Tasuta

Материалы для биографии А. С. Пушкина

Tekst
0
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

5) «Что же из этого следует? Что г-н 3. и публика правы, но что гг. журналисты виноваты ошибочными известиями, введшими меня в искушение. Воспитанные под влиянием французской критики, русские привыкли к правилам, утвержденным сею критикою, и неохотно смотрят на все, что не подходит под ее законы. Нововведения опасны и, кажется, не нужны».

Не надо и прибавлять, что это заключение, свидетельствующее так положительно о глубокой ране, нанесенной холодностью публики надеждам и ожиданиям поэта, было только делом минуты, первого впечатления. Пушкин не мог остановиться на нем уже и по силе таланта, беспрестанно понуждавшего его к новой деятельности, к новым попыткам и, еще более, по характеру, который не выносил резких определений и неспособен был к долгому упорству в ложной решимости. Он возвратился к драме «романтической», как он называл художественные драматические произведения вообще, уже не рассчитывая на успех и не думая о нем, движимый единственно потребностью творчества, и создал те гениальные сцены, которые стоят в русской литературе до сих пор в уединением величии{218}.

Переходя от литературных убеждений, порожденных или укрепленных «Борисом Годуновым», к историческому созерцанию, которое Пушкин почерпнул в нем же, легко заметить, что оно состояло преимущественно в спокойном, бескорыстно благородном уважении к прошлым деятелям на исторической сцене нашего отечества. Еще в Одессе думал он о важности обязанностей, лежащих вообще на человеке и особенно на писателе, который своим происхождением связан с сословием, наиболее участвовавшим в общем преуспеянии нашего отечества. С жаром объяснял он свою мысль, которая предписывала не байроновскую спесь, а строгое, благородное понимание своего призвания. Работы, предшествовавшие «Годунову», отделили все случайное, личное, наносное в этом взгляде и превратили его в сочувствие к давно прошедшим лицам, к пониманию их трудов, ошибок и успехов в деле прославления и нравственного развития отчизны. Эта отвлеченная, кабинетная, так сказать, любовь к прошедшему, не связанная ни с какой посторонней, корыстной мыслью, составила основание его суждений об исторических лицах и эпохах и сообщила им теплоту и чувство. Он выразил ее превосходно в одной заметке, помещенной, со многими другими, в «Северных цветах» на 1828 год: «Бескорыстная мысль, что внуки будут уважены за имя, нами переданное, не есть ли благороднейшая надежда нашего сердца?»{219} Другая рукописная заметка тоже объясняет ее: «Образованный француз или англичанин дорожит строкою старого летописца, в которой упомянуто имя его предка, честного рыцаря, падшего в такой-то битве или в таком-то году возвратившегося из Палестины; но калмыки не имеют ни дворянства, ни истории. Только дикость и невежество не уважают прошедшего…»{220} Чем глубже проникали его исторические изыскания, тем более очищалась и светлела эта симпатия к отечественным деятелям и эпохам, которая не исключала сочувствия к достоинству и благородству на всех ступенях общества, а напротив, вызывала и укрепляла его. В той же последней заметке он прибавляет, что потомство Мининых и Ломоносовых, по справедливости, может гордиться сими именами как лучшим своим достоянием. С уважением смотрел он и на собственных предков, говорил об них с любовью и часто возвышался до поэтического представления эпохи, видевшей их деятельность. Так, в «Отечественных записках» 1846 года (апрель, том 45) приведено пять строф неизданного стихотворения, посвященного памяти предков его; об этом произведении мы скажем еще несколько слов впоследствии{221}.

Вообще взгляд глубокого сочувствия и глубокого уважения к сошедшим в вечность историческим лицам сделался в Пушкине даже мерилом, по которому он судил степень способностей в других людях к полезному историческому труду вообще.

Собрав, таким образом, почти все свидетельства, какие нужны были для полного уразумения важности этого произведения в жизни Пушкина и в отечественной словесности, мы удерживаемся от оценки его, предоставляя специальному труду критиков. Много и много следует говорить об этих сценах, рисующих нам столкновение двух различных, хотя и одноплеменных народов, сценах, принадлежащих к редким памятникам, где история, оживленная поэтическим вдохновением, проходит перед глазами нашими во всей своей яркости, пестроте и жизни. Начиная с русского величавого понимания властительных обязанностей до блестящего хвастовства Самозванца; с начального, ученического труда Феодора Годунова до латинских стихотворцев, сопровождающих станы литовских вельмож; с затворнической любви Ксении до хитрого кокетства Марины; начиная со способа выражать мысли, столь различного в двух партиях, до их понимания своих обязанностей и своего достоинства – все это представляет удивительно яркую картину двух противоположных цивилизаций, поставленных лицом друг к другу и на минуту смешавшихся в общем хаосе, порожденном обстоятельствами. Конечно, всякий, кто прочтет «Бориса Годунова», с глубоким сожалением подумает о продолжении хроники, которое замышлял Пушкин и, может быть, остановился по неуспеху первого опыта. В этом продолжении словесность наша потеряла новое, редкое вообще, пояснение истории поэзией. С «Бориса Годунова» Пушкин ушел в самого себя, распростился на время с прихотливым вкусом публики и ее требованиями, сделался художником про себя, творящим уединенно свои образы, как ой вообще любил представлять художника. Следующие задумчивые и трогательные французские строки, найденные нами в двух отрывках, свидетельствуют это несомненным образом. Ими и заключаем все сведения, собранные нами вокруг трагедии, составляющей первое звено самобытных произведений нашего поэта. Скажем только, что и они готовились для предисловия к «Борису Годунову»{222}.

Первый отрывок:

«Pour une préface. Le publique et la critique ayant accueil-li avec une indulgence passionnée mes premiers essais et dans un tems, oú la sévérité et la malveillance m'eussent probable-ment dégoûté de la carrière que l'allais erabrasser, je leur dois reconnaissance entière, et je les tiens quittes envers moileur rigueur et leur indifférence ayant maintenant peu d'influence sur mes travaux».

Второй отрывок:

«Je me présente ayant renoncé à ma manière première. N'ayant plus à illustrer un nom inconnu et une première jeunes-se, je n'ose plus compter sur l'indulgence avec laquelle j'avais été accueilli. Ce n'est plus le sourire de la mode que je brigue. Je me retire volontairement du rang de ses favoris, en faisant mes humbles remerciements de la faveur, avec laquelle elle avait accueilli mes faibles essais pendant dix ans de ma vie»[149],

Так прощался Пушкин с публикой, и не на одних словах, как увидим.

Глава XI

Общая деятельность в Михайловском: Приезд Дельвига в Михайловское (1825). – Отрывок из письма к брату о приезде Дельвига, отъезд его и соседей. – Пушкин в деревне с няней и трагедией. – Пушкин в Пскове изучает народность. – Слова Киреевского о его сборнике песен. – Утерянные послания его. – Полународные-полувымышленные произведения. – Рассказ о медведе «Как весенней порой…». – Монолог пьяного мужика «Сват Иван, как пить мы станем…». – Письмо к Дельвигу от 8 июня 1825 г. с мнением о Державине. – Взгляд Пушкина на русскую литературу прошлого столетия. – Определение Ломоносова, Сумарокова, Тредьяковского как писателей. – Слова Пушкина о 18 столетии и его подражаниях. – Пушкин изменяет с течением времени резкость своих мнений о писателях старой эпохи. – Письмо Пушкина от 12 марта 1825 г. по поводу «Взгляда на русскую словесность», помещенного в «Полярной звезде» 1825 г. – Его опровержения и дополнения к нему: суждение Пушкина о романах Бестужева и о русской полемике вообще. – Снисходительность и ласковость Пушкина к тогдашним литераторам. – Отношения его к Дельвигу, Баратынскому и Языкову. – Впечатление от элегии второго «Признание». Отзыв об «Эде» и о Слепушкине. – Письмо Пушкина о «Вечерах на хуторе близ Диканьки». – Пушкин и Кольцов. – Письмо Пушкина к Шишкову 2<-му>. – Примеры внимания Пушкина к талантам. – Советы товарищу-моряку, сношения его с Щепкиным, Шевыревым, бар<оном> Розеном, Ершовым, Губером; альманах студента. – В Михайловском написаны шесть глав «Онегина» и «Граф Нулин». – Происхождение «Графа Нулина». – Пушкинский перевод Ариостова «Орландо». – История создания «Египетских ночей», тогда же начатых. – Долгий искус, какому они были подвержены. – Заметки при чтении. – Библиотека Пушкина. – Два отрывка из пушкинского труда над Шекспиром. – Заметки при чтении истории Тацита: взгляд на Тиберия, толкование разных мест у Тацита. – Мысль основать журнал. – Знойное лето в Михайловском и ожидание осени.

 

В 1825 году Пушкин был обрадован посещением некоторых друзей своих, а в том числе и Дельвига. Поэт наш выразил благодарность свою за это внимание дружбы в некоторых стихотворных посланиях к гостям своим, но, к сожалению, мы весьма мало имеем сведений о времяпровождении и вообще об образе жизни их в Михайловском. Касательно Дельвига сохранился только намек в письме Пушкина к брату в Петербург: «Как я был рад баронову приезду. Он очень мил! Наши в него влюбились, а он равнодушен, как колода, любит лежать на постеле, восхищаясь «Чигиринским старостою»{223}; приказывает тебе кланяться; мысленно целуя 100 раз, желает тебе 1000 хороших вещей, например, устриц…»{224} В том же году и семейство поэта, отец и мать его, покинули деревню. С отъездом семейства и друзей вокруг Пушкина образовалось полное уединение, так много способствовавшее развитию его идей и таланта. Единственная деревенская соседка его, в семействе которой любил он отдыхать от трудов и мыслей, волновавших его, тоже покидала Тригорское. Пушкин оставался в деревне совершенно один с няней своей и трагедией, как сам писал. Впрочем, он еще проводил соседей до Пскова, извещая притом друзей, что едет советоваться с докторами об аневризме в сердце, который предполагал в себе{225}. Время пребывания в Пскове он посвятил тому, что занимало теперь преимущественно его мысли, – изучению народной жизни. Он изыскивал средства для отыскания живой народной речи в самом ее источнике; ходил по базарам, терся, что называется, между людьми, и весьма почтенные люди города видели его переодетым в мещанский костюм, в котором он даже раз явился в один из почетных домов Пскова{226}.

Неудивительно после того, что П.В. Киреевский в предисловии к своему «Собранию народных песен», напечатанных в «Чтениях общества любителей истории» (Москва, 1848, № 9), говорит следующее: «А.С. Пушкин еще в самом начале моего предприятия доставил мне замечательную тетрадь песен, собранных им в Псковской губернии». Если не ошибаемся, начало предприятия П.В. Киреевского должно отнести к 1830 году. Пушкин в это время уже владел значительным количеством памятников народного языка, добытых собственным трудом.

В бумагах Пушкина сохранилась любопытная записка, писанная карандашом{227}. Это заглавие разных стихотворений, созданных до 1826 года включительно. Некоторые из этих заглавий, измененные или выпущенные в изданиях его сочинений, состоят из собственных имен и таким образом знакомят с лицами, внушившими ему поэтические образы или направившими его вдохновение. Так, известная пьеса «Я помню чудное мгновенье…» носит у Пушкина заглавие «К А.П. К<ерн>»; другое стихотворение обозначено словами «К кн. Гол<ицыной>» (это известная его пьеса «Давно об ней воспоминанье…»); третье, тоже весьма известное стихотворение, озаглавлено просто «К Зине»{228}.

Но для нас всего важнее в этой записке перечет утерянных или, по крайней мере, еще скрывающихся его стихотворений, которые и в бумагах его не находятся. Таковы послания «К гр<афу> О<лизару>», «К Р<одзянке>»{229} и, наконец, коллекция песен о С. Разине, обозначенная в записке просто «Песни о С. Разине». Вероятно, что она принадлежала к тому собранию песен, часть которых послана была П.В. Киреевскому{230}.

По поводу песен и вообще народных произведений следует, однако ж, сделать необходимое замечание. Между сборником этих памятников и попытками художественного воспроизведения их манеры и содержания в сказках и в разных других формах поэзии был еще у Пушкина третий отдел народных произведений, большею частию неизвестный публике. По сущности своей отдел этот принадлежит отчасти простому, верному сборнику, а отчасти переходит в область подражания и искусственных соображений своими подделками, украшениями и выправкой подробностей. Эти полународные-полувыдуманные произведения сохраняются у Пушкина в первом, еще необделанном виде и, вероятно, так остались бы и при более долгой жизни поэта. Он забыл об них и, может быть, потому, что сам был недоволен смешением творчества личного и условного с общенародным и непосредственным творчеством, какое в них уже неизбежно. Может статься, он был прав, но надо сказать, сила Пушкина и близкое знакомство с духом русской поэзии выступают тут особенно ясно. Склад и течение речи удивительно близко подходят к обыкновенным приемам народной фантазии, и только по особенной полноте и грации подробностей видите, что тут прошла творческая рука поэта. Они кажутся деревенской песней, пропетой великим мастером. В этом, по нашему мнению, заключается и тайна особенного наслаждения, доставляемого ими. Для образца выписываем песню или, лучше, рассказ о медведе, созданный по этому способу, который так редко удается писателям менее гениальным, менее проникнутым духом народных созданий{231}.

 
Как весенней теплой порою
Из-под утренней белой зорюшки,
Что из лесу, лесу дремучего
Шкодила медведица
С малыми детушками-медвежатами
Поиграть, погулять, себя показать.
Седа медведица под березкой;
Стали медвежата промеж собой играти,
Обниматися, боротися,
Боротися да кувыркатися.
Отколь ни возьмись, мужик идет:
Он в руках несет рогатину,
А нож-то у него за поясом,
А мешок-то у него за плечами.
Как завидела медведиха
Мужика е рогатиной,
Заревела медведиха,
Стала кликать детушек,
Глупых медвежат своих:
«Ах вы, детушки, медвежатушки!
Перестаньте валятися,
Обниматися, кувыркается!
Становитесь, хоронитесь за меня
Уж я вас мужику не выдам,
Я сама мужику брюхо выем!»
Медвежатушки испужалися,
За медведиху побросалися,
А медведиха осержалася —
На дыбы подымалася.
А мужик-от, он догадлив был,
Он пускался на медведиху,
Он сажал в нее рогатину,
Что повыше пупа, пониже печени.
Грянулась медведиха о сыру землю;
А мужик-то ей брюхо порол,
Брюхо порол да шкуру снимал,
Малых медвежат в мешки поклал,
А поклавши-то, домой пошел:
«Вот тебе, жена, подарочек
Что медвежья шуба в 50 рублев,
А что вот тебе подарочек
Трои медвежат по 5 рублев».
 

* * *

 
Не звоны пошли по городу,
Пошли вести по всему лесу.
Дошли вести до медведя чернобурова,
Что убил мужик его медведиху,
Распорол ей брюхо белое,
Медвежатушек в мешок поклал.
В ту пору медведь запечалился,
Голову повесил, голосом завыл
По свою ли сударушку,
Чернобурую медведиху:
«Ах ты, свет моя медведиха!
На кого меня покинула…?
Уж как мне с тобой, моей боярыней,
Веселой игры не игрывати,
Милых детушек не родити,
Медвежатушек не качати,
Не качати, не баювати!»
В ту пору звери собиралися
Ко тому ли медведю – ко боярину:
Прибегали звери большие,
Прибегали тут зверишки ме́ньшие,
Прибегал тут волк <-дворянин>,
У него-то зубы закусливые,
У него-то глаза завистливые!
Приходил тут бобр, торговый гость,
У него-то, бобра, жирный хвост!
Приходила ласточка-дворяночка{232},
Приходила белочка-княгинечка,
Приходила лисица-подьячиха{233}
Подьячиха, казначеиха!
Приходил скоморох-горностаюшка,
Прибегал тут зайка-смерд,
Зайка бедненькой, зайка серенькой!
Приходил целовальник-еж{234}:
Все-то он, еж, ежится,
Все-то он щетинится!
. . . . . . . . . .
 

Гораздо позднее Пушкин написал шутку в этом же роде: монолог пьяного мужичка{235}, к которому приложил даже и картинку от руки собственного изделия, изображающую веселого рассказчика за стаканом вина, в последней степени вакхического одушевления. Кстати прилагаем здесь и этот отрывок:

 
 
Сват Иван, как пить мы станем,
Непременно уж помянем
Трех Матрен, Луку с Петром,
Да Пахомовну потом.
Мы живали с ними дружно;
Уж как хочешь – будь, что будь —
Этих надо помянуть,
Помянуть нам этих нужно
Поминать – так поминать,
Начинать – так начинать,
Лить, так лить, разлив разливом.
Начинай же, сват, пора!
Трех Матрен, Луку с Петром
Мы помянем пивом,
А Пахомовну потом
Пирогами да вином,
Да еще ее помянем —
Сказки сказывать мы станем.
Мастерица ведь была!
И откуда что брала?
А куда разумны шутки,
Приговорки, прибаутки,
Небылицы, былины
Православной старины!..
Слушать – так душе отрадно;
Кто придумал их так складно?
И не пил бы, и не ел,
Все бы слушал, да глядел.
Стариков когда-нибудь
(Жаль, теперь нам недосужно)
Надо будет помянуть,
Помянуть и этих нужно…
Слушай, сват: начну первой.
Сказка будет за тобой…
. . . . . . . . . .
 

Отсюда снова возвращаемся к переписке Пушкина. За скудостию подробностей о жизни поэта она, по крайней мере, довольно ясно рисует нравственную его физиономию. Мы начнем прямо с одного письма (к Дельвигу), которое, может статься, более всех других вводит нас прямо во все литературные задушевные убеждения человека, написавшего его. Оно носит почтовый штемпель гор. Опочки с числом «8 июня 1825 г.».

«Жду, жду писем от тебя – и не дождусь. Не принял ли ты опять в услужение покойного Никиту, или ждешь оказии? Проклятая оказия! Ради бога, напиши мне что-нибудь: ты знаешь, что я имел несчастие потерять бабушку Ч<ичерину> и дядю Петра Льв<овича>. Получил эти известия без приуготовления и нахожусь в ужасном положении. Утешь меня: это священный долг дружбы (сего священного чувства)!{236}

Что делают мои «Разн<ые> стих<отворения>»?{237} От Плетнева не получил ни одной строчки; что мой «Онегин»? Продается ли?{238} По твоем отъезде перечел я Державина всего – и вот мое окончательное мнение. Этот чудак не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка (вот почему он ниже Ломоносова). Он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии, ни даже о правилах стихосложения: вот почему он и должен бесить всякое разборчивое ухо. Он не только не выдерживает оды, но не может выдержать и строфы (исключая чего знаешь). Что же в нем? Мысли, картины и движения истинно поэтические. Читая его, кажется, читаешь дурной, вольный перевод с какого-то чудесного подлинника… Державин, со временем переведенный, изумит Европу, а мы из гордости народной не скажем всего, что мы знаем об нем. У Державина должно сохранить будет од восемь да несколько отрывков, а прочее сжечь. Гений его можно сравнить с гением С<уворова>. Жаль, что наш поэт слишком часто кричал петухом{239}. Довольно об Державине[150]. Что делает Жуковский? Передай мне его мнение о 2-й главе «Онегина» да о том, что у меня в пяльцах. Какую Крылов выдержал операцию!{240} Дай бог ему многие лета! Его «Мельник» хорош, как «Демьян и Фока»{241}. Видел ли ты Н<иколая> М<ихайловича>?{242} Идет ли вперед «История»? где он остановился?..»

Письмо это само собой приводит нас к попытке определить вообще взгляд Пушкина на русскую литературу прошлого столетия. Большим пособием для такого труда может служить статья Пушкина «О предисловии г. Лемонте к басням Крылова», изданным во французском и итальянском переводах в Париже, при помощи 89 французских и итальянских писателей, собранных усилиями соотечественника нашего, графа Г.Г. Орлова, напечатавшего потом труды их в двух томах. Статья Пушкина по поводу предисловия Лемонте написана была в 1825 году и тогда же напечатана в «Московском телеграфе» (1825; часть V, № XVII) с подписью «Н.К.», но в посмертное издание его сочинений не попала. В ней определяет он значение поэта этими превосходными словами:

«Поэзия бывает исключительною страстию немногих; она объемлет и поглощает все наблюдения, все усилия, все впечатления их жизни» и проч.

По этому определению, отдавая справедливость заслугам Ломоносова в отношении первого создания стихотворной формы и особенно в отношении ввода в язык величавых оборотов церковного стиля, Пушкин не признает его поэтом. Сам Ломоносов, по другой заметке нашего поэта, не много дорожил славой стихотворца, отвращенный от нее успехами Сумарокова{243}, «бездарнейшего из подражателей»{244}, по мнению Пушкина. «Стихотворство для Ломоносова, – говорит Пушкин, – было иногда забавою, но чаще должностным упражнением»{245}. Мысль о невозможности предписывать ныне чтение Ломоносова в видах эстетического наслаждения Пушкин выразил чрезвычайно осторожно следующими словами: «Но странно жаловаться, что светские люди не читают Ломоносова, и требовать, чтоб человек, умерший 70 лет тому назад, оставался и ныне любимцем публики. Как будто нужны для славы великого Ломоносова мелочные почести модного писателя!»{246} Со всем тем как велико было уважение Пушкина к Ломоносову, свидетельствует довольно большая и превосходная статья, посвященная исключительно характеристике знаменитого академика нашего как ученого, писателя и человека и сохраненная настоящим изданием{247}. Нельзя пройти здесь молчанием, что вечный труженик Тредьяковский нашел в Пушкине ценителя чрезвычайно снисходительного, разумеется, не в отношении своих произведений, а за свои намерения и взгляд на словесность. Из программы, набросанной Пушкиным для статьи о русской литературе, извлекаем следующий параграф: «Начало русской словесности; Кантемир в Париже обдумывает свои сатиры, переводит Горация, умирает 28 лет. Ломоносов, плененный гармониею рифма, пишет в первой своей молодости оду, исполненную живости etc., и обращается к точным наукам, degoete[151] славою Сумарокова: Сумароков в сие время. Тредьяковский – один, понимающий свое дело…»{248}

Конец восемнадцатого столетия и начало текущего находят в Пушкине судью весьма строгого: «Ничтожество общее, – пишет он в той же программе, – французская обмельчавшая словесность envahit tout[152]. Знаменитые писатели не имеют ни одного последователя в России, но бездарные писаки, грибы, выросшие у корней дубов, Дорат, Флориан, Мармонтель, Гишар, m-me Жанлис овладевают русской словесностию». Здесь еще прибавить следует, что по отрывкам черновых писем к друзьям можем заключить еще об одной замечательной черте, отличавшей суждение Пушкина в эту эпоху его развития: он не признавал сильного поэтического таланта ни в И.И. Дмитриеве, ни в Богдановиче, объясняя их славу как поэтов общим, отчасти слепым, соглашением и подтверждая свое мнение соображениями, основанными на отсутствии поэтических образов, истинной теплоты и одушевления{249}.

Дальнейший ход жизни, умерив в Пушкине первый пыл, как самой мысли, так и слова, изменил отчасти и взгляд его на своих предшественников. Сохранив многое из прежних убеждений, он, однако ж, смягчил большую часть своих приговоров, а в отношении некоторых писателей открыл стороны, упущенные из вида при первоначальной оценке. Это могло казаться противоречием, хотя, в сущности, такие переходы скорее свидетельствуют о бодрости мысли, чем о слабости ее. Может быть, редкий человек представлял столько изменений во взгляде на искусство, как Пушкин; но эти-то изменения и привели его к «Борису Годунову», «Медному всаднику» и проч. С мужеством таланта перемещалась точка его зрения на предметы. Прежде своих судей понял Пушкин, что оценка старых писателей, чисто отвлеченная, не заботящаяся об условиях времени, положения автора и его отношений к общему развитию эпохи может быть справедлива, но окончательный приговор ее редко бывает основателен. Для достижения известной степени истины критику необходимо еще перейти к исторической точке зрения, при которой все предметы находят свои настоящие места и ровно освещаются в глазах его, причем даже тени и полутени приобретают важное значение и, по большей части, оправдание свое. Противоречия Пушкина основывались именно на ближайшем знакомстве с существом дела и были признаками его развития. Он сам понимал это. Кажется, за год до кончины своей он говорил одному из друзей своих: «Меня упрекают в изменчивости мнений. Может быть: ведь одни глупцы не переменяются»{250}.

Пояснив таким образом истинный смысл направления, в котором Пушкин находился некогда, нам уже легко привести большое полемическое письмо его, написанное против одного обозрения русской литературы, в котором заключалось несколько парадоксальных мыслей. Обозрение носило заглавие «Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и в начале 1825 <года>»{251}. Письмо Пушкина служит ему ответом и писано из Михайловского 12 марта 1825 г.{252}: «Отвечаю на первый параграф твоего «Взгляда…». У римлян век посредственности предшествовал веку гениев. Грех отнять это титло у таковых людей, каковы Виргилий, Гораций, Тибулл, Овидий и Лукреций, хотя они, кроме двух последних, шли столбовой дорогой подражания[153]. Критики греческой мы не имеем. В Италии Dante и Petrarca предшествовали Тассу и Ариосту; сии предшествовали Alfieri и Foscolo. У англичан Мильтон и Шекспир писали прежде Адиссона и Попа, после которых явились Southey, W. Scott, Moor и Byron. Из этого мудрено вывести какое-нибудь заключение или правило. Слова твои вполне можно применить к одной французской литературе.

У нас есть критика и нет литературы. Где же ты это нашел? Именно критики у нас и недостает. Отселе репутация Ломоносова (уважая в нем великого человека, но, конечно, не великого поэта: он понял истинный источник русского языка и красоты оного: вот его главная услуга) и Хераскова, и если последний упал в общем мнении, то верно уже не от критики Мерзлякова. Кумир Державина 1/4 золотой, 3/4 свинцовый, доныне еще не оценен. Ода «К Фелице» стоит наряду с «Вельможей», ода «Бог» с одой «На смерть Мещерского», ода «К Зубову» недавно открыта. Княжнин безмятежно пользуется своею славою. Богданович причислен к великим поэтам, Дмитриев также. Мы не имеем ни единого комментария, ни единой критической книги. Мы не знаем, что такое Крылов, Крылов, который стоит выше Лафонтена, как Державин выше Ж.Б. Руссо! Что же ты называешь критикою? «Вестник Европы» и «Благонамеренный»? Библиографические известия Греча и Булгарина?.. Но признайся, что это все не может установить какого-нибудь мнения в публике, не может почесться уложением вкуса.[154]… Но где же критика? Нет, фразу твою можешь сказать наоборот: литература кой-какая есть, а критики нет. Впрочем, ты сам немного позже с этим соглашаешься.

Отчего у нас нет гениев и мало талантов? Во-первых, у нас Державин и Крылов; во-вторых, где же бывает много талантов?

Ободрения у нас нет, и слава богу. Отчего же нет? Державин, Дмитриев были в ободрении… Век Екатерины – век ободрений… Карамзин, кажется, ободрен. Жуковский не может жаловаться. Крылов также. Гнедич в тишине кабинета совершает свой подвиг: посмотрим, когда появится его Гомер…{253}

Ободрение может оперить только обыкновенные дарования. Не говорю об Августовом веке. Но Тасс и Ариост оставили в своих поэмах следы княжеского покровительства. Шекспир лучшие свои комедии написал по заказу Елисаветы. Мольер был камердинером Людовика{254}. Бессмертный «Тартюф», плод самого сильного напряжения комического гения, обязан бытием своим заступничеству монарха…{255} Державину покровительствовали три царя. Ты не то сказал, что хотел. Я буду за тебя говорить».[155]

Но если Пушкин был строг к прошлым деятелям на литературном поприще, то к современным ему писателям сохранял уже, без изменений и без ограничений, удивительное добродушие и снисходительность. Черта эта уже не может быть пояснена одной известной его осторожностью в обхождении с людьми. Если последнее качество сопутствует ему неразлучно повсюду, то, с другой стороны, выступает при этом новое и гораздо важнейшее – желание пособить всякому труду, и вместе с тем обнаруживается благородный характер, во всю жизнь не знавший зависти, может быть, отчасти и потому, что во всю свою жизнь не знал соперничества. Не говоря о Жуковском и Батюшкове, нападки на которых способны были раздражать Пушкина, но он ободрял всех деятелей на литературном поприще, с бескорыстием, готовностью на совет и услугу, которые не имеют уже других причин, кроме расположения к добру. Многие из наших заслуженных писателей, тогда еще молодые люди и товарищи Пушкина, должны помнить его простое, прямодушное участие, возбуждавшее силы и нравственную бодрость. Даже некоторая запутанность личных сношений с людьми не имела никакого влияния на это расположение ценить высоко всякий труд к увеличивать его достоинство из опасения не вполне отдать должное ему. Он строго наблюдал за собой и преимущественно за своей врожденной наклонностью к шутке и веселости, боясь изменить чем бы то ни было основному правилу снисхождения к людям. Так, он тщательно избегал разговора о стихах одного из своих знакомых, потому что они имели силу иногда возбуждать в нем неудержимый смех, который старался он истощить в уединении своего кабинета{256}. Несколько эпиграмм, в которых Пушкин долго раскаивался, показали ему необходимость подобной предосторожности с самим собою. Вообще же надо было много самонадеянности, дерзости и непризнания чужих заслуг (последнего Пушкин не мог выносить, если относилось оно даже и к лицам совершенно неизвестным ему), надо было много оскорблений для нравственного чувства и нападок на собственное его признание, чтоб сделать его литературным врагом; но тогда, по другому закону своей природы, он уже слепо и неудержимо предавался негодованию…

Три поэта составляли для него плеяду, поставленную почти вне всякой возможности суда, а еще менее, какого-то осуждения: Дельвиг, Баратынский и Языков. На Баратынскoro Пушкин излил, можно сказать, всю нежность сердца, как на брата своего по музе. Почти нельзя было сделать при нем ни малейшего замечания о стихах Баратынского, и авторы критик самых снисходительных на певца Эды{257} принуждены были оправдываться пред Пушкиным и словесно, и письменно. Еще из Одессы в 1824 г. (от 12 января) писал он по прочтении элегии Баратынского «Признание»: «Баратынский – прелесть и чудо. «Признание» – совершенство. После него никогда не стану печатать своих элегий, хотя бы наборщик клялся поступать со мною милостивее»{258}. В самую эпоху, где мы находимся, он уведомлял Дельвига о том, что остался совершенно одиноким в деревне и прибавлял: «Праск<овья> Алек<сандровна> уехала в Тверь{259}. Сейчас пишу к ней и отсылаю «Эду». Что за прелесть «Эда»! Оригинальности рассказа наши критики не поймут, но какое разнообразие!.. Гусар, Эда и сам поэт – всякий говорит по-своему. А описания финляндской природы! А утро после ночи! А сцена с отцом! Чудо! Видел я и Слепушкина{260}. Неужто никто ему не поправил «Святки», «Масленицу» и «Избу»? У него истинный, свой талант; пожалуйста, пошлите ему от меня экземпляр «Руслана» и моих стихотворений{261}, с тем, чтоб он мне не подражал, а продолжал идти своей дорогой. Жду ответа»{262}. С годами наслаждение Баратынским только росло в Пушкине, но имя Слепушкина, поставленное вслед за именем любимого им поэта и сопровождаемое таким добродушным изъявлением удивления, опять возвращает нас к его готовности на поддержание всякого усилия. Нигде не выразилось это качество благородного характера с такой теплотой, с таким жаром, как при встрече первых произведений Н.В. Гоголя. В одном старом журнале, в «Литературных прибавлениях к «Русскому инвалиду» (1831, № 79), сохранилось письмо Пушкина к издателям его тотчас по выходе «Вечеров на хуторе близ Диканьки»{263}. Приводим его:

218Имеются в виду драматические сцены 1830 года (так называемые «Маленькие трагедии»).
219«Отрывки из писем, мысли и замечания».
220Из незавершенной статьи «Опровержение на критики».
221Речь идет о стихотворении «Моя родословная» (1830).
222Приведенные ниже отрывки относятся к ранним редакциям набросков предисловия к «Борису Годунову».
149Первый отрывок: «Для предисловия. Публика и критика, принявшие мои первые опыты с живым снисхождением и притом в такое время, когда строгость и недоброжелательство отвратили бы меня, вероятно, навсегда от поприща, мною избираемого, заслуживают полной моей признательности: они расплатились со мной совершенно. С этой минуты их строгость или равнодушие уже не могут иметь влияния на труды мои». Второй отрывок: «Представляюсь с новыми приемами в создании. Не имея более надобности заботиться о прославлении неизвестного имени и первой своей молодости, я уже не смею надеяться на снисхождение, с которым был принят доселе. Я уже не ищу благосклонной улыбки моды. Добровольно выхожу я из ряда ее любимцев, принося ей глубокую мою благодарность за все то расположение, с которым принимала она слабые мои опыты в продолжении 10 лет моей жизни»
223Имеется в виду отрывок «Смерть Чигиринского старосты» из поэмы К.Ф. Рылеева «Наливайко» (ПЗ на 1825 год).
224Письмо к Л.С. Пушкину от 22 и 23 апреля 1825 года.
225П.А. Осипова выехала из Тригорского в Ригу 19 июля 1825 года. Поездка Пушкина в Псков состоялась в период с 25 сентября по 3 октября 1825 года. О ее цели поэт сообщал в письме к В.А. Жуковскому от 6 октября 1825 года.
226В основе этого местного предания (см. также: Анненков, с. 276, где описанные события отнесены к октябрю 1824 года) лежал, вероятно, факт появления Пушкина в русском платье на святогорской ярмарке (ср.: Вульф А.Н. Рассказы о Пушкине, записанные М.И. Семевским. – В кн.: П. в восп., т. 1, с. 413; Парфенов П. Рассказы о Пушкине, записанные К.А. Тимофеевым. – В кн.: Там же, с. 429, 430).
227Речь идет о списке стихотворений 1816–1827 годов, которые Пушкин не включил в издание 1826 года и намеревался ввести в свое двухтомное собрание стихотворений (вышло в 1829 году). (См.: Рукою П., с. 238–240.)
228Стихотворение «К Зине» («Вот, Зина, вам совет: играйте…», 1826) было вписано в альбом Евпраксии Николаевны Вульф (в замужестве Вревской) – дочери П.А. Осиповой.
229Стихотворение «Графу Олизару» («Певец! Издревле меж собою…») (датируется серединой октября 1824 г.) впервые опубликовано в 1884 году в журнале «Русская старина». Стихотворение «К Родзянке» («Ты обещал о романтизме…») (датируется маем – июлем 1825 г.) впервые опубликовано в 1859 году в «Современнике».
230Пушкинские «Песни о Стеньке Разине» («Как по Волге-реке, по широкой…», «Ходил Стенька Разин…», «Что не конский топ, не людская молвь…»), датирующиеся 1824–1826 годами, – оригинальный цикл самого поэта, использовавшего мотивы фольклора и литературные источники. Сделанная Пушкиным в 1827 ходу попытка опубликовать «Песни» завершилась неудачей.
231Неоконченная пушкинская «Сказка о медведихе» предположительно написана в 1830 году.
232Ласточка – уменьшительно-ласкательное к слову «ласка» (хищный пушной зверек).
233Подьячий – помощник дьяка, делопроизводитель и писец в канцелярии (в Московской Руси).
234Целовальник – должностное лицо в Русском государстве XV–XVIII веков; позднее – продавец в казенной винной лавке.
235Стихотворение «Сват Иван, как пить мы станем…» (датируется 1833 годом).
236Скорбь поэта по малознакомым ему престарелым родственникам, выраженная в письме, носит, несомненно, преувеличенный характер; пародийность всего пассажа подчеркивают и слова о «сем священном чувстве» – пушкинская автоцитата (ср. в начале наброска статьи «О прозе», 1822).
237Рукопись сборника «Стихотворения Александра Пушкина», проходившая в то время цензуру.
238Речь идет о первой главе «Евгения Онегина», вышедшей в свет отдельной книжкой в феврале 1825 года.
239Пушкин имеет в виду анекдоты о чудачествах Суворова.
150Приведенное здесь суждение Пушкина о Державине относится к 1825 г., как видим. Далее читатель убедится, что с течением времени, накоплением опытности, идей и развитием мыслящей способности Пушкин изменил свои суждения как о Державине, так и о других старых писателях наших к лучшему. Таким образом, отрывки Пушкина делаются поучительным примером, как истинно замечательный писатель поправляет свои суждения и предостерегает тем других от ранних увлечений, кончающихся неизбежно раскаянием.
240Слух об операции был ложен.
241Речь идет о баснях «Мельник» и «Демьянова уха».
242Н.М. Карамзина.
243Имеются в виду приведенные ниже суждения Пушкина в планах статьи «О ничтожестве литературы русской» (1834).
244У Пушкина: «несчастнейшего из подражателей» (статья «О народной драме и драме «Марфа Посадница»).
245«О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И.А. Крылова».
246Там же.
247Имеется в виду глава «Ломоносов» пушкинского «Путешествия из Москвы в Петербург» (1833–1835, издано Анненковым под заглавием «Мысли на дороге»).
151отвращенный (франц.). – Ред.
248Из планов незавершенной статьи «О ничтожестве литературы русской» (1834).
152захватывает все (франц.). – Ред.
249См. черновик письма к П.А. Вяземскому от 4 ноября 1823 года (посвященный И.И. Дмитриеву отрывок опубликован в кн.: Анненков, с. 220–221), а также письмо к А.А. Бестужеву (конец мая – начало июня 1825 г.).
250Ср. в пушкинской статье «Александр Радищев» (1836): «Глупец один не изменяется, ибо время не приносит ему развития, а опыты для него не существуют».
251Автором этого обозрения, опубликованного в ПЗ на 1825 год, был А.А. Бестужев.
252Цитируемое письмо к А.А. Бестужеву написано в конце мая – начале июня 1825 года.
153Виноват! Гораций не подражатель. (Прим. Пушкина.)
154У одного только народа критика предшествовала литературе – у германцев. (Прим. Пушкина.)
253Г.Р.Державин был министром юстиции в 1802–1803 годах, И.И. Дмитриев – в 1810–1814 годах; Н.М. Карамзину, В.А. Жуковскому и Н.И. Гнедичу в царствование Александра I были назначены пожизненные пенсии.
254Ошибка Пушкина: Мольер не был камердинером Людовика XIV.
255Комедия «Тартюф» была поставлена на сцене благодаря покровительству Людовика XIV.
155Вот еще дополнение к этому письму, где есть несколько заметок, касающихся того же «Взгляда» и повести «Ревельский турнир». «Все, что ты говоришь о нашем воспитании, о чужестранных и междуусобных (прелесть!) подражаниях – прекрасно, выражено сильно и с красноречием сердечным. Вообще мысли в тебе кипят. Об «Онегине» ты не высказал всего, что имел на сердце, – чувствую почему и благодарю, но зачем же ясно не обнаружить своего мнения? Покамест мы будем руководствоваться личными нашими отношениями, критики у нас не будет, а ты достоин создать ее. Твой турнир напоминает турнир Walt. Scott'a. Брось немцев и оборотись к нам, православным. Да полно тебе писать быстрые повести с романтическими переходами. Это хорошо для поэмы байроновской. Роман требует болтовни: высказывай все начисто. Твой Владимир801. Герой исторической повести Бестужева «Изменник» (ПЗ на 1825 год). говорит языком немецкой драмы, смотрит на солнце в полночь (стр. 330) etc., но описания стана литовского, разговор плотника с часовым – прелесть. Конец также. Впрочем, везде твоя необыкновенная живость…» Мы уже видели письменную полемику между литераторами по поводу «Онегина», о которой намекает Пушкин и в этом письме. Замечательно особенно то обстоятельство, что поэт предавался полемике только на письме в это время, а печатной избегал, полагая, что век наступил не полемический. Вот что заметил он вскоре после своего вмешательства в прение между кн. Вяземским и «Вестником Европы»802. Речь идет о пушкинском «Письме к издателю «Сына отечества». Ниже цитируется письмо к А.А. Бестужеву от 29 июня 1824 года.: «Если бы покойник Байрон связался браниться с полупокойным Гете803. Байрон умер в апреле 1824 года, Гете в это время было 75 лет (умер в 1832 году)., то и тут бы Европа не шевельнулась, чтоб их стравить, поддразнить или окатить холодной водой. Век полемики миновал. Для кого же занимательно мнение Д<митрие>ва о мнении кн. Вяземского или мнение Пи<саре>ва о самом себе?804. Речь идет о полемике между П.А. Вяземским и М.А. Дмитриевым в связи с предисловием первого к поэме «Бахчисарайский фонтан» (см. прим. 21 и 22 к гл. VIII). Участником этой полемики был и единомышленник Дмитриева, сатирик и водевилист А.И. Писарев, выступивший со статьей «Еще разговор между двумя читателями «Вестника Европы» (BE, 1824, № 8). Я принужден был вмешаться, ибо призван был в свидетели, но больше не буду… 24 июля 1824. Одесса». Однако же он совершенно изменил свой взгляд на предметы лет шесть спустя, как увидим.
801Герой исторической повести Бестужева «Изменник» (ПЗ на 1825 год).
802Речь идет о пушкинском «Письме к издателю «Сына отечества». Ниже цитируется письмо к А.А. Бестужеву от 29 июня 1824 года.
803Байрон умер в апреле 1824 года, Гете в это время было 75 лет (умер в 1832 году).
804Речь идет о полемике между П.А. Вяземским и М.А. Дмитриевым в связи с предисловием первого к поэме «Бахчисарайский фонтан» (см. прим. 21 и 22 к гл. VIII). Участником этой полемики был и единомышленник Дмитриева, сатирик и водевилист А.И. Писарев, выступивший со статьей «Еще разговор между двумя читателями «Вестника Европы» (BE, 1824, № 8).
256Анненков основывается в данном случае на воспоминаниях Е.Ф. Розена «Ссылка на мертвых» (СО, 1847, № 6, отд. III, с. 18; см. также: П. в восп., т. 2, с. 277–279), где имя «знакомого» не названо мемуаристом. Как выяснено, речь шла о П.А. Вяземском, однако описанную реакцию Пушкина вызывали строки лишь одного из произведений Вяземского – «Послания к М.Т. Каченовскому» (см.: Вацуро В.Э. К истории пушкинского экспромта. – Временник, 1972, с. 106–109).
257Имеется в виду Е.А. Баратынский – автор поэмы «Эда» (1824).
258Письмо к А.А. Бестужеву.
259Речь идет о П.А. Осиновой.
260Сборник стихотворений поэта-крестьянина Ф.Н. Слепушкина «Досуги сельского жителя» (СПб., 1826).
261Сборник 1826 года.
262Письмо от 20 февраля 1826 года.
263Заметка Пушкина была включена в рецензию Л. Якубовича на первую часть «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Редактором-издателем «Литературных прибавлений к «Русскому инвалиду» являлся А.Ф. Воейков.