Tasuta

Нагой человек без поклажи

Tekst
5
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Я едва ли слукавлю, если скажу, что баренцбуржцы – одни из самых открытых, дружелюбных и теплых людей, которых мне доводилось в своей жизни встречать. Расставаться с ними было печально, хотя я и понимал, что иначе нельзя (расставаться с архипелагом было сложнее, я упорно не хотел понимать, что иначе нельзя, и искал те или иные причины задержаться подольше). Это было быстрое и теплое прощание людей, которые провели вместе несколько лет и прониклись друг к другу достаточным расположением, чтобы скучать, но недостаточно сблизились, чтобы плакать, расставаясь. Я крепко пожал Левину мозолистую ладонь, расцеловал Нюру в ответ, протянул Оксане листочек со своим омским адресом. В самый последний момент я крикнул Леве, чтобы тот передал Берлу привет от меня – но рокот вертолетных лопастей мне было не перекричать, и Лева только радостно закивал и активнее затряс ладонью. Он меня не услышал.

С того дня прошло уже порядка трех недель, я успел устроиться на какую-то работу, тщетно убеждая себя, что это все временно, пока я не приду в себя и не решу, что делать дальше. Но нам всем известна судьба таких временных работ – мы зависаем на них на несколько лет, самолично пичкая себя подслащенной ложью, что мы можем уволиться в любую секунду. И тем не менее, я не чувствовал в полной мере, что история с Баренцбургом для меня закончилась. Нет-нет, да и возвращался мыслями к тем или иным эпизодам, усмехался собственным воспоминаниям. Нет-нет, да и возвращался в день своего отъезда и корил себя за то, что не нашел Берла, не попрощался с ним как следует, а просто молча уехал. Когда я садился в вертолет, у меня почему-то не было ощущения, что это конец. Осознание пришло, уже когда самолет оторвался от взлетно-посадочной полосы в Лонгйире. Я захлебнулся воздухом, понимая наконец, что оставляю все, что произошло со мной в последние два года на архипелаге, и вероятнее всего, расстаюсь со Шпицбергеном навсегда.

Из иллюминатора самолета архипелаг выглядел не менее прекрасным, чем с земли.

Прошло ровно двадцать два дня, но не то чтобы я считал. Я все еще не мог перестать сожалеть о том, каким скомканным вышло мое прощание с Баренцбургом, хотя я так к нему готовился и пытался все сделать правильно. Это необъяснимое чувство вины преследовало меня на каждом шагу, словно я опростоволосился в самый важный момент, и все надежды, на меня возложенные, не оправдались. Мой внутренний голос приобрел неумолимо укоризненные, исключительно Берловские нотки. И даже Омский по-мартовски грязный снег будто служил мне неявным упреком. По крайней мере, я принимал его как личное наказание.

Пакет с продуктами оттягивал мне руку, а сигарета уже давно дотлела, выкуренная скорее ветром, чем мной – казалось бы, совсем как на Шпицбергене, но нет. Там курение напополам с ветром казалось актом товарищества, здесь же – коварной кражей. Я отшвырнул бычок в грязный подтаявший сугроб. Поводов оставаться на улице дольше не было. Домофон издал раздражающий звук, когда я набрал номер квартиры, и прежде чем дверь открылась, динамики голосом моей матери попросили, чтобы я проверил почту. С непривычки я не сразу смог справиться с заедавшим замком на ящике, и мне пришлось повозиться в темноте. Совладав, наконец, и пробормотав «Сим-сим открылся, блин», я выгреб без разбора все содержимое.

Привычная рекламная макулатура вперемешку с квитанциями ворохом приземлилась на тумбочку в прихожей. Я готов уже был отправиться в кухню, но что-то неумолимо выбивавшееся из общей массы корреспонденции привлекло мой взгляд, и я задержался на мгновение – но этого было достаточно.

Почтовая открытка – а я думал, таких уже не выпускают. Немного помятая, с длинной продольной линией залома, разрезавшей напополам силуэт Альхорна, она казалась прибывшей из совершенно другого мира, из другого времени. Воздух вокруг меня внезапно словно сгустился, превращаясь в толщу воды залива Грёнфьорд и отрезая меня от теплых звуков квартиры. В левом верхнем углу виднелся логотип «Арктикугля» – белый медведь, шагающий по земному шару, и рядом надпись: Spitsbergen.

Несколько минут мне не хватало духу перевернуть почтовую открытку, ведь пока я не знал наверняка, от кого она и что на ней написано, оставалась надежда, что она от него. Я подумал о коте Шредингера. Право, я подумал о нем, лишь бы унять бешено колотившееся сердце, но мысль пришлась очень ко времени. Сейчас, пока я не перевернул открытку, она одновременно могла как быть весточкой от него, так и оказаться ничего не значащим сувениром от «Арктикугля». Пока я не перевернул.

Оборотная сторона оказалась плотно исписана. Здесь угадывался аккуратный округлый почерк Оксаны – она надеялась, что я благополучно долетел и спрашивала, как обстоят дела на материке; пляшущие Левины буквы – мне пришлось потрудиться, чтобы разобрать, что он писал про нового бармена в пивоварне, мол, парнишка оказался не так плох, как все думали, но со мной ему все же не сравниться; другие менее многословные, но все же теплые росчерки, разбросанные по маленькому пространству свободного картона, принадлежали прочим моим баренцбургским знакомым.

Я осознанно старался как можно медленнее скользить по открытке взглядом, внимательно всматриваясь и вчитываясь в порой неразборчивые надписи, словно перед самим собой притворялся, что мне в общем-то плевать на большинство посланий и единственное, что я надеялся увидеть – тонкие, сильно заваленные вправо буквы, принадлежащие Берлу.

Я обнаружил их в самом низу, уже под тонкой рамкой, ограничивавшей отведенное для посланий место. Буквы плясали, словно их дописывали уже на ходу, в последнюю минуту, и мое воображение услужливо подсунуло картину: Берл отказывается подписывать открытку вместе со всеми, но вызывается отнести ее на почту, и уже там, спрятавшись, насколько позволяет его рост, в закутке между стеной и приемным окошком, дописывает под рамкой слова для меня.

«На пороге любой весны будешь бредить полярными трассами, будешь видеть снежные сны».*

Я безошибочно узнал строки Рождественского, бывшие своеобразным символом Баренцбурга, крупно выведенные на панно, украшавшем стену бывшей столовой. Высокие и белые стройные буквы рядом с гордо вздернувшим подбородок нарисованным же полярником. В нашу первую прогулку по Баренцбургу Берл сказал, – все так и будет. Где бы я теперь ни странствовал, куда бы ни отправился, Север из себя вытравить не получится. Однажды оказавшись в Арктике, ты заболеваешь ею навсегда, и вакцин к этой болезни не придумали – а разве нужно?

Все двадцать два дня на материке – ну конечно, я считал – мне снился Север. Стоило мне закрыть глаза, как я видел рельефы гор, пену ледяной воды залива, низкие облака и полярного медведя, однажды подошедшего к пивоварне. Зданьице ютилось на самом отшибе, и ко входу частенько прибегали песцы, но медведя я прежде не видел. Невысокий и еще немного по-детски неуклюжий, он подошел к крыльцу, когда я уже запирал дверь, готовый торопиться в общежитие, поскальзываясь на покатых склонах. Мне почему-то не было страшно. Медвежонок смотрел на меня своими внимательными черными глазами-бусинками, чуть склонив заинтересованно голову набок. Закончив меня изучать, он неуклюже развернулся и спокойно направился прочь, косолапо переставляя мягкие лапы.

Я вновь опустил глаза на почтовую открытку, которую сжимал в пальцах так сильно, что уголки замялись. Чуть ниже строчки из стихотворения, едва разборчиво ютились одиннадцать цифр, в которых я угадал номер телефона. Я поспешно выхватил мобильный и, не давая себе самому шанса остановиться и подумать, набрал номер.

– Ну привет, Грачонок, – после трех мучительных гудков я услышал безошибочно знакомый, искрящийся нотками смеха голос, – Как дела на материке?

________

*Строчка из стихотворения Роберта Рождественского «Арктическая болезнь».