Что скрылось во тьме? Собрание сочинений в 30 книгах. Книга 16

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Литература, в отличие от науки, занятие все-таки индивидуальное, и многое здесь определяется темпераментом автора, его личной настроенностью на новое. Что ему больше по душе? Постепенное движение в духе Оккама или взрывное, как рекомендует виртуальный Амакко? Уэллс явно отдавал предпочтение Амакко и создал столько новых фантастических полей, сколько никто до него и никто после. А другой классик научной фантастики Жюль Верн явно тяготел к принципу Оккама, хотя, надо отдать ему должное, когда понимал необходимость «взрыва», мог отбросить бритву Оккама и воспользоваться ее противоположностью – принципом Амакко. Гигантская Колумбиада в романе «С Земли на Луну» и модернизированный монгольфьер из «Шести недель на воздушном шаре» – это использование в фантастике бритвы Оккама, нет там сущностей, созданных сверх необходимого. А «Робур-завоеватель» и «Один день американского журналиста» – это уже работа Амакко.

* * *

В заключение несколько слов о том, почему такая важная наука, как футурология, часто ошибается, предсказывая будущее всего-то на десять-пятнадцать лет, и почему футурологи в последнее время даже не берутся создавать детальные модели относительно далекого будущего – все равно, мол, все будет не так, все будет иначе.

И это естественно – ведь основной прием, которым пользуются футурологи, рассчитывая свои модели, это прием экстраполяции, прием продолжения в будущее уже существующих тенденций. Это торжество принципа Оккама – футуролог не измышляет сущностей сверх необходимого, он использует уже имеющиеся сущности, но не создает ничего нового. Сегодня существует тенденция уменьшения народонаселения в России и многих других развитых странах, футуролог продолжает эту тенденцию в будущее и горестно восклицает: если так будет продолжаться, то уже в 2050 году в России почти не останется трудоспособного населения. Что будет дальше, вообще покрыто туманом, и рассуждать об этом никакой уважающий себя футуролог не станет, прекрасно понимая, что нынешняя тенденция не может продолжаться сколь угодно долго, появится другая тенденция… какая? Этого футуролог не знает, а создавать новую сущность сверх необходимого не может – ведь тогда футурология перестанет считаться строгой наукой, а станет как раз тем, чем, собственно, по идее, и должна быть: жесткой научной фантастикой.

И потому именно писатели-фантасты, которым принцип Оккама не указ, являются порой лучшими футурологами, нежели дипломированные специалисты в этой области. Хороший автор, работающий в области hard science fiction, продолжив в будущее ту же тенденцию, о которой сообщают футурологи (часто – ad absurdum), не останавливается, разводя руками (что, мол, делать – бритва Оккама…), а придумывает качественно новую идею, совершенно новую ситуацию, ломает тенденцию, находит выход. Может, совершенно неправильный, но достаточно часто – все-таки верный. Фантаст создает сущность сверх необходимого – и выигрывает.

Конечно, и ошибиться может запросто. Писатель-фантаст может себе это позволить, репутация фантастической литературы от этого не пострадает, особенно если написано произведение талантливо и читается, как говорят, на одном дыхании. А ученый слишком дорожит своей репутацией, он всегда помнит о бритве Оккама. Для футуролога принцип этот становится даже не бритвой, а настоящим Дамокловым мечом…

* * *

За семь столетий, прошедших после того, как францисканский монах Оккам сформулировал методологический принцип экономии мышления, в науке успело сформироваться (да и развенчаться тоже) множество мифов. Один из таких мифов: без применения бритвы Оккама наука существовать не может. Не нужно измышлять лишних сущностей!

Если ученый хочет, чтобы в его науке воцарился застой, если он хочет, чтобы принципиально новые открытия проходили мимо его сознания, если, иными словами, он хочет спокойного существования в «научном болоте», что ж, – пусть берет принцип Оккама на вооружение и любую проблему атакует с этой обоюдоострой бритвой в руке. Ничего принципиально нового он в науке – особенно в современной – не откроет.

И в этом – то общее, что объединяет науку и научную фантастику.

Вести-Окна, 6 июня 2006,
стр. 48—50.

ЧТО СКРЫЛОСЬ ВО ТЬМЕ?

Перелет был долгим – десять часов, – и они, конечно, разговорились. Точнее, сначала разговорился Баснер, привыкший на факультете к дискуссиям и многословным преподавательским вечеринкам. Купревич включился, когда монолог соседа завершился прямым вопросом: «А вы что скажете по этому поводу?». По поводу фальсификации исторических артефактов, а конкретно, писем генерала Гранта, датированных апрелем 1868 года, сказать ему было решительно нечего, и потому он вяло заметил, что, к сожалению, слишком далек от исторической науки. Все, что рассказал мистер… мм… Баснер… интересно. Однако… В третий раз повторив «однако» и не придумав, что сказать в продолжение, Купревич умолк, а сосед задал вопрос, который мог бы прозвучать и в самом начале монолога:

– Простите, вы кто по профессии? Извините, если вопрос кажется вам некорректным.

– Ну что вы, – отозвался Купревич. – Я астрофизик, работаю в Гарвард-Смитсонианском центре.

Баснер выпрямился в кресле и посмотрел на соседа новым взглядом: с интересом не только к себе, но и к неожиданному полезному попутчику.

– О! – воскликнул он. – Я давно хотел поговорить с астрономом! Славный подарок судьбы, доктор…

– Купревич. Правда, астрономия и астрофизика немного разные науки. К тому же, в последнее время я занимался скорее физическими задачами, косвенно связанными с астрофизикой.

– Ах, да неважно. Для историка это без разницы. Скажите, доктор Купревич, вам не кажется, что между нашими науками есть много общего?

– История и астрофизика? – Купревич мысленно поиграл определениями, пожал плечами: – Не думаю.

– И мы, и вы изучаем прошлое.

Купревич промолчал, предоставляя соседу развить мысль. Баснер повернулся в кресле, чтобы лучше видеть соседа, и пояснил свою мысль:

– Мы, историки, заглядываем в прошлое, изучая документы, артефакты, старую мебель – в общем, все, что дошло до наших дней от предков. Но и вы, астрономы, тоже заглядываете в прошлое, изучая свет звезд, которые, возможно, давно умерли. Вы видите в телескопы прошлое Вселенной, верно? Недавнее прошлое, если изучаете близкие звезды вроде Альфы Центавра, и очень далекое, если исследуете квазар, свет которого добирался до Земли десять миллиардов лет. Подумать только: свет отправился в путь, когда нашей планеты не существовало даже в проекте! Конечно, история и астрономия – родственные науки. Мы изучаем прошлое человечества, вы – прошлое мироздания.

– Хм… – пробормотал Купревич, признавая аргумент в какой-то мере справедливым. Пожалуй, подремать не получится. Может, и к лучшему: закрыв глаза и уйдя в свои мысли, он видел Аду живой, не мог и не хотел представить мертвой, но она была мертвой уже вторые сутки, и он летел на похороны. Он не видел Аду почти год, они поссорились, он не хотел отпускать ее в Израиль, но она все равно подписала контракт с театром, полетела и даже больше: приняла израильское гражданство. Молодая женщина, сорок восемь лет, как же так? Три дня назад они разговаривали по скайпу, ему казалось, что Ада стала мягче, и все между ними опять могло… а теперь… Когда позвонил мужчина, представился Меиром, режиссером, и на ломаном русском сказал, что Ада… Он не поверил. «Ады нет, – сказал Меир, – инфаркт, очень тяжелый, не спасли». «Кто вы такой? – закричал он. – Идиотские шутки!»

Но это была не шутка. Он послал Меира подальше, но минуту спустя тот позвонил опять, говорил быстро, не позволяя вставить слово, коверкал фразы, понять его было трудно, хотя он уже понимал, что да… да… Ады нет… нет Ады… «Похороны… ждем… билет в компьютере… театр платил… соболезноваю… завтра вы тут…»

Когда, исчерпав, видимо, запас слов, режиссер отключился, Купревич тут же позвонил Аде, но, к его ужасу, ответила незнакомая женщина и повторила все, что сказал Меир.

– Вы слышите меня?

– Да, – с усилием вернувшись на борт самолета, сказал Купревич. – Пожалуй, в ваших словах что-то есть. Понятие времени.

– Вот и я о том, – оживился Баснер. – Никто, на мой взгляд, не разбирается в понятии времени так хорошо, как историки и астрономы.

– Почему же? – вяло засопротивлялся Купревич. – Есть еще археологи, палеонтологи. Физики, конечно.

– Физики! Физики утверждают, что времени не существует. Недавно видел одного по каналу «Дискавери». «Время, – сказал физик, – это психологическое понятие, в природе времени нет. В природе прошлое, настоящее и будущее существуют одновременно». Но если время не существует, как можно говорить об одновременности?.. Я не о том хотел сказать, когда сравнил историков и астрономов. Меня интересуют фальсификации. Фальшивые документы. Фальшивые дневники, мемуары. Геродот, например. Великий историк, но кто знает, что он видел воочию, что слышал от других, а что придумал сам? Может, и не специально, но человек всегда приукрашивает, интерпретирует, даже если ему кажется, что он точно описывает событие. Вы же знаете, как полиция относится к свидетелям! Один видит одно, другой – другое…

– Да, – пробормотал Купревич, – но при чем здесь астрофизика?

– Как же! – Баснер даже отодвинулся в кресле, чтобы лучше видеть собеседника. – Об этом я и хотел спросить: разве астрономы не наблюдают фальшивок? Разве нет на небе звезд, не существовавших на самом деле? Подделки. Или, скажем, квазар. Я не очень представляю, что это за штука, но все ли квазары такие, какими вы их видите в телескопы? Может, некоторые – подделки, как письма Курбского или «Протоколы сионских мудрецов»? Прошлое подделать легко, а прошлое в астрономии ничем не лучше прошлого в истории. Там и там – время, которое неизвестно что собой представляет.

О боже… Подделанная галактика, ну-ну. Впрочем… Гравитационные линзы, например. Если не знать, что это такое, можно подумать, что на фотографии три одинаковые галактики, хотя реально галактика одна. Наблюдательная селекция, опять же. Разве спектр звезды, который получается на снимке, – реальный? Разобраться в том, что излучает звезда, а что излучает, поглощает и заново излучает межзвездный газ, – большая проблема. Нужно потратить много времени, отделяя истинное от кажущегося, точно так, как тратят время и силы историки, изучая старинный документ и тщательно вычищая поздние добавки, дописки, искажения.

 

Что-то есть общее, да. Но исторические фальшивки создают люди, а в астрофизике видимость фальшивок создают неизвестные или плохо изученные природные факторы.

– Вы уверены, что природные?

Наверно, он говорил вслух. Надо следить за речью. Совсем расклеился.

Обсуждать безумную идею не хотелось, и Купревич только пожал плечами. Инопланетяне подделывают звезды, туманности, взрывы сверхновых. Зачем? А зачем подделывают исторические документы?

– Извините, – произнес Баснер, и в голосе его прозвучала неожиданная и после всего сказанного неуместная тоска. – Я слишком много говорю. Это от того, что…

Он не закончил фразу, отвернулся к окну и стал разглядывать проплывавшие внизу облака, банально похожие на арктические торосы. Купревичу показалось, что сосед испытывает те же эмоции, что и он сам: чувство потери, бессилия, тоски по утраченному. Он не мог объяснить это ощущение. Может, поникшие вдруг плечи, наклон головы, спина… Что может сказать о человеке спина?

«Я приписываю другому собственные переживания. У него-то все хорошо. Он просто летит в Израиль. В отпуск? В гости? По делам? Мало ли причин. В отличие от моей».

– Как медленно мы летим, – тихо произнес Баснер, продолжая смотреть в иллюминатор.

– Надеюсь, – сказал Купревич, – прилетим по расписанию.

– Вы летите…

Баснер опять не закончил фразу, незаданный вопрос повис в воздухе, Купревич мог не отвечать, отмахнуться, как от дыма погасшей сигареты.

– На похороны, – сказал он, подумав, что можно не задавать встречного вопроса: Баснер спросил, потому что сам хотел ответить, а его не спрашивали.

Сосед медленно повернулся и посмотрел – впервые за время разговора – Купревичу в глаза. Будто в зеркало. Одна и та же боль терзала обоих, оба это сразу поняли.

– Я тоже.

Помолчав, Баснер добавил:

– Простите, что я слишком много говорю. Это способ отвлечься.

Купревич кивнул. Сказанное не предполагало дальнейших вопросов. Горе – личное. Если человек хочет сказать – скажет. Нет – нет.

Купревич ничего не хотел говорить. Он и не смог бы сказать – его, впервые за последние сутки, начали душить слезы. Они были внутри, никто не должен был их видеть, но слезы разрывали мозг, почему-то скопились в голове, он не мог говорить, но молчать уже не мог тоже: достал из бокового кармана пиджака заграничный паспорт, извлек из-под обложки фотографию Ады и положил на подлокотник – между собой и Баснером. Вроде и не показывал специально, но давал понять…

Баснер неосторожным движением локтя едва не смахнул фотографию на пол. Успел подхватить в воздухе, протянул Купревичу и только тогда увидел.

– Боже мой, – сказал он и поднес фотографию к глазам. Рассматривал не просто внимательно, а с непонятным Купревичу поглощающим интересом. Он был знаком с Адой? Видел ее раньше? Вряд ли. Купревич знал всех ее знакомых, а может, ему это только казалось, он сам себе внушил, что знает об Аде все. На самом же деле… Год в Израиле, вдали. Мало ли с кем она могла познакомиться. Может, этот историк… Почему он плачет?

Баснер не стеснялся слез, фотографию он опустил на колени, продолжая держать обеими руками, и Купревичу пришлось приложить усилия, чтобы забрать снимок, не помяв. Спрятав фотографию в обложку паспорта, он молча смотрел на соседа, ожидая, когда тот возьмет себя в руки и объяснится.

Баснер затих, достал из брючного кармана помятый носовой платок и по-женски коснулся глаз. Вытер слезы, промокнул углы губ, посидел минуту, сжимая платок в руке и глядя невидящим взглядом в спинку впереди стоявшего кресла. Повернулся, наконец, к Купревичу и спросил неожиданно жестким, даже неприязненным голосом:

– Откуда у вас эта фотография?

Вопроса Купревич не ожидал. Он хотел спросить, где и когда Баснер видел Аду раньше, и оказался не готов к ответу. Спросил, как и собирался:

– Вы знали Аду?

Мужчины, подобные Баснеру, были не в ее вкусе.

– У меня такой фотографии нет. Где вы фотографировали? Когда?

Каждый задавал свои вопросы и ожидал ответа. Взгляд историка стал враждебным, Купревич непроизвольно представил Баснера рядом с Адой, просто рядом, ничего больше. Немыслимо. Этот костюм, мятый носовой платок, неглаженая рубашка… Весь год, что Ада выступала в Израиле, Купревич вел себя так, будто она рядом и, как обычно, следит за его одеждой, за тем, чтобы он вовремя ел и чистил туфли. Он делал это по привычке, в глубине души отдавая себе отчет, что привычки нужно менять, но не воспринимая подсознательную мысль как руководство к действию.

– Вы знали Аду?

– Откуда у вас фотография?

Так можно пререкаться до посадки в Тель-Авиве. А потом?

– Прошлым летом, – сказал Купревич, – мы отдыхали в Майами, она собиралась в Израиль, контракт уже подписала, хотя я был против, но Ада всегда поступала по-своему. Это последняя фотография. Последняя. Послед…

Зачем он это говорил? Почему объяснял человеку, который не мог ничего знать об Аде? Или мог?

– Вы с Адой? – чувствовалось, что Баснер едва сдерживает смех вперемежку с рыданиями. – Вы? С Адой?

– Черт возьми! – воскликнул Купревич. – О чем вы говорите? Что за странные вопросы! Ада – моя… была… моей женой.

Баснер неожиданно успокоился. Сел прямо. Ладони положил на подлокотники.

– Наверно, – сказал он, – мы говорим о разных женщинах. Очень похожих. Мы с Адой женаты почти тридцать лет. В Израиле она по контракту. Она актриса… была…

Он опять собрался пустить слезу? Этого Купревич не выдержал бы.

– Конечно, – продолжал Баснер, – тут какая-то путаница. Прошлое лето мы с Адой провели в Европе, объездили четыре страны, было… замечательно.

Голос предательски задрожал.

– Странное совпадение, – заметил Купревич, не понимая еще, в какой омут бросается с головой. – Ада. Довольно редкое имя. И актриса.

Неожиданно он вспомнил.

– Вы летите на похороны.

– Вы тоже.

Они посмотрели друг другу в глаза.

Совпадение, – подумал каждый. Редкое, редчайшее, странное совпадение.

– Похороны, – медленно произнес Купревич, чтобы отделить, наконец, друг от друга реальности каждого из них, – назначены на завтра.

Баснер кивнул и произнес фразу, заставившую обоих внутренне вздрогнуть:

– На кладбище Яркон в Тель-Авиве.

Такого совпадения просто не могло быть.

Сознание вытворяет порой странные вещи, особенно когда не хочет принять реальность. И мысли приходят странные, ненужные, только бы не о том, только бы не думать… Законы физики в нашей Вселенной так точно подогнаны, чтобы могло существовать человечество, будто кто-то сделал это специально. Случайно получиться не могло, слишком маловероятно.

Баснер, у которого заметно дрожали пальцы, наклонился, достал из-под сиденья дорожную сумку, долго возился с молнией, открыл и еще минуту копался внутри, а Купревич думал об антропном принципе, прекрасно, впрочем, понимая уже, что ищет в сумке сосед, что он там найдет и покажет, и тогда мир взорвется, потому что существовать в принципе не сможет. Никак.

Баснер достал небольшой альбом, фотографий на сорок – в фотомагазинах такие продают по два доллара. Баснер раскрыл альбом и, как незадолго до того Купревич, положил на подлокотник. Ада была сфотографирована на фоне русалочки в Копенгагене, и этого быть, конечно, не могло, потому что в Данию они еще не ездили. Как-то не сложилось, весь Бенилюкс объехали, а в Копенгаген не попали. И платья такого – широкого, на бретельках, ярко-желтого, как рисунок солнца в детской тетрадке, – у нее не было. И прическа…

Вторая фотография почти повторяла первую, только Ада смотрела не в объектив, а в небо, и ладонью прикрывала глаза. Неудачная фотография.

– В Копенгагене, – произнес Баснер неожиданно твердым голосом, будто собирался возвести между собой и Купревичом высокий и прочный звуковой барьер, – мы были в прошлом году, в августе.

Купревич наклонился, не позволив себе взять альбом в руки. Это было чужое, что-то, чего он трогать не хотел. Не существующее. И на фотографии не могла быть Ада.

Конечно, это была она. В платье, которое никогда не носила, в городе, где никогда не была. Ада, а не ее сестра-близнец, не двойник: вглядевшись, Купревич увидел родинку на правой щеке, чуть ниже уха, и рука, прикрывавшая глаза, была поднята точно так, как это делала Ада, и улыбалась она… Купревич не мог спутать улыбку Ады – легкую, слегка ироничную и немного театральную – ни с чем на свете.

– Прошлым летом, – произнес кто-то голосом Купревича, – мы с женой (он подчеркнул это слово) были в Майами. А когда вернулись в Бостон, к нам приезжал Генрих Мензауэр, астрофизик из Ганновера, мы с ним готовили совместную работу по неоднородностям в микроволновом реликтовом фоне, которые могли быть следами взаимодействия нашей Вселенной с другой, возникшей, как и наша, в процессе инфляции…

Зачем он это говорил? Чтобы возвести стену. Поставить все на место. Как было. И не трогать больше.

Но Баснер, несмотря на дрожавшие пальцы и слезы, опять выступившие на глазах, сумел удержать себя хотя и в состоянии потрясения, но все же в данной, а не желаемой, реальности.

– Это Ада, – произнес он металлическим голосом. – И на вашей фотографии – Ада. И оба мы летим на ее похороны.

Чушь! – воскликнул Купревич. То есть хотел воскликнуть. Вместо крика получился хрип – неприятный и тем не менее подтвердивший то, что в сознании не укладывалось и уложиться не могло в принципе. Это Ада. И на этой фотографии – Ада. И оба они летели на ее похороны.

Баснер захлопнул альбом и спросил:

– Что это все значит, черт возьми?

– Не хотите же вы сказать… – Купревич не закончил фразу, потому что окончания у нее быть не могло. Ничего сказать Баснер не хотел. Он задал вопрос и ждал ответа. Говорить должен был Купревич, но и ему сказать было нечего: он не понимал, не представлял и не знал, как можно понять и представить то, что сейчас произошло, если это, конечно, не было невероятным и жутким совпадением.

Первым не то чтобы пришел в себя, но оказался в состоянии продолжить разговор Баснер. Он опустил столик на спинке впереди стоявшего кресла, положил раскрытый альбом так, чтобы фотографии были хорошо видны Купревичу, и жестом предложил соседу положить рядом свою фотографию Ады. Купревич сделал это, продолжая в уме строить предположения о том, за каким дьяволом Баснеру понадобилось устраивать представление, для чего он подделал фотографии и вообще какое может иметь отношение к Аде.

Баснер склонился над фотографиями, переводя взгляд с одной на другую, убедился в том, что Купревичу было уже ясно, и, неожиданно успокоившись, сказал по-русски:

– Моя Ада родилась четырнадцатого июня тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года в Ленинграде.

Он ожидал, что Купревич назовет другую дату?

– Четырнадцатого июня одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмого. В Ленинграде, – Купревич тоже перешел на русский.

Баснер задал неожиданный, хотя и естественный вопрос:

– А детской фотографии Ады у вас нет?

Детских фотографий Ады у Купревича было сколько угодно. Лежали они в альбоме, альбом – на книжной полке, полка – в комнате, которую они с Адой называли библиотекой, хотя Купревич использовал ее как кабинет. В их доме в пригороде Бостона, откуда Купревичу до работы было час езды, а Аде до театра – минут сорок, если не было пробок.

– Нет, – коротко ответил Купревич.

Баснер, видимо, решил, что теперь у него явное преимущество, перевернул несколько страниц, и Купревич увидел три фотографии. Ада в трехлетнем возрасте, в открытом платьице, на набережной Невы, напротив Ростральных колонн. Ада на школьной линейке в первом классе, вторая слева, а в центре учительница Инна Константиновна, вспоминать которую Ада не любила, а имя-отчество как-то раз сказала вроде бы вскользь, но Купревич запомнил. Память у него в молодости была прекрасной, число «пи» он помнил до двадцать шестого знака, а сейчас не назвал бы даже до пятого. На третьей фотографии Аде было лет девять, точнее она и сама не помнила, а дату на обороте не написала. В Крым она ездила с родителями, лето, по ее словам, выдалось прохладным, и потому она сфотографировалась в плотном платье с длинными рукавами. Ада говорила, что платье было ярко-зеленым, но на черно-белом снимке выглядело серым и невзрачным.

 

Последний раз он видел эти фотографии неделю назад. В тот вечер он говорил с Адой по скайпу, и они почти пришли к консенсусу: Ада играет до конца сезона и возвращается, а он обещает расстаться со своей привычкой каждый семейный скандал доводить до точки кипения. «В ситуации, когда логикой не пахнет, это бессмысленно, согласись, Володя». Он согласился, а после разговора взгляд его случайно упал на альбом, и он случайно (сколько случайностей в этой нелепой истории?) стал его листать. Детские фотографии Ады были на месте. Эти самые. Третья, крымская, с чуть надорванным уголком и темным пятнышком в небе, похожим на НЛО. Тоже совпадение? Невозможно, чтобы совпало столько очевидных свидетельств идентичности.

Баснер, внимательно следивший за реакцией Купревича, понял, что фотографии тот узнал, и, упреждая вопрос, сказал, дотрагиваясь пальцем до изображений:

– Эта – в Питере, эта – в Судаке, эта – первый звонок в школе. У вас такие же?

– Не такие же, – буркнул Купревич. – Эти самые. Вот надорванный уголок, вот царапина, это Ада провела ногтем, а на этой фотографии сзади надпись синим карандашом: «море холодное».

У Баснера опять задрожали губы. Он хотел что-то сказать, но не смог. Пальцы тоже чуть дрожали, когда он вытаскивал из пазов и переворачивал фотографию, на обороте которой оказалась синяя карандашная надпись: «море холодное». Надпись почти стерлась, но прочесть было можно.

– Послушайте… – сказал Купревич. – Как они к вам попали, черт возьми?

Голос стал визгливым, он никогда так не говорил, не мог, специально не получилось бы. Баснер бросил фотографию в альбом, захлопнул, прижал к груди обеими руками, отодвинулся от Купревича подальше, насколько это было возможно, сидя в кресле.

– Есть проблемы, господа? – услышали они участливый женский голос и только тогда обратили внимание, что в проходе стоит, склонившись над ними, бортпроводница, готовая или помочь, или, если речь идет о конфликте, позвать стюарда-мужчину.

– Все в порядке, мисс, – растягивая слова, произнес Баснер.

– Все в порядке, – повторил Купревич. Появление стюардессы почему-то разрядило напряжение, он подождал, пока девушка кивнула, хотя и с сомнением, и пошла дальше по проходу, обернулся к соседу и протянул руку за альбомом. Там были и другие фотографии, он хотел их видеть, был уверен, что узнает если не все, то большую часть, а может, и все, а еще может быть, что в альбоме окажутся фотографии Ады, которых он никогда не видел. Внутренний голос подсказывал, что там есть и фотографии Ады с… этим… Такого, конечно, быть не может, но именно поэтому будет, потому что быть не могло и то, что уже произошло.

Отдавать альбом Баснер не хотел, но и не сопротивлялся, будто потерял последние силы. Фотографий оказалось немного. Видимо, Баснер отобрал лучшие или те, что были для него самыми дорогими. Ада на фоне главного здания МГУ. Она окончила театральный факультет Гнесинки, рассказывала, что мама хотела видеть дочь учительницей литературы, а она представляла себя только актрисой и никем больше. «Посмотри, сколько дур тащится на актерский! – кричала мать. – А в школе хороших учителей не хватает катастрофически». Она это точно знала, сама преподавала химию и вынуждена была изредка заменять отсутствовавшего учителя географии.

– Это, – ткнул Купревич пальцем в фотографию, – тоже фальшивка. Ада говорила, что никогда не была в университете. Много лет провела в Москве, но до нашей с ней встречи не поднималась на Ленинские горы. Я удивлялся, возможно ли такое: учиться в Москве и ни разу… Она смеялась и говорила, что Москва огромный город, она почти нигде не была, не интересовалась, только учеба и театр. Я говорил, что это нелепо, а она…

Он оборвал себя на полуслове, поняв, что у него начинается истерика, и, если он сейчас не замолчит, то опять сорвется на крик и визг. Ужасно. Да, но зачем Баснер… зачем ему… И это не фотошоп: старые черно-белые фотографии, чуть порыжевшие от времени.

– Отдайте альбом, – тихим и безнадежным голосом попросил Баснер.

Купревич переворачивал страницы. Ада на корте. Ада не играла в теннис. Во всяком случае, при нем. Ада на вечеринке. Ада на улице какого-то города. На Москву не похоже. Аде лет двадцать пять.

– Это, – сказал он и ткнул пальцем. Не нужно объяснять, вопрос был понятен.

– Пермь, – пробормотал Баснер. – Там у меня родственники, и мы с Адой ездили, я хотел познакомить…

Ада никогда не была в Перми.

– Март восемьдесят девятого. На обороте надпись.

Купревич негнущимися пальцами вытащил фотографию из пазов. На обороте знакомым почерком было написано «21.3.1989. Улица Нахимова, Пермь».

Двадцать первого марта восемьдесят девятого они с Адой ездили в американское посольство на собеседование, эту дату он помнил прекрасно.

На него неожиданно снизошло спокойствие. Он знал, что так бывает – не на собственном опыте. Читал. Так случается, когда человек чувствует, что ситуация вышла из-под контроля, объяснению не поддается, понять невозможно, даже пытаться бессмысленно. Нужно принять как данность и жить с этим, зная, что в свое время все объяснится. Может, даже очень просто. Все можно понять. Кроме смерти.

Каким-то образом альбом оказался в руках Баснера и исчез в сумке. Исчезло прошлое, которое то ли было, то ли нет, а будущее оказалось не просто неопределенным, но в принципе неопределимым, и только настоящий момент, о котором Купревич читал в философской статье, что настоящего не существует, поскольку оно смыкается с ушедшим прошлым и приходящим будущим, а само по себе является точкой без временных размеров, это настоящее стало для него единственной реальностью, данной ему в ощущениях.

Более разумным и рассудительным оказался Баснер, человек, как сначала решил Купревич, эмоциональный и не склонный к умствованию. Пока Купревич даже не пытался справиться с хаосом в мыслях, сосед пришел к какому-то – пусть чисто эмоциональному – выводу и задал вопрос, показавшийся Купревичу сначала грубым вмешательством в личную жизнь, но, как он сразу понял – единственно правильный:

– Когда вы познакомились с Адой?

– Семнадцатого сентября восемьдесят восьмого года.

Вспомнив не только дату, он добавил:

– На первом этаже ГУМа.

Это произошло почти в классическом месте – не у фонтана, но рядом, в магазинчике, где он выбирал носки, и стоявшая рядом у прилавка девушка пробормотала вовсе не для того, чтобы быть услышанной: «Какой цвет ужасный». Преодолев робость, он спросил: «А какой бы вы посоветовали?». Девушка молча ткнула пальцем в темно-синие носки и отвернулась. На том их первая «встреча» и закончилась, но полчаса спустя он встал за девушкой, которую сначала не узнал, в очереди в кафетерии, и неожиданно для обоих они разговорились, будто старые знакомые.

– Семнадцатого сентября восемьдесят восьмого года, – повторил Баснер. – В ГУМе, да. В кафетерии. Я стоял впереди, Ада, – я, конечно, еще не знал ее имени, – за мной, и внутренний голос посоветовал мне пропустить ее вперед. Она поблагодарила, а потом мы сели за один столик.

Вот уж нет. За разные. Но так, чтобы видеть друг друга. А по-настоящему познакомились, когда вышли из кафетерия и пошли к Большому театру, хотя ему нужно было в Сокольники, а Аде, как потом оказалось, – в редакцию журнала на Кировской, куда она должна была отнести первую свою театральную рецензию.

– Не может такого быть! – воскликнул Купревич. – Такие похожие женщины! Обеих зовут Ада?

– Теплицкая, – пробормотал Баснер. – Девичья фамилия Ады…

– Теплицкая, – повторил Купревич.

Невероятно.

Он не понимал, что с ним происходит. Он будто исчез сам из себя, смотрел на себя со стороны, оставаясь собой. Прошлое подменили. Настоящее стало зыбким. Будущего не существовало.

Баснер, привыкший расставлять исторические события по их предполагаемым местам, поднял спинку кресла, сел прямо и заговорил тихо, медленно. Купревич не мог прервать его, даже если бы захотел, но он не хотел, потому что говорил историк о том, что происходило на самом деле. Об этом сто раз рассказывала Ада, обожавшая вспоминать свое детство, и фотографии, в том числе и те, что были в альбоме у Баснера (и в альбоме, дома, в Бостоне), все сказанное подтверждали.