, во время которой Миляй встал с места и прошелся несколько раз взад-вперед по крохотному, предназначенному для разводящего караула помещению, в котором сидели. Вдруг Варлам встрепенулся:

– Я могу помочь.

– Ты! Как? – улыбнулся Миляй.

Дальше Варлам Пчела стал объяснять в чем может быть его помощь. Он изложил неожиданный и дерзкий, на первый взгляд, даже авантюрный план, но, если внимательно его разобрать, то этот план мог быть вполне реализуем. Варлам рассказал о разместившейся в роще кавалерии, которая, судя по всему, составляла главную ударную силу Филона Кмиты в походе. Его всадники заметно расслабились, практически не ожидают хоть какого-то серьезного нападения, кони расседланы, а слуги заняты приготовлением еды. Он, Варлам, может внести сильнейшую сумятицу среди лошадей, и это самое главное, а уже они вызовут неразбериху среди людей; надо только запустить в рощу его волков.

– Я знаю, что говорю, – подытожил Варлам Пчела. – Будет именно так, как я сказал. И в это время будет хорошая возможность нанести непоправимый удар противнику, от чего они не быстро оправятся. Для этого, думаю, нужен не такой уж большой отряд с нашей стороны. Но как ему действовать – лучше знать тебе, Миляй.

Сотник идеей этого простого крестьянина был сильно удивлен. Молчал некоторое время, затем сказал:

– Не мне решать такое, воеводе. Посиди, Варлам, ешь, не спеши. Я отлучусь ненадолго.

Он вернулся через час и не один, а с боярином в богатой одежде. Обут он был в высокие сапоги из телячьей кожи, прошитые серебряными нитями и с серебряными подковами; в сапоги заправлены тяжелого зеленого шелка порты; одет в доломан из красного шелка с оторочкой куницей, из-под доломана выглядывал зипун кумачовой парчи; на голове была тафья тоже из куньего меха. Из походной одежды на нем был только с позолотой панцирь, прикрывавший грудь. По его гордой осанке, жилистой шее, широким плечам и тяжелым кистям рук, привыкшим более к мечу, чем перу, было понятно, что он не из приказных служилых, а военный. Так оно и было – это был воевода Бутурлин. Варлам вскочил со скамьи, низко поклонился, продолжая так стоять, не поднимая головы. Бутурлин тронул его за плечо:

– Ну будет, будет, Варлам! Так, кажется, Миляй тебя назвал. – Бутурлин сел на скамью напротив и предложил тоже сесть.

Варлам продолжал стоять. Никогда ему не позволялось сидеть перед боярами, с которыми общался дважды: со своим боярином Лосьминым, да на войне с Кмитой.

– Тебе говорят, присядь. Разговор не будет коротким, мне надобно, чтобы ты был теперь спокоен и рассудителен, не волновался, забудь на время кто перед тобой, порассуждай со мной, как с равным обо всем, что успел сообщить Миляю. Признаюсь, меня сильно заинтересовали твои соображения по поводу возможности атаки на противника, но для меня важна всякая мелочь, чтобы и врага сильного побить, но и своих людей не дать погубить… – Он тяжело вздохнул.

5Витольд Новодворский. Иван Грозный и Стефан Баторий. Изд., «Ломоносовъ», М., 2015. с.83.