Tasuta

Гайда!

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Ну, а потом, когда на станцию прибыли, что было? – проигнорировав вопрос Сомова, спросил Аркадий. – Я не понял, что ты там про баб говорил?

– Оказалось, это не станция, а разъезд какой-то. Кроме будки железнодорожной и пяти-шести хат, где путейцы живут, больше нет ничего. Там встречные составы разъезжаются, некоторые остановку делают, ну, и народ из окрестных сел в поезда садится, поэтому место это станцией и называют. Слава богу, связь есть – телефон в будке работает. По нему-то нам и сообщили, что санитарный поезд только к утру прибудет. А у нас почти все лежачие да тяжелые. И как им, бедным, до утра дожить на таком морозе?

Виктор снова повернулся к Аркадию и спросил:

– Вот что бы ты делал на моем месте?

– Что-что. Ясное дело – пошел бы по хатам народ поднимать, помощи просить, – ответил тот.

– Вот и я пошел путейцев будить. А там почти одни бабы оказались. Ну, я объяснил им ситуацию. Так они всё, что в хатах было, к обозу приволокли: тулупы, одеяла, покрывала, накидушки разные. Всех укрыли. Кому ноги-руки растирали, кого кипятком отпаивали, некоторых даже перевязать сумели. Так до утра с ними и возились. Пока поезд не прибыл, никто домой не ушел. Потом еще с погрузкой нам помогали.

Сомов натянул вожжи, остановил лошадь и засмеялся:

– Ну, Голиков, мы с тобой даем! Поворот-то твой прозевали! Все – дальше «поезд» не идет, станция конечная.

За разговорами оба не заметили, как подъехали к лазарету, который размещался в бывшей церкви. Храм представлял собой простое прямоугольное строение с четырехскатной, крытой железом крышей, над которой возвышался увенчанный православным крестом луковичный купол. К восточному торцу здания примыкала главная часть храма – полукруглый алтарь. На боковых стенах имелись узенькие оконца, едва пропускавшие в помещение уличный свет.

Внутри церкви, приспособленной под госпиталь еще во времена немецкой оккупации, в несколько рядов, чуть ли не впритык друг к другу стояли простые узкие кровати, которые перешли «по наследству» сначала красным, потом полякам, а теперь снова занявшим село подразделениям РККА.

С западной стороны храма находился вход, в нескольких метрах от которого стояла полуразвалившаяся колокольня. Говорят, в нее еще во время Мировой войны угодил немецкий снаряд.

В церковном дворе были и другие строения. Дом, мало чем отличающийся от остальных сельских хат, раньше принадлежал местному священнику. Теперь в нем жили лекарь и красноармейцы из санитарной команды, в том числе и Сомов.

Чуть поодаль стоял длинный деревянный сарай, куда перевозившие раненых бойцы уже успели загнать лошадей. Возле сарая в ряд выстроились четыре телеги. На одной из них сидели двое красноармейцев, о чем-то мирно беседовавших. Рядом оставалось место для подводы, на которой приехали Аркадий и Виктор.

– Ну, что? Может, отвезти тебя? – окинув товарища взглядом, спросил Сомов. – Чего-то ты мне не нравишься – выглядишь не лучше тех, кто там лежит.

Кивком головы он показал на церковь.

– Да не надо, мне тут недалеко, – отмахнулся Аркадий и соскочил с телеги. – Сам дойду, не раненный ведь.

Он тоже посмотрел в сторону храма и спросил:

– А много их там осталось?

– Да полно! Слава богу, тяжелых всех отправили, а легких по хатам распределили. Тут теперь одни тифозные лежат. Мрут по несколько человек в день, но на освободившиеся койки тут же новые больные поступают. Так что, как говорится, свято место пусто не бывает…

– Да уж… – расстроился Аркадий. – И всё вошь проклятая! У меня весь взвод чешется. Никак от нее не избавиться! А как избавишься-то, если никакой гигиены соблюдать не получается? Мыла нет, с кипятком проблемы. Знаешь, Витек, а я ведь и сам завшивился. Сегодня на ночь шинель во дворе оставлю. Говорят, эта зараза на морозе погибает. Ладно, пойду я.

Он протянул Сомову руку, чтобы попрощаться, но напоследок задал ему вдруг с опозданием промелькнувший в голове вопрос:

– Слушай, Витек, а куда все-таки железнодорожники-то делись? Ну там, на разъезде этом?

– А то ты сам не знаешь, куда люди деваются, когда власть меняется, – грустно усмехнулся Сомов. – Поляки пришли и в тот же день путейцев-мужиков убили – за то, что те красных поддерживали. В живых оставили только деда какого-то глухого да двух мальчишек – одному лет тринадцать, другой на год-полтора постарше. Надо ведь кому-то вылезшие костыли в шпалы забивать да разболтавшиеся гайки на перегоне закручивать! Добавили, правда, к ним двух человек из своих – поляков местных. Одного главным назначили. А как только наши этот участок дороги взяли, пилсудских тут же, на месте и расстреляли – за то, что врагам помогали. Опять из мужиков только дед этот остался да те же мальчишки. Теперь, небось, вместе с бабами на путях работают, железнодорожные составы обслуживают, да еще и снег убирают. Вот так-то.

Виктор взял лошадь под уздцы, чтобы отвести ее к хозяйственному сараю, но замешкался, снова повернулся к Аркадию и сказал:

– Между прочим, старший из мальчишек поляком оказался. Отец у него больше года в Красной армии служит. Когда пилсудские пришли, соседи парня не выдали, а то и его могли бы расстрелять. Зато нам он здорово помогал – всю ночь от подвод не отходил, потом носилки с ранеными в вагоны таскал.

– А что – поляков, что ли, хороших не бывает? – воодушевился Аркадий. – Кстати, товарищ Тухачевский, говорят, тоже самый настоящий поляк, а в РККА целой армией командует! Сейчас на Восточном фронте белых бьет, а был бы здесь, на нашем фронте, никаких пилсудских бы не пощадил! И вообще – не важно, какая у человека национальность. Это не главное.

– А что, по-твоему, главное?

– Главное то, какую он классовую позицию занимает! Вот у нас победила революция, у власти стоит пролетариат. Но так ведь не везде. Повсюду пока капитал правит. Но это дело времени. Помнишь, Витек, что товарищ Ленин говорил?

Аркадий посмотрел на Сомова и, не дожидаясь ответа, продолжил:

– Он говорил, что взятие власти пролетариатом в одной стране – это лишь начало борьбы и окончательной победы над буржуазией во всем мире! Так что пусть буржуи трепещут перед мировой революцией!

– Ну, да, – снисходительно улыбнулся Виктор и продекламировал незнакомые Аркадию строчки: «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!»

– Здорово! – обрадовался Аркадий. – Это что же – стихи такие? Ты сам сочинил?

– Нет, конечно, – засмеялся Сомов. – Это Блок. Поэт такой есть, в Питере живет, Александр Блок. Очень известный.

– Как Есенин?

– Ты знаешь Есенина? – удивился Виктор.

– Немного, – не стал вдаваться в подробности Аркадий.

– Ну, кто из них больше известен, трудно сказать, – продолжил Сомов. – Тем более, что живут они в разных городах. Есенина в Москве лучше знают, Блока – в Питере. Вообще-то, пожалуй, после поэмы «Двенадцать» Блок сделался более знаменитым. Хотя многим она совсем не понравилась. Кстати, ее в Москву из Питера Есенин и привез. Он там как раз с Блоком встречался. В кафешке на Тверской, где поэты собираются, эту вещь не один раз читали. Кое-что из нее я запомнил…

Виктор снова собрался уходить, но Аркадий, забыв про усталость и все свои болячки, не отпускал товарища:

– Ну уж нет, Витек! Начал говорить, говори до конца! Что за поэма такая? И почему она кому-то не понравилась?

– Это та самая поэма, из которой я тебе строчки про мировой пожар процитировал. Содержание пересказывать не буду – это долго, а я устал очень. Сам как-нибудь прочитаешь. Если коротко – речь там идет о революционных днях и о людях, которые их переживали.

– А почему название такое: «Двенадцать»? – не отставал Аркадий.

– Потому что шествует по революционному Петрограду патруль из двенадцати красногвардейцев… Таких, как наш Серега Рукавишников, – вспомнил вдруг о бывшем киевском курсанте Сомов. – Он как раз в то время в Питере жил, наверняка вот так же по городу маршировал.

Виктор поднял голову вверх и, остановив взгляд на куполе церкви, процитировал еще несколько строчек из поэмы:

Революционный держите шаг!

Неугомонный не дремлет враг!

Товарищ, винтовку держи, не трусь!

Пальнём-ка пулей в Святую Русь!

– Это тоже оттуда? – спросил Аркадий.

– Ну, да.

– Так чем же такая вещь может не нравиться? – искренне удивился Аркадий. – Самая что ни на есть революционная вещь! Это тебе не луна, на лягушку похожая. Или наоборот. Не помню, как там у твоего Есенина.

Немного подумав, Виктор ответил:

– Блок и Есенин – поэты совершенно разные, и сравнивать их не стоит. Но, что касается блоковской поэмы, то Есенин – один из тех, кому она понравилась. Во всяком случае, он так говорил. Но многие с ним не согласны. И в Москве, и в Питере. Один мой знакомый, который был в Петрограде, когда поэма вышла, сказал, что порядочные люди эту вещь осуждают, на Блока ополчились, некоторые даже руки ему не подают.

– Такому поэту руки не подают? – взбеленился Аркадий. – Да какие же они после этого порядочные? Контра это самая настоящая! Наверняка буржуи какие-нибудь, которые Советскую власть ненавидят!

– Ну вот! Еще скажи: «К стенке их всех!» – возмутился на этот раз Сомов. – Речь идет всего лишь о поэзии, Аркаш. У каждого человека может быть свой взгляд на произведение. Тебе ведь тоже есенинская лягушка не понравилась.

– Витек, ты мне зубы-то не заговаривай! Причем тут какая-то лягушка, если речь идет о революции? Одно дело про природу писать, про разные там цветочки-лепесточки, про птичек и зверушек, и совсем другое – про жизнь, которая вокруг тебя кипит. Про то, что в этой жизни главное! А главное у нас сейчас – это борьба с внутренними и внешними врагами нашей революции, с несдающейся буржуазией и контрреволюцией!

– Ну, да, – усмехнулся Сомов. – Революция, контрреволюция, буржуазия, борьба… И в борьбе этой все средства хороши. Так, что ли? Кстати, знаешь, как там у Блока дальше? Про мировой пожар? Слушай.

 

Мы на горе всем буржуям

Мировой пожар раздуем,

Мировой пожар в крови –

Господи, благослови!

– Ну, я же говорю: здорово! Молодец этот Блок! Правильно свое назначение понимает. Настоящий революционный поэт, – восхищенно сказал Аркадий.

– Что «здорово»? «Мировой пожар в крови», по-твоему, здорово, Аркаш? Получается, пусть повсюду льется кровь, только бы победила мировая революция?

– Да ничья кровь бы не лилась, если бы буржуи и их прихвостни над своим добром не тряслись и не создавали бы целые армии, чтобы его защищать! – разгорячился Аркадий. – Вот у нас в стране, например: если бы не всякие каппелевцы, дутовцы, колчаковцы, деникинцы…

– А я вот все чаще думаю о том, что у нас в стране никакой крови бы не было, если бы большевики в свое время Учредительное собрание не разогнали! – перебил товарища Сомов. – Его ведь, между прочим, народ избирал. И большевикам там место нашлось. Вот собрались бы все партии, за которые люди проголосовали, и правили бы страной сообща. А у нас что получилось?

– Ну, что, что у нас получилось? – еще сильнее разъерепенился Аркадий.

– Гражданская война у нас получилась, вот что. Народ на две половины разделился, и одна половина уничтожает другую. Хуже ничего не придумаешь. И неизвестно еще, чем все это кончится, а главное – когда, – нахмурился Сомов.

– Что значит – «когда»? Понятно, когда…

– Да знаю я, что ты сейчас скажешь. Сколько раз уже слышал: «Когда всех белых гадов разобьем…» В общем, мы уже с тобой по кругу ходим, Аркаш, – махнул рукой Сомов. – Этот спор мы никогда не закончим. У каждого свои понятия о том, что происходит, и никто из нас друг друга, видно, не убедит. Да я и убеждать-то тебя ни в чем не собираюсь. Давно понял – бесполезное это дело. Ладно, пойду я.

– Ну уж нет! – воспротивился Аркадий. – У нас с тобой не просто спор. Мы, оказывается, на разных позициях стоим. Это уже не спор получается, а вражда самая настоящая. Получается, что враг ты мне, Сомов.

– Ну, враг так враг, думай как хочешь. Черт с тобой, – снова отмахнулся Виктор и, взяв за поводок клячу, повел ее к сараю, возле которого по-прежнему сидели двое бойцов, со стороны наблюдающих за их перепалкой.

– Сомов, стой! – крикнул Аркадий.

Виктор, не поворачиваясь, вел по двору лошадь.

– Стой, тебе говорят! – еще громче закричал Аркадий.

Сомов его будто не слышал.

– Стой, контра, а то… а то…

Аркадий быстро выхватил из кобуры трофейный маузер, с которым никогда не расставался, и направил ствол в спину уходящему товарищу.

– А то что? Под трибунал меня… – обернувшись, с усмешкой начал было Виктор, но, увидев наставленное на него дуло пистолета, замер в оцепенении, не закончив фразу.

– Голиков, ты что? Совсем спятил? – хрипло прошептал он, не отрывая глаз от маузера.

– Трибунал, говоришь? Да я тебя сейчас без всякого трибунала здесь, на месте прикончу! Слышишь, ты, контра белогвардейская! – орал Аркадий.

Он взвел курок пистолета. Оба красноармейца соскочили с подводы и оторопело наблюдали за происходящим.

Сомов побледнел. По причине близорукости и выступившей на лбу испарины, из-за которой сразу же запотели стеклышки его пенсне, он не видел, как дергаются побелевшие губы Аркадия и каким лихорадочным огнем горят его глаза, но по какому-то истошному, странному, будто незнакомому голосу, по всему облику целившегося в него человека понял, что тот не шутит. И человека этого еще минуту назад он считал своим другом!

Вся кровь в одно мгновение прилила к голове Виктора и яростно застучала у него в висках. Левой рукой – правой он продолжал держать лошадь под уздцы – Сомов сорвал с носа запотевшее пенсне и, отбросив его в сторону, крикнул:

– Ну, стреляй, гад! Стреляй! Ты…

Оглушительный грохот оборвал его слова.

Открыв глаза, Аркадий увидел над собой чистое, без единого облачка небо. Он лежал на спине, раскинув в стороны руки, и не мог понять, что же такое произошло. Его правая рука крепко сжимала маузер. Выстрелить он, кажется, не успел. Точно не успел. Да еще не известно, стал бы он стрелять в Сомова, или, увидев лицо своего бывшего – теперь уже, ясно, бывшего – товарища, не смог бы спустить курок.

Но что же тогда так сильно громыхнуло и почему он растянулся на снегу посреди церковного двора?

Аркадий осторожно подтянул руки к туловищу и, не выпуская оружия, начал приподниматься на локтях, чтобы осмотреться. При первом же движении его левую ногу пронзила резкая боль, но, превозмогая ее, он сумел упереться локтями в землю, после чего обвел взглядом двор.

Церковь, колокольня, сарай, телеги возле него – все осталось на своих местах. В середине двора, на прежнем месте, стояла подвода, на которой они с Сомовом подъехали к лазарету. Запряженная в нее лошадь лежала рядом, как-то неестественно растопырив ноги, которые слегка подергивались. Падая, кобылка переломила деревянную оглоблю. Один конец жерди вонзился бедному животному в круп, другой под прямым углом был повернут в сторону церкви, будто на что-то указывая.

Аркадий провел взглядом по «указателю» и метрах в трех от его острого конца увидел Сомова, которого, видно, отбросило от повозки разломившейся оглоблей. Виктор лежал, уткнувшись лицом в снег. Одна рука его была согнута в локте и прижата к туловищу, вторая – та, которой он еще минуту назад держал клячу за поводок – была вытянута вперед, в сторону Аркадия, словно он просил помощи у своего бывшего товарища. Снег вокруг головы Сомова был забрызган алыми пятнами крови.

Аркадий, сморщившись от боли, еще немного приподнялся на локтях и поискал глазами красноармейцев, которых видел у сарая, возле телег. Оба парня, не двигаясь, теперь тоже лежали на земле. Между ними и подводой Сомова виднелась небольшая ямка, снег вокруг которой перемешался с комьями взрыхленной свинцом почвы. Такой след оставляет обычно шрапнельный снаряд.

«Похоже, из трехдюймовки пальнули, – подумал Аркадий. – Но почему? Откуда? Перемирие ведь, переговоры…»

Не дав ходу лезущим в голову важным, но совсем неуместным в данной ситуации мыслям, он снова посмотрел на Сомова. Ему показалось, что тот слегка шевельнулся.

«Живой, или все-таки показалось?» – напрягся Аркадий и вдруг заметил, как пальцами вытянутой вперед руки Сомов сгребает рыхлый, тающий под его ладонью снег.

Сердце Аркадия бешено заколотилось. Он рванулся вперед – хотел вскочить на ноги и помочь раненому, но его собственное тело снова пронзила острая, невыносимая боль. Последнее, что он увидел перед тем, как потерять сознание, – блеснувшее на солнце стеклышко отброшенного Виктором пенсне, которое воткнулось в снег в нескольких метрах от его владельца. Второе стеклышко погрузилось в снежный покров. Снег в этом месте, куда не долетело ни единой капельки крови, остался белым и чистым.

Очнулся Аркадий в лазарете. То ли солнечные лучи, пробивающиеся сквозь узенькие оконца храма, плохо освещали помещение, то ли мешала колышущаяся перед его глазами туманно-серая пелена, но склонившегося над ним доктора он, так и не сумев разглядеть, узнал лишь по голосу.

– Ну, что, молодой человек, – увидев, что пациент пришел в себя, обрадовался лекарь, – вы, оказывается, везунчик! Трое – погибли, а вы только ранены.

– Трое? – переспросил Аркадий. – Почему трое? Сомов ведь был живой! Я видел, как он шевелился!

– Может, он и был живой какое-то время, но, когда я к нему подошел, он уже не дышал.

У Аркадия сжалось сердце. Что бы там ни было, но он успел крепко привязаться к Сомову. К тому же, вполне возможно, в дальнейшем Витек, осознал бы свои ошибки…

– И тех двоих, что возле сарая были, тоже шрапнель достала, – продолжал доктор. – Оба сразу насмерть. А вас, молодой человек, лошадь спасла – пули на себя приняла. Хотя несколько шариков и до вас долетело.

– Значит, я правильно подумал: шрапнельный снаряд, – сказал Аркадий.

– Ну, да, – подтвердил лекарь. – Наши ведь вчера, оказывается, Курск взяли. Пилсудские, видно, об этом узнали и решили таким образом нас поздравить.

Врач уже отошел от койки Аркадия, но вдруг остановился, сунул руку в карман, что-то из него вытащил и, вернувшись к раненому, протянул ему какие-то бумажки.

– Вот, возьмите. Это у вашего товарища в гимнастерке было. Не знаю, куда их девать. Если не нужны, то выбросите.

Пока они разговаривали, пелена перед глазами Аркадия постепенно пропала. Когда доктор ушел, он развернул сложенный в несколько раз листочек, разлинованный простым карандашом и исписанный синими чернилами. Большинство слов на бумаге было или размыто, или затерто, но первую строчку удалось прочитать без труда: «Дорогой мой сыночек Витенька…»

Аркадий понял, что держит в руках письмо, написанное матерью Сомова, с которым тот, видно, никогда не расставался и много раз перечитывал. Наверное, Виктор получил его еще летом, в Киеве. После курсов их батальон так часто менял дислокацию, что другие письма просто не доходили до адресатов.

Осторожно сложив листочек по старым сгибам, Аркадий положил его себе на грудь и взял в руки вторую бумажку – свернутую гармошкой полоску, отрезанную от пожелтевшей газеты. На ней крупными буквами в четыре строки был набран текст: «Царский генерал, эксплуататор-фабрикант и злодей-помещик хотят заковать тебя в цепи, пролетарий! Сорви цепь и убей ею насильников!»

Это была «шапка» первой полосы старых «Известий». Не успел Аркадий удивиться странному поступку Сомова, который хранил газетную вырезку с пролетарским призывом вместе с письмом от матери, как вдруг увидел, что на полях и в промежутках между строками текста что-то написано от руки карандашом. В полумраке он еле-еле разобрал аккуратно выведенные знакомым мелким почерком строчки:

Отгрохочут когда-нибудь выстрелы

И закончится эта война.

Как бы ни было трудно, мы выстоим,

Выпив горькую чашу до дна.

Я вернусь, и с тобою мы встретимся.

И увижу я в явь, не во сне,

Как глаза твои радостью светятся

И как ты улыбаешься мне.

Будем слушать с тобой, взявшись за руки,

Тишину в молчаливом лесу.

И оттуда потом до Москва-реки

Я тебя на руках донесу…

«Не донесешь…. Не увидишь ты больше своей Ганночки. И Москва-реки не увидишь. И матери не увидишь. Никогда. Эх, Витек, Витек…» – подумал о Сомове Аркадий и ладонью размазал текущие по лицу слезы.

6.

– Дяденька, вы к кому? – долетел до Аркадия знакомый детский голос.

Голос, как ему показалось, донесся с крыльца, но в то время, когда он прозвучал, Аркадий стоял спиной к дому. Он как раз закрывал за собой калитку, поэтому не видел, как на крыльце появились две одетые в одинаковые цигейковые шубки и шапочки из такого же меха девочки. Это были Оля и Катя. По телу Аркадия пробежала дрожь, к горлу подступил ком. Ему пришлось двумя руками опереться на палку, чтобы устоять на ногах. Только после этого он повернулся лицом к сестрам и обратился к младшей из них:

– Катыш, ты что – своих не узнаешь?

– Адик! – закричали обе девочки сразу и бросились навстречу брату.

Сквозь проступившие на глазах слезы Аркадий увидел, как распахнулась входная дверь и во двор выбежала Таля. На ней не было никакой теплой одежды. Только большой серый платок волочился за девочкой по белому снегу. Выбегая из дома, она, видно, сорвала его с вешалки, чтобы накинуть на плечи, но так и не накинула, а, ухватив за один конец, тащила за собой.

– Талчонок, ну куда ж ты раздетая-то! Мороз жуткий, еще простудишься, – обнимая всех девочек сразу, предостерег старшую из сестер Аркадий. – Пошли скорей домой, родные мои.

В прихожей на него кинулась с объятиями Дарья, которая даже не пыталась сдерживать слезы. Натальи Аркадьевны не было.

– Да она вообще дома редко бывает, – недовольно сказала Таля, после того как Аркадий поинтересовался, когда у матери заканчивается рабочий день. – То на одной работе – в госпитале, то на другой – в здравотделе, то у этого своего…

– Она бы сразу прибежала, если бы точно знала, когда ты приедешь, – вступилась за мать Оля. – Только ты ведь не написал, какое это будет число. Когда твое письмо из госпиталя пришло, мамочка читала его и все время плакала.

– Да, и очень расстраивалась из-за твоей раны, – поддержала сестренку Катя.

Она посмотрела на ногу Аркадия, на трость, которую он прислонил к диванному валику, и спросила:

– Адик, тебе сильно больно?

– Уже нет. Да и рана-то была не слишком серьезная. Несколько пулек в ногу вошло, но доктор их вытащил. Главное, кость не задета, – успокоил девочек Аркадий.

Он не стал рассказывать сестрам, что, кроме ранения шрапнелью, получил еще и контузию головы, что долго валялся с сыпным тифом и цингой, отчего организм его очень ослаб. Сказал только, что приехал на побывку для восстановления сил.

Среди ночи Аркадий проснулся оттого, что ему вдруг стало трудно дышать – грудь словно придавило каким-то тяжелым предметом. Он не сразу сообразил, где находится и что с ним происходит. Сначала даже подумал, будто лежит в траншее, придавленный обвалившейся землей или каким-нибудь камнем, но потом вспомнил, что он дома, в Арзамасе, и что вчера вечером улегся на свой любимый диван, на котором не спал уже почти год.

 

Аркадий попробовал вдохнуть поглубже и обнаружил, что на грудную клетку действительно давит что-то тяжелое – словно кто-то положил на нее парочку кирпичей. Он вытащил из-под одеяла руку, поднес ее к груди и почувствовал, как пальцы погрузились во что-то мягкое и теплое.

– Фома, ты, что ли? – проведя ладонью по шелковистой кошачьей шерстке, спросил Аркадий.

Кот ответил громким урчанием.

– Узнал меня, дружище, помнишь своего хозяина, – нащупав в потемках острую мордочку, продолжил Аркадий. – Не забыл, кто тебя рыбкой кормил?

Фома, не переставая мурлыкать, принялся лизать ему руку выше запястья. Язычок у кота был влажным и шершавым.

– Вижу, вижу, что соскучился. Я тоже по тебе скучал. Все думал – некому для моего Фомищи пескариков наловить, отощает там без меня. Хотя…

Аркадий снова попытался сделать глубокий вдох и понял, что это нелегко из-за веса давившего на грудь животного.

– Хотя ты тут, видно, и без пескариков не голодал. Фунтов пятнадцать весишь, не меньше. Народ кругом недоедает, а ты все толстеешь. Небось, всех галок в округе сожрал. А, Фомище-котище?

Кот, уловивший в тоне, которым были произнесены последние слова, нотки неодобрения, явно относящиеся к его персоне, замер, оторвал морду от руки Аркадия и перестал урчать. Сверкнув в темноте глазами, он всеми четырьмя лапами с силой оттолкнулся от груди хозяина и соскочил на пол.

– Ты что – обиделся, что ли, Фома? – удивился Аркадий. – Ладно, не злись. Прыгай давай обратно, вместе-то теплее будет.

Но кот, презрительно фыркнув, направился в сторону кухни, где еще не остыла натопленная Дарьей печка.

– Ну и черт с тобой, без тебя не замерзнем, – недовольно пробурчал Аркадий. – Разбудил меня, негодник. Попробуй теперь уснуть…

Совсем недавно, с температурой под сорок распластавшись на койке в тифозном отделении, он мучился и от головной боли, и бившей его лихорадки, и ломоты во всем теле. Но больше всего страданий доставляла ему бессонница. Стоило больному закрыть глаза, как из самых потаенных уголков мозга – словно мыши из нор – выкарабкивались обрывки каких-то воспоминаний, видений, разговоров, вызывавшие в его душе непонятное смятение, постепенно перерастающее в сильную, необъяснимую тревогу.

Доктор предупреждал Аркадия, что тифозные больные часто страдают бессонницей и что такое состояние даже после выздоровления проходит не сразу. Вот и сейчас он почувствовал, как в нем снова зарождается та самая тревога, которая в госпитале не давала ему заснуть.

«Нет ничего такого, из-за чего стоит волноваться, – уговаривал себя Аркадий. – Ты дома, со своими родными. Фронт далеко, болезни позади. Вспомни, что доктор советовал: чтобы набраться сил, надо есть и спать. И ни о чем не беспокоиться».

Но «не беспокоиться» не получалось. Больше всего Аркадий переживал за отца. Он прочитал несколько его писем из Иркутска, адресованных Тале, и каждой клеточкой своего тела ощутил, как нелегко приходится их любимому папочке вдали от родного дома. Хоть и хорохорился Петр Исидорович, сообщая дочке, что полностью отдается партийной работе и в последнее время стал бодрее смотреть на жизнь, по тону его писем было понятно, как он тоскует без близких в далекой холодной Сибири.

«А Оля с Катей, кажется, начинают его забывать, – с грустью подумал Аркадий. – И удивляться тут нечему. Это мы с Талкой почти выросли, когда папочка на войну уходил, а они-то совсем маленькими были. Талка говорит, что девочки уже понемногу к «этому ее» привыкают. Не хватало еще, чтобы папой его называли…»

У Аркадия защемило сердце. Он очень жалел отца, но понимал, что изменить ничего не сможет. Жизнь их семьи – словно Теша под Верхней Набережной – разделилась на два рукава. Только оба рукава реки за Арзамасом вновь сливались в единое русло, по которому несли свои воды до самого устья. В семье же, похоже, этого не случится. Вчера Аркадий окончательно в этом убедился.

Сначала он здорово обижался на мать. Но вдали от дома, на фронте, тосковал по ней так же сильно, как и по отцу, по сестрам. Эта не покидающая его сердце тоска со временем разрасталась, постепенно вытесняя из него чувство обиды. А вчера, когда Аркадий встретился с матерью, от этого чувства почти ничего не осталось.

Наталья Аркадьевна прибежала домой вскоре после него. Кто-то ей сказал, что видел Аркадия. Не раздеваясь, она бросилась к сыну, который сидел в гостиной в окружении сестер:

– Мальчик мой дорогой! Приехал! Наконец-то! Как ты, милый? Как твое здоровье? Похудел-то как, господи…

У Аркадия перехватило дыхание. Обнимая мать, он хриплым голосом произнес одно только слово:

– Мамочка…

Потом они сидели за столом под старым зеленым абажуром, пили чай из самовара и разговаривали, разговаривали. Все выглядело так, как много-много раз было раньше. Не хватало только папы. В какой-то момент Аркадию даже показалось, что вот-вот откроется дверь и он появится на пороге их уютной гостиной. Но чудо не произошло.

– Ладно, сынок, – спохватилась вдруг Наталья Аркадьевна, – ложись-ка давай в постель. Отдохнуть тебе надо, вижу, как ты устал. Наговоримся еще – будет время. А мне сейчас – прости! – на работу надо.

Уже из прихожей она крикнула Аркадию:

– Чуть не забыла! Шура просил передать тебе привет и сказал, что очень хочет с тобой повидаться.

– Да уж, без Шуры теперь никуда. Только и слышишь: «Шура, Шура, Шура…» – недовольно пробурчала Таля, когда за Натальей Аркадьевной закрылась входная дверь. – Из-за него даже в партию вступить решила, наверное, чтобы и на собраниях рядом с ним сидеть!

«Ну вот – придется, видно, с этим Шурой познакомиться поближе. Надо будет руку ему подавать, о чем-то разговаривать. А как к этому папа отнесется? Не посчитает ли меня предателем? – забеспокоился Аркадий. – Талке, пожалуй, это тоже не понравится. Она никак маму простить не может».

Сон улетучился окончательно. Аркадий вспомнил еще один совет армейского доктора: чтобы приглушить нарастающее чувство тревоги, надо подумать о чем-нибудь приятном. Он бы подумал о Лене Дорошевской – это, конечно, приятно! – но мысли о ней растревожат сердце, пожалуй, не меньше, чем все остальное.

Аркадий лежал с открытыми глазами и пристально вглядывался во тьму. До рассвета было еще очень далеко, но ему почему-то показалось, что обволакивающая его темнота начала плавно и как-то неестественно быстро рассеиваться. И вот уже от нее не осталось и следа – все вокруг стало белым и чистым, как только что выпавший снег.

На этом свежем, слепящем глаза снегу он увидел какого-то человека в красноармейской шинели. Приглядевшись, Аркадий узнал Сомова. Тот стоял посередине знакомого церковного двора и внимательно смотрел на него.

– Витек, ты живой! – хотел крикнуть товарищу Аркадий, но не успел. Сомов его опередил:

– Ну, стреляй, гад! Стреляй!

Аркадий вздрогнул всем телом и очнулся от тяжелого забытья. В один миг на него снова обрушилась ночная тьма. Сердце его бешено заколотилось, лицо покрылось каплями холодного пота.

«Ну я же не стрелял в тебя, Витек! – пронеслась в голове Аркадия мысль. – Это была шрапнель! Тебя убила шрапнель!»

Он промокнул лицо краешком одеяла, перевернул на другую сторону подушку, которая тоже стала мокрой от пробившего его пота, и снова устремил свой взор в темноту. Чувствуя, что уснуть ему больше не удастся и придется до утра ворочаться на диване, Аркадий разозлился и выплеснул свой гнев на разбудившего его кота: «Думал, хоть дома отосплюсь, а тут – нате вам с хвостиком! Ну, Фомище, получишь ты у меня пескариков!»

Фома о негодовании хозяина даже не подозревал – он крепко спал, прислонившись к еще теплой печке.

Рассвет только начал заниматься, когда на кухне вспыхнул огонек керосиновой лампы, которую зажгла поднявшаяся спозаранку Дарья. Она встала, чтобы истопить печь и приготовить для всех завтрак.