Tasuta

Нагой человек без поклажи

Tekst
5
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Но несмотря на все мелочи, усложнявшие быт, несмотря на постоянное чувство ожидания чего-то и вялости текущего времени, единственное, чего нам всем по-настоящему не хватало и чего все как один ждали с замиранием сердца, не посещало нас уже долгих четыре месяца.

Мы все ждали солнца. Пожалуй, даже если бы король Норвегии решил осчастливить нас своим визитом, мы бы волновались меньше. Никогда еще я не видел такого оживления на Розе Ветров. Куда ни глянь, я натыкался на знакомые лица. Для меня, всегда жившего в крупных городах и не привыкшего сталкиваться на улице со своими девушками на одну ночь или бывшими учительницами, которым подкладывал кнопки на стул, это было непривычно. Несомненным плюсом было, однако, то, что среди знакомых лиц, окружавших меня теперь, не было ни одного человека, которому я бы сделал гадость. Я внезапно чувствовал себя частью большого целого.

Я стоял в окружении товарищей, переминаясь с ноги на ногу от холода, и прятал мерзнущий нос в ворот куртки. Берл постоянно шутил над моим носом, говорил, мне будто кончик отрезали, как любопытной Варваре. Или как Пиноккио, который слишком много врал. Берл шутил часто, а я только улыбался и прятал свой обрезанный нос в слоях одежды.

Берл много курил. Все его вещи намертво пропитались запахом табака, и мне было сложно по первости привыкнуть к тому, что мой пуховик пах куревом. То есть, разумеется, его пуховик, который я без зазрения совести носил на протяжении всех двух лет и даже забрал с собой на материк. До приезда в Баренцбург я не слишком-то часто курил, разве только иногда за компанию. По возвращении на материк я стал делать это ещё реже – правильной компании не было. Но в Баренцбурге, постоянно таскаясь следом за Берлом, я невольно подхватил от него привычку выбегать на улицу с сигаретой в зубах. В этом и впрямь был какой-то элемент побега. Если ты уходишь перекурить, у тебя словно есть несколько минут от первого щелчка зажигалкой до горечи сигареты, выкуренной до самого фильтра, на то, чтобы не думать о бедах и проблемах. Чтобы просто сбежать, отмахиваясь от всех фразой «Я покурить».

Это стало частым поводом наших разговоров (куда чаще – нашего молчания) наедине. Берл просто вставал посреди оживленного обсуждения за столом или поднимался с кровати во время жарких прений в общажной комнате и безапелляционно заявлял:

– Я покурить.

Это значило, что с ним идти не нужно, ждать его тоже не нужно, и больше всего это, пожалуй, значило, что он чертовски от всех устал и хочет сбежать.

Спустя некоторое время моего по большей части молчаливого членства нашей маленькой общажной группы, Берл стал добавлять, чуть мягче:

– Грачонок, ты со мной?

И я послушно вставал и шёл курить вместе с ним. Для Берла это был целый ритуал, правил которого я в первый раз, разумеется, не знал. Я опрометчиво пытался разговаривать, по глупости снял перчатку, чтобы держать сигарету. И если эти оплошности мне можно было простить, то когда я отшвырнул бычок в ближайший сугроб, Берл раздраженно вздохнул и полез в снег его доставать. Он носил с собой две пачки: одну – с сигаретами, вторую – пустую, куда он складывал окурки. Сказал, на Севере не гоже мусорить по чем зря. И я уже было провалился сквозь землю, но Берл добродушно усмехнулся и похлопал меня по плечу – и все снова стало хорошо.

Разумеется, мужики самозабвенно прикалывались над этими нашими совместными походами курить, отпускали комментарии, что, мол, у Берла наконец-то появился любимчик, но достаточно было одного мрачного взгляда на шутников, чтобы они поперхнулись своим юмором. Берл не терпел, чтобы его обсуждали.

Теперь же он стоял, насупившись, и мрачно следил за тем, как активно Лева жестикулировал шампурами, пытаясь одновременно разжигать мангал и травить какую-то уже сотню раз рассказанную байку, неизменно обраставшую все новыми и новыми деталями. Слушать Леву было сложно, он постоянно прерывал свой рассказ на то, чтобы хохотнуть и через слово вставлял «эт самое». Кроме того, Лева был родом с Донбасса и характерное фрикативное «г» добавляло его рассказу особенного колорита. Берл следил за Левой с выражением усталого раздражения на лице, и когда он объявит свое не подлежащее обсуждениям «Я покурить», было лишь вопросом времени.

– Я покурить, – сказал Берл, не выдержав и половины Левиного рассказа. Я был почти удивлен – я почему-то думал, он предпримет попытку ненадолго сбежать ото всех позже. Не обращая внимания на удивленные и разочарованные восклицания Левы, Берл молча развернулся и пошел прочь от деревянных срубов, обычно пустовавших, но становившихся самыми северными шашлычными в день встречи солнца или в день шахтера.

– Берл, ну че ты, солнце же сейчас взойдет! – не унимался Лева, но ответа никакого, конечно, не получил. Кроме взмаха рукой, который каждый волен был трактовать по-своему. Ну а Берла не заботили такие мелочи, как общественное мнение.

Каждый раз, глядя на то, как он закуривал, я ловил себя на мысли, что мне не по себе от того, каким взрослым он кажется. Сигарета, зажатая в узловатых пальцах мозолистой руки, глубокие мешки под глазами, впалые скулы, неизменный сухой кашель. И насколько неожиданно контрастировало это с тем, какое впечатление он производил, когда покупал сигареты. В первый раз, наблюдая эту картину, я с удивлением думал, что он еще совсем мальчишка, быть может, едва-едва разменявший второй десяток. Мнущийся с ноги на ногу и бормочущий себе под нос от смущения юнец.

– Ну и чего ты на меня смотришь? – с усмешкой спросил он. Теперь он был куда раскованнее, словно та пружина, которую в нем взвел до упора Лева, разжалась. – Ты лучше туда смотри.

Рукой, в пальцах которой он сжимал тлеющую сигарету (на архипелаге курить одному никогда не выходило – ветер неизменно курил сигарету вместе с тобой, и она истлевала до самого фильтра раньше, чем ты успевал насладиться табаком), Берл указал куда-то на небо за моей спиной. Я поспешно развернулся и увидел.

Солнце, лаская своими золотыми лучами пики фьорда на противоположном берегу залива, медленно, словно бы нехотя, поднималось над горизонтом, разгоняя серую предрассветную мглу. Редкие облака, будто нечаянно размазанные по высокому куполу неба, окрашивались нежной охрой. Небо неуловимо меняло свои цвета. Казалось, мы попали внутрь калейдоскопа, который крутит в руках любопытный ребенок, устраивая нам еще одно северное сияние. Только на этот раз не малахитовое, а янтарное, сияющее в лучах долгожданного солнца. Я успел разглядеть то самое мгновение, когда первые лучи показались из-за горизонта. Мое сердце забилось неожиданно быстро. Я не слышал, как ликующе галдели поодаль жители поселка. Не чувствовал холода, щипавшего мои щеки. Зато я видел, как отчетливо вырисовался, словно выступая их туманного сумрака, островок Земля Принца Карла и как сверкнула в отдалении снежной шапкой вершина горы Альхорн.

Берл хлопнул меня по плечу и произнес так, что я отчетливо почувствовал довольную улыбку в его голосе:

– Вот и весна пришла, Грачонок.

Я был благодарен ему за то, что он увел меня от шумной толпы и позволил насладиться долгожданным солнцем наедине.

___

Бывали дни, когда Берл подолгу не возвращался домой. Домом нашу общажную комнату я начал называть вскоре после поездки в Пирамиду, подхватил это извечное Берлово «Ну что, домой и в койку?». В койку Берл возвращался порой под утро. В такие дни я не мог сомкнуть глаз всю ночь, пока он наконец не вваливался в комнату, принося с собой запах мороза, сигарет и немного – алкоголя. Мне было необъяснимо не по себе знать, что он где-то шатается, но пребывать в полном неведении, где именно. Я не спрашивал у него, никогда не спрашивал, где он бывает, с кем и что делает. Я никогда не показывал, что не спал до самого того момента, когда дверь распахивалась, и свет из коридора проливался медовой полосой на мое одеяло: я наоборот поспешно закрывал глаза, притворяясь спящим.

В такие моменты я чувствовал себя потерянным подростком, закрывающим глаза на абсурдные поступки не менее запутавшегося взрослого. Я почему-то был твердо уверен, что Берл прекрасно знал, что я не сплю. Но гнал от себя эту мысль как можно дальше, давил и сдерживал ее, как подступающую к горлу тошноту.

До моего возвращения на материк оставались считанные недели, и в воздухе повисла необъяснимая вечная атмосфера недосказанности, казалось, все делалось «на дорожку» и «на посошок». По ночам, прячась с фонариком под одеялом, я больше не записывал истории о своих приключениях на Севере, я зачеркивал очередную засечку, отмечая пройденный день и пересчитывая оставшиеся черточки – по одной на каждый день из тех, что мне остались на Шпицбергене. Теперь уже сложно сказать, что именно я испытывал в те дни: радость ли от предвкушения долгожданного (наверное) возвращения на материк; печаль ли от осознания приближающегося конца целого этапа жизни; пустоту ли.

Больше всего, конечно, я чувствовал именно опустошение, от которого не знал, куда деться. Каждая зачеркнутая засечка означала – на один день меньше времени в холоде, на двадцать четыре часа меньше времени на Крайнем Севере, на бесценное количество минут меньше времени, что осталось мне с Берлом.

Я точно знал, что буду скучать по Баренцбургу и по людям. Но как жить на материке, не имея Берла в постоянной непосредственной близости, я себе просто не представлял.

Чем ближе подбиралась к нам неумолимая дата расставания, тем все более странным становилось его поведение. Мы почему-то отчаянно глупили и тратили время совершенно бездумно. На молчаливое пережевывание пустоты и громких мыслей, попытки избежать сложных разговоров и бесконечные побеги друг от друга. На плоские шутки и громкий смех над ними. На то, чтобы отвести глаза, а не встретиться и задержаться, вымазывая друг друга этим липким, марким взглядом, остающимся на коже спустя время невесомым ощущением. На то, чтобы проводить время со всеми вокруг, упорно избегая друг друга.

Я все чаще ловил себя на том, что у барной стойки в пивоварне со мной в основном болтала Оксана, тогда как Берл пропадал целыми днями, возвращался домой все позже и разговаривал со мной все меньше. Эта резкая перемена необъяснимо задевала меня – я успел привыкнуть к тому, что он постоянно был рядом со мной. Начиная, пожалуй, с той нашей самой первой совместной поездки в Пирамиду, мы нет-нет, да и оказывались рядом. Мой приставной стул за общим обеденным столом перемещался все ближе к нему; курить вместе мы ходили уже почти не сговариваясь; походы в бассейн по вечерам пятницы стали почти традицией. А наши вылазки за границы Баренцбурга становились с каждым разом все увлекательнее. Когда меня вызвали в офис «Арктикугля», Берл ждал у входа со скучающим видом, пока я, дрожавший от страха и неведения перед встречей с начальством, не выйду наружу. Уже – радостный и приободренный. Спустя три месяца унылой работы в ресторанчике местного отеля, меня наконец-то переводили в новехонькую свежеотстроенную пивоварню Баренцбурга.

 

Я был всего лишь барменом в местной – самой северной в мире – пивоварне. Но я испытывал совершенно непостижимую бурю восторга и гордости, когда стоял плечом к плечу с Берлом перед деревянным зданьицем, больше походившим на игрушечный домик, сложенный из спичек. Это слишком светлое двухэтажное здание, увенчанное плоской красной крышей, украшенное красными же буквами вывески и – самое прекрасное! – красным козырьком над входом с торца, вызывало во мне странную нежность.

Хмурый и невыспавшийся сотрудник, провожавший нас от самого офиса «Арктикугля» до пивоварни, зябко ежился в своей дутой куртке, пока я с открытым ртом разглядывал свое новое пристанище. Он монотонно перечислял какие-то чертовски важные, должно быть, вещи, но в конце концов просто сунул мне в руки стопку бумаг и ключи.

– Здесь предусмотрено несколько задних комнат для персонала, одна из них выделена вам, – бубнил сотрудник. – Когда планируете переехать? Нам нужно будет заключить новый договор, давайте сразу решим с датой…

– Вы знаете, – торопливо прервал я усталого сотрудника, – может быть, позже.

Мрачный сотрудник равнодушно пожал плечами и, бросив формальное прощание, ушел, громко топая своими тяжелыми зимними ботинками. Я не оглядывался, но чувствовал спиной самодовольную улыбку Берла. Это самое «позже» так и не наступило. До самого последнего дня я спал на приставной раскладушке в нашей перенаселенной общажной комнате.

Постоянное присутствие Берла и его непосредственное участие во всем, что происходило со мной на архипелаге, несколько разнилось с тем, что мне про него поначалу рассказывали. И тем более лестным становилось осознание – он ни с кем прежде не носился так, как со мной. Пожалуй, если бы не он, я взвыл бы от холода, темноты и однообразия в первые же полгода. Но мне – или мне стоит сказать, нам? – удалось продержаться почти все двадцать четыре месяца на удивление бодро. А мне не раз приходилось слышать, что таким деятельным и в таком добром расположении духа Берл бывал крайне редко.

И я говорю, что нам удалось не падать духом «почти» все двадцать четыре месяца из моей командировки на Крайний Север, потому что в последний месяц перед моим отъездом все разладилось.

Бывали дни, когда Берл подолгу не возвращался в нашу комнату в общежитии. Такие дни бывали и прежде, и если поначалу меня это удивляло и волновало, то со временем я привык – и продолжал верно ждать возвращения Берла, прежде чем заснуть самому. Но если прежде такое происходило относительно редко, то в последний месяц это случалось с завидной частотой. И чем неумолимо ближе становился день моего отъезда, тем меньше Берл становился похож сам на себя.

Я лежал на спине, отчетливо чувствуя спиной металлические трубки, составлявшие скелет моей допотопной раскладушки. Подушка под головой сплющилась, но приподняться, чтобы ее взбить и лечь повыше, не было сил. Сцепив руки на груди, я вглядывался в темный потолок, восстанавливая по памяти узор трещин, и прислушивался к мерному дыханию своих соседей. Время от времени Лева начинал беспокойно ворочаться, и тогда кровать натужно скрипела под его большим тяжелым телом. Во сне он что-то бормотал и неизменно жалобно звал маму. Хотя он и был родом с Донбасса, в его голосе порой проскальзывали истинно одесские интонации, а его бессознательная тяга к матери вызывала в моей голове кучу нехороших ассоциаций и плоских шуток про евреев и их любовь к маменьке. Сам я по собственной матери не слишком скучал, и потому Левино трепетное отношение (вы бы слышали, как он с ней по телефону разговаривал!) вызывало во мне нечто среднее между умилением и комплексом плохого сына.

От размышлений о матери и смутно-беспокойного ожидания семейного застолья в Омске, куда обязательно придется ехать по возвращении, чтобы отпраздновать и ответить на все вопросы про север – и почему все обязательно нужно праздновать? – меня отвлекли странные звуки. Мои электронные часы показывали без двенадцати минут пять утра, а по длинному и узкому коридору общежития, больше похожему на каменную кишку, метался неясный шум. Когда я услышал что-то походившее на человеческий голос, то подскочил словно ошпаренный, кое-как влез босыми ногами в свои зимние ботинки и выскочил за дверь комнаты.

Берл растерянно сидел посреди коридора, неловко раскидав вокруг себя свои внезапно слишком длинные конечности. Он рассматривал свои руки и ноги с таким разочарованным недоумением, словно они отделились от его тела и совершили что-то отвратительное. Он поднял на меня взгляд, но словно бы не узнал – ему потребовалось несколько мгновений, чтобы сфокусироваться и признать во мне меня. В его мычании я разобрал нечто, походившее на «Грач» – или просто услышал то, что хотел. Некоторое время я стоял, как вкопанный, на пороге нашей комнаты, и не решался подойти к нему. Берл сейчас представлял из себя болезненно жалкое зрелище, и мне по какой-то причине было страшно приближаться к нему – словно это вовсе и не он, или он, но разыгрывает меня как-то откровенно по-дурацки, и вот-вот он встанет, отряхнется и засмеется уверенно и смело, скажет, что на моем лице написано совсем уж глупое испуганное выражение, и мы пойдем с ним на улицу курить.

Но Берл не вставал, не смеялся надо мной, и то, что казалось глупой шуткой, продолжало происходить прямо на моих глазах.

Он выглядел отчаянно молодым. Растрепанные вьющиеся волосы; впалые щеки – сейчас щетина не только не скрывала худобы его лица, но словно бы специально подчеркивала ее; по-глупому торчащие в разные стороны уши. Потерянный взгляд и печально изогнутые губы лишь добавляли ему невнятной неприкаянности. Словно он – потерявшийся ребенок. Словно он – без имени, без родины, без всего. Худой и заблудившийся. И все, что у него осталось – слишком длинные и неловко раскиданные по коридору руки-ноги и заплетающийся язык.

– Вот так-то оно, Грач, кончается, – с трудом выговорил он этим самым своим заплетающимся языком. – Все кончается, и ничего ты… Ай, да чтоб тебя!

Он расстроенно всплеснул руками, и неожиданно мне стало жутко стыдно, что я наблюдаю за ним так издалека, что так избегаю встречаться с ним взглядом – поэтому я кинулся к нему. Теперь я сидел перед ним на корточках, и с такого близкого расстояния я отчетливо чувствовал всю выпитую им недавно водку. Пожалуй, впервые за долгое время мы оказались на одном уровне, и мне не приходилось заглядывать ему в лицо снизу-вверх. И я наконец без опаски заглянул Берлу прямо в глаза – оказалось, они у него зеленые. В ту же секунду я подумал, что это открытие мне бы хотелось сделать в другое время и при других обстоятельствах, но Берл лишь печально качал головой и потерянно блуждал своими глазами цвета весенней травы по моему лицу.

– Вот так-то, – зачем-то очень тихо повторил он, – все кончается.

– Да что кончается-то, успокойся, надо спать идти, – бормотал я, придумывая, как провести его в комнату как можно тише.

– Все кончается, Грач. Я вот думал, что давно уже кончился. А скоро ты уедешь, и от меня, похоже, совсем ничего не останется.

Я замер от неожиданности, услышав это. Теперь Берл просто молчал и смотрел пустым взглядом куда-то поверх моего плеча. Он всегда смотрел куда-то мне за спину, словно бы следил за тем, чтобы никто не подобрался ко мне с тыла. Словно прикрывал таким образом. И не уследил за своим собственным тылом, дурак, – подумал я с неясным отчаянием. Его «от меня совсем ничего не останется» стучало в моей голове набатом, вытесняя напрочь все мысли, все вопросы.