Tasuta

Нагой человек без поклажи

Tekst
5
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Мне повезло угодить в Баренцбург зимой, в самую настоящую полярную ночь. Резко перенестись из центра Питера в место, где из освещения остались только электрические источники света, оказалось сложно. Так я на собственной шкуре узнал, что такое астрономические сумерки.

Остров был окутан сумраком, когда чартерный рейс со мной и еще несколькими будущими полярниками приземлился в аэропорту в Лонгйире. Этот маленький норвежский городок, расположенный недалеко от Баренцбурга на том же архипелаге, по сути, являлся единственным окном на материк, за исключением разве что кораблей и шхун, заходящих в залив у Баренцбурга и отечественных вертолетов МИ-8, которые навещают шахтерский поселок совсем уж нечасто.

Сумеречная туманная серь, жидкая и полупрозрачная, заливала суровый северный ландшафт. Из-за этого яркое здание аэропорта, отдекорированное панелями цвета фуксии, казалось детской наклейкой, шутки ради налепленной на иллюстрацию в советской книге про Крайний Север. Перед нами раскинулась аскетичная природа архипелага Шпицберген, изрезанного покрытыми жухлой травой и скудными кустиками холмами. До сих пор помню первое свое впечатление от открывшегося моим глазам бескрайнего северного простора. Такое благоговейное восхищение, такая глупая, почти отчаянная восторженность. Теперь, глядя на холмы и пустошь перед аэропортом в Лонгйире, я понимаю, как был наивен – тогда я не видел еще настоящего Севера, не видел ни единого фьорда, не бывал на леднике, не смотрел на то, как у берега плещутся белухи и как неуклюже выбираются из воды моржи.

Тогда, только выйдя из теплого здания аэропорта, я всего этого не видел, не знал и даже не ожидал. Моим глазам открылась залитая сумерками северная тундра. Наверное, именно тогда я и влюбился в Арктику. Без оглядки.

___

Я все ждал и ждал, а сумерки никак не собирались заканчиваться, и это длилось не час и не два, и даже не день, и даже не два. Различать время суток мне, не привыкшему к таким условиям, было сложно, и я смутно помню первые несколько недель на архипелаге. Сейчас, восстанавливая в голове все события, я припоминаю, что постоянно был в подавленном расположении духа, спать мне было тяжело, а бодрствовать – и подавно. Романтика первого впечатления быстро развеялась, я постоянно мерз и не хотел никуда выходить. Впрочем, оставаться в общажной комнате со своими соседями мне тоже не слишком нравилось, поэтому волей-неволей я выбрал из двух зол наименьшее и заставлял себя совершать регулярные прогулки, хотя бы небольшие перебежки от одного здания к другому.

По прилете на Шпицберген нас сразу пересадили на вертолет, отвезли в Баренцбург и расселили по общежитиям. Новоприбывшим объявили двухнедельный карантин (из-за низкомикробной среды на Шпицбергене мы, только что доставленные с материка, были в буквальном смысле Ноевым ковчегом для бактерий и микробов) и выделили эти две недели на акклиматизацию. Нам назвали день и время, когда мы должны были явиться в офис «Арктикугля», что находился в восточной части города. Чистенькое и опрятное, это свежеотстроенное здание, как и здание российского консульства, решительным образом выбивалось из общей картины поселка, чем-то напоминавшего деревни, в которые в свое время ссылали декабристов, и потому слишком сильно моего внимания не привлекали.

Куда больше меня влекла Роза Ветров.

Весь Баренцбург можно было бы обойти за пару часов, останавливаясь возле каждого дома, каждого кустика и каждой лестницы. О эти лестницы! Их здесь было немало, на любой вкус и цвет, деревянные и металлические, крутые и пологие, крепкие и шатающиеся. Центром этого крошечного, откинутого на самый край карты поселения была площадь, носившая название Роза Ветров. Пожалуй, это было самое открытое и самое продуваемое суровыми северными ветрами место во всем Баренцбурге – чем и заслужило свое название. Но отсюда открывался чудесный вид как на поселок, так и на залив Грёнфьорд. Рассматривать отсюда поселок мне, конечно, особенного интереса не было, то ли дело всматриваться в темную гладь воды, вздымавшуюся рябью при сильном ветре; разглядывать тонкую цепочку тянущихся по противоположному берегу огоньков, скрывающихся за очередным вздыбом мерзлой земли; присматриваться к остроконечным вершинам гор.

К моему удивлению, небо не было полностью черным все время. Как мне рассказала улыбчивая полноватая продавщица в местном продуктовом магазине – именно она стала моей постоянной собеседницей в первые дни – полярная ночь, тянувшаяся последние четыре месяца, уже подходит к концу, и сейчас архипелаг Шпицберген накрыли так называемые астрономические сумерки. Солнце не поднимается над горизонтом достаточно высоко, чтобы осветить землю, но отражение от его света все же заливает остров серой полупрозрачной тьмой. Нюра – именно так мне представилась продавщица, оказавшаяся бывшей детсадовской нянечкой родом из Тюмени – пообещала, что скоро над Баренцбургом взойдет солнце.

Кроме прекрасного вида на залив, Роза Ветров интриговала меня местной достопримечательностью. Здесь стояла (никто толком не смог мне ответить, как давно она там, кто и зачем ее туда водрузил) небольшая субмарина, напомнившая мне известную песню Битлз. Желтой, правда, она не была, но я все же не удержался от того, чтобы пропеть «We all live in a yellow submarine, yellow submarine, yellow submarine» [«Мы все живем на желтой субмарине, желтой субмарине, желтой субмарине» The Beatles, “Yellow Sumbarine”, 1966]. Признаться честно, я пропевал эту строчку каждый раз, когда приходил к субмарине, чтобы полюбоваться на залив. В один из таких визитов я оказался пойман с поличным.

– Ты смешной, – заявил хриплый голос за моей спиной. Еще не оборачиваясь, я безошибочно узнал обладателя голоса. Берл стоял в нескольких метрах от меня, засунув руки в бездонные карманы своей куртки и широко расставив ноги, хотя день был на удивление тихий, и ожесточенные холодные ветра не стремились оторвать нас от земли. Эта особенность здешнего климата тоже удивляла меня. Порой выдавались дни, исполненные по истине библейского покоя. Небо расчищалось, и сложно было понять, то ли кристальная вода залива отражает небо, то ли это само небо становится зеркалом для океана. В такие дни я особенно остро ощущал хрупкость такого покоя. Моей метущейся, склонной вечно сомневаться и предполагать худшее натуре, трудно было просто принять эту тишь и благодать – я неизменно ждал надвигающегося шторма.

– Почему смешной? – Наверняка, мой голос звучал обиженно и по-детски. Берл снова хохотнул. Но сделал это так беззлобно, что обижаться я передумал. Своей сутулостью и насупленностью он чем-то напоминал мне исхудавшего и забывшего впасть в спячку медведя.

– Ты поешь битлов у заброшенной древней «Амфибии» на Крайнем Севере и хочешь сказать, что это не смешно?

По всему получалось, что и правда смешно. Мне оставалось только пожать плечами и согласиться. Не сказать, что я был сильно рад компании Берла – я довольно сильно его опасался. К концу подходила первая неделя моей жизни в Баренцбурге, я еще не начал называть общагу домом, все еще по привычке забывал надевать руковицы, и мыслями все еще был где-то в Питере. Возвращался раз за разом в нашу съемную квартиру, которую мы с женой (с бывшей, конечно же, женой) делили с ее кокер-спаниелем. Постоянно переносился мыслями к моему запою у Сереги. Вспоминал свое последнее место работы. Я все еще никак не мог привыкнуть к тому, что жизнь моя резко поменялась, и теперь «вернуться домой» означало возвращаться в нашу перенаселенную общажную комнату и ютиться на своей подставной раскладушке, а вовсе не вернуться на материк. Что теперь вся моя жизнь сосредоточилась здесь, в этом маленьком, почти забытом богом поселке почти на краю света. Поэтому и Берла я воспринимал пока больше как элемент чуждой мне обстановки.

Нельзя сказать, что я сильно жалел о том, что попал сюда. Теперь, спустя годы, я готов поклясться, что Баренцбург был лучшим, что случалось со мной в жизни, и если случайности не случайны, и то, что я угодил туда, было спланированным ходом судьбы, то я благодарен ей за это безмерно.

Но в те дни я еще не осознал окончательно, что именно Баренцбург стал моим домом на ближайшее время, и именно с людьми, окружавшими меня там, мне нужно было учиться жить и взаимодействовать, и чем раньше, тем лучше. Конечно, теперь, спустя годы, я прощаю себе эту неосмотрительность, я был слеп – право, не только в переносном, но и в самом что ни на есть прямом смысле, жить в темноте или в серых сумерках было сложно; мне было холодно; пожалуй, мне было даже страшно. Я корю себя только за то, что потерял бесценное время.

Вечно насупленный, немного сутулый, с извечно зажатой в зубах сигаретой и хриплым смехом, Берл вызывал у меня вполне здравое чувство опасения. Он казался мне человеком того рода, с которыми мама советует не шляться по подворотням. Он никогда не сидел на месте, и если он был не в шахте, то постоянно где-то шатался, планомерно обходил Баренцбург, выбирался из поселка, каждый раз выходя пусть на шажок, но подальше. На самом деле, покидать поселок нам строго-настрого запретили, но об этом чуть позже.

А пока этот смутно напоминавший мне медведя человек стоял передо мной, засунув руки в карманы, и заявлял мне, что петь Битлз на крайнем Севере, оказывается, смешно. Мои попытки придумать колкий ответ не увенчались успехом, поэтому я только развел руками.

– Мне тоже нравятся битлы, – признался Берл, чем немало меня удивил. Мне казалось, он должен был оказаться фанатом Металлики или Мерлина Мэнсона, но выяснилось, что больше всего ему по душе были ливерпульская четверка и Queen. А затем Берл предложил мне посмотреть на моржей с телевизора.

Насколько сейчас мне естественно произносить эту фразу, настолько же абсурдной она показалась мне в первый раз. Телевизором оказалась широкая площадка над причалом, с которой открывался умопомрачительный вид на залив. Периодически прерывая свой рассказ кашлем заядлого курильщика, Берл поведал мне, что телевизор так прозвали за то, что с него можно смотреть канал Дискавери в режиме реального времени.

 

Мы спустились на площадку по одной из крутых лесенок, которые я обычно обходил стороной. За время нашей первой прогулки я узнал о Баренцбурге больше, чем за все время, проведенное в интернете за чтением статей.

– Сегодня не погода, а сказка, – уверенно заявил Берл. Он указал рукой на противоположный берег залива, – Видишь вон те огоньки? – Я утвердительно кивнул, ожидая, что Берл поведает мне, что это за цепочка фонарей, но он лишь удовлетворенно хмыкнул и повторил, – Сказочная погода. И видимость отличная.

– А что это за огоньки?

– Эти-то огоньки? Обозначают магистраль, которая ведет к пресному озеру по другую сторону фьорда. Оно питает весь Баренцбург водой.

Некоторое время мы молчали, и серую холодную тишину разрывал только хруст снега под ногами. Мне казалось, что на Шпицбергене снег хрустел совсем по-иному, нежели дома в Петербурге. Или дома в Омске. Воздух здесь тоже был по-своему особенный, не сравнимый с тем, чем мне приходилось дышать на материке.

– Но куда интереснее, что сегодня огоньки видно, – вновь нарушил тишину Берл.

– Почему их может быть не видно?

– Если на нас упало облако, то весь противоположный берег залива будет полностью вне зоны видимости. Привыкай, в Баренцбурге облака ходят по земле.

Та обыденность, с которой Берл произнес очередные совершенно абсурдные слова, поразила меня в самое сердце. Душа романтика, успевшая погрязнуть под тяжестью треволнений и сложностей жизни, вновь встрепенулась, услышав такое.

Я жил в месте, где облака ходят по земле, – как вам такое?

___

Нам строго-настрого запретили умирать.

По словам Арктикугольцев, умирать на Шпицбергене запрещено норвежскими законами, никаких захоронений производить тоже нельзя. Говорили, земля здесь не принимает покойников, рожает их обратно. Подобно тому, как она рожает камни в полях на материке.

Может, потому что промерзла на много метров вниз, а может, потому что местная атмосфера просто не принимала этих архетипических парадигм смерти, захоронения, упокоения. На Шпицбергене словно бы остановилось время. Благодаря совершенно особенной низкомикробной среде архипелага, разрушается и разлагается здесь все значительно дольше, чем на большой земле. Даже много лет назад покинутые дома выглядят зачастую так, словно жильцы их вышли всего пару минут назад и вот-вот должны вернуться обратно. Но все эти важные и научные факты довольно сложно удерживать в голове, и для меня важным осталось чувство, что на Шпицбергене остановилось время. По крайней мере, оно абсолютно точно потеряло то значение, которое имело для меня на материке.

И, разумеется, здесь ни в коем случае нельзя было умирать.

Выходить за пределы поселка было опасно. Непосредственно территория Баренцбурга зовется «зоной ноль», и это означает, что встретить белого медведя в черте города практически невозможно. Ну а если такое вдруг случилось бы, и животное забрело бы сюда, его моментально взяли бы под контроль. Но за пределами Баренцбурга медведей было не просто много. Их было больше, чем людей на всем архипелаге. Именно медведи были настоящими хозяевами острова. И поэтому выходить за пределы поселка без ружья и без соответствующего сопровождения нам запретили. Я уже упоминал, кажется, что для Берла закон был не писан?

Хозяевами острова считались медведи, но для меня единственным и неоспоримым хозяином промерзшей северной земли был Берл. Он и впрямь порой казался скорее медведем, чем человеком, и потому мне мнилось, что встреться мы с полярным хищником, они с Берлом, словно братья по крови, легко нашли бы общий язык. Берл стал для меня неясным олицетворением Баренцбурга. Словно негласный, избранный одной только всенародной любовью, хозяин, он выглядел настолько «своим» на острове, что мне непосильно было вообразить его в какой-то другой, более приземленной обстановке.

В каком городе он раньше жил? Где работал? Как оказался на острове? Любил ли он кого-то? Любил ли кто-нибудь его? Все эти вопросы надолго оставались для меня без ответа. Мне рассказывали многое, шепотом передавая слухи, которые грудились за спиной у этого человека. Поговаривали, он был иностранным шпионом и сбежал от правительства. Сообщали, что он убил человека, отсидел и приехал сюда начинать новую жизнь. Шептали, будто он лежал в психушке, и был настолько безнадежен, что его отпустили, не надеясь на восстановление, осознавая, что он так или иначе покончит с собой, а в итоге он сбежал сюда.

Про него рассказывали отчаянно много откровенно бредовых историй. Некоторые, конечно, претендовали на правдивость чуть больше, но верить в них у меня все равно не получалось. Для меня Берл был настолько неотъемлемой частью Баренцбурга, что мне наивно казалось, что он просто был здесь всегда.

Говорили, родиться на Шпицбергене нельзя, равно как и умереть. Но все эти «можно» и «нельзя» отходили на второй план, когда на первом появлялся Берл. Он просто был, одним своим существованием нивелируя добрую половину законов. И этого было достаточно.

Толком разговорились мы в один из первых моих рабочих дней, точнее, вечеров. Хотя разговором это назвать было сложно. Это было немного похоже на допрос, немного – на плохой КВН, но никак не на беседу.

Берл пил исключительно темное пиво. В этом не было ровным счетом ничего необычного, за исключением того, что все до единого заказывали светлое. Кроме него. Иногда мне в голову закрадывалась непроизвольная и очень смешная мысль, что он просто запретил всем остальным, кроме него, пить темное.

Сутулый и мрачный, он возвышался над барной стойкой, похожий больше на ссохшуюся корягу, нежели на человека. Темно-русые, слегка вьющиеся волосы, растрепанные из-под шапки. Глубокие синяки под глазами. Неизменно заросшее щетиной лицо. Явственно выступающий кадык на слишком худой шее. Видавший виды огромный свитер, болтавшийся на нем словно старая мешковина на распятии пугала. Худые, размеченные узловатыми суставами, пальцы. Из всех этих отдельных деталей, ничего каждая сама по себе не значащих, складывался целый Берл. Довершала образ кривоватая, но неизменно широкая ухмылка. Мне почему-то казалось, что вокруг глаз у него должны разбегаться многочисленные морщинки, стоит ему улыбнуться, но выше усталых мешков под глазами я не смотрел.

– Нравится тебе? – хрипловато спросил Берл, отпивая глоток и аппетитно облизывая губы. У меня резко пересохло во рту. Я все еще чувствовал себя не в своей тарелке, и Берла все еще сильно побаивался. Хотя его интерес ко мне отчасти и льстил.

– Что нравится? – глупо переспросил я, не найдя лучшего ответа. На это Берл гортанно хохотнул и мне почти показалось, что сейчас он снова скажет, что:

– Смешной ты, Грачонок, ей богу. У нас, говорю, нравится тебе?

Я кивнул. Нельзя сказать, что мне не нравилось на острове. Я все еще чувствовал себя неуютно – да. Мне было неловко и не по себе – да. Сложно было существовать в вечной темноте – еще бы. Но мне, пожалуй, действительно нравилось. Каждую ночь, накрываясь одеялом с головой и зажимая в зубах карманный фонарик, я уделял некоторое время тому, чтобы записать несколько абзацев пляшущих по странице букв в свой трэвел-журнал. И почему-то каждый раз на странице оставались описания чего-то исключительно хорошего. Познакомился с молоденькой учительницей Оксаной. Наблюдал за моржами. Первый рабочий день прошел хорошо. Карантин кончился, и я смог наконец искупаться в бассейне с теплой морской водой. Соседи по комнате вздыхали, слабый свет фонарика дрожал, а я скользил карандашом по бумаге, стараясь записать как можно больше. Каждый раз, когда я заканчивал и ворочался, устраиваясь поудобнее, меня не отпускала мысль, что Берл за мной наблюдает в темноте. И теперь вот он спрашивал меня, нравилось ли мне в Баренцбурге.

– Нра-а-авится, – протянул Берл и отхлебнул еще пива. – Это хорошо, Грачонок, это очень хорошо. Чего ты тогда такой смурной ходишь?

Я недовольно засопел. Привыкнуть к тому, что Берл называл меня Грачонком у меня никак не получалось. Не могу сказать, что мне не нравилось, но я этого по крайней мере не понимал. Кроме того, отвечать на его странные – на мой вкус, слишком личные – вопросы мне не хотелось, и я просто пожал плечами. Я осознал, что, должно быть, выгляжу очень по-детски обиженно, когда Берл насмешливо фыркнул. Уступать, однако, мне не хотелось, и потому вместо ответа, я хмуро спросил: