Tasuta

Материалы для биографии А. С. Пушкина

Tekst
0
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Глава XXVII

1831 год. Женитьба. Царское Село, деятельность в нем и конец года: Пушкин в Москве 1831 г. – Приготовление к женитьбе. – Известие о смерти Дельвига, письмо к Плетневу по этому поводу. – Бодрость духа в Пушкине. – Отрывки о Дельвиге из других писем. – Женитьба. – Лето 1831 г. Пушкин в Царском Селе, жизнь там. – Залог доставшегося ему имения. – Пушкину дозволен вход в государственные архивы для собирания материалов к истории Петра Великого. – Пушкин вновь зачислен на службу в Коллегию иностранных дел с жалованьем по 5000 р. ас. – Он пишет патриотические стихи «Клеветникам России», «Бородинская годовщина». – Перевод первой на французский язык кн. Голицыным. – Заметка Пушкина о трудности подобных переводов. – Другие виды литературной деятельности: «письмо Онегина к Татьяне». – Условие с Жуковским написать по русской сказке; «Сказка о царе Салтане», «О купце Остолопе». – Другие сказки в том же роде. – Заканчивает этот род в 1833 г. сказкой «О рыбаке и рыбке». – Подражания, ими вызванные. – Неизданное послание Гнедича к Пушкину по поводу «Царя Салтана». – Конец 1831 года. – Пушкин переезжает в Петербург. – Квартиры его в столице. – Письмо в Москву об издании «Северных цветов» для братьев Дельвига и выход «Повестей Белкина». – Поездка в Москву и возвращение назад к 1-му января 1832 г. – Письмо к П.В. Нащокину о пересылке опекунского билета и счастливой серебряной копеечки. – Золотое кольцо с бирюзою как талисман от внезапной беды.

Только в декабре месяце Пушкин успел пробраться в Москву со свидетельством для залога в Опекунском совете части имения, выделенного ему в Болдине Сергеем Львовичем. Новый 1831 год застал его в приготовлениях к женитьбе, но за месяц до свадьбы он получил неожиданное известие о смерти Дельвига, скончавшегося 14 января 1831 года. Трогательное письмо его по этому случаю к П.А. Плетневу сообщено в «Современнике» 1838 года (том IX, стр. 63, статья «Александр Пушкин»):

«21 января, 1831 года, Москва.

Что скажу тебе, мой милый! Ужасное известие получил я в воскресенье. На другой день оно подтвердилось. Вчера ездил я к Салтыкову[257] объявить ему все – и не имел духу. Вечером получил твое письмо. Грустно, тоска. Вот первая смерть, мною оплаканная. Карамзин под конец был мне чужд: я глубоко сожалел о нем как русский, но никто на свете не был мне ближе Дельвига. Из всех связей детства он один оставался на виду – около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. Считай по пальцам: сколько нас? Ты, я, Б<аратынски>й – вот и все. Вчера провел я день с Н<ащокиным>, который сильно поражен его смертию. Говорили о нем, называя его покойник Дельвиг, и этот эпитет был столько же странен, как и страшен. Нечего делать! Согласимся: покойник Дельвиг – быть так; Б<аратынски>й болен с огорчения. Меня не так-то легко с ног свалить. Будь здоров, и постараемся быть живы».

Письмо это, как видно, оканчивается характеристической чертой. Какая-то особенная бодрость духа не покидала Пушкина в минуты самых тяжелых ударов. Она не изменила ему и в муках смертного одра, как известно, и всегда находила исток болезненному чувству, возбраняя жалобу, уныние и нравственную слабость. Через месяц с небольшим, именно 31 января, Пушкин писал, вероятно к тому же лицу, следующие строки, уже отличающиеся тихой грустию: «Я знал его (Дельвига) в лицее, был свидетелем первого, незамеченного развития его поэтической души и таланта, которому еще не отдали мы должной справедливости. С ним читал я Державина и Жуковского, с ним толковал обо всем, что душу волнует, что сердце томит!{524} Жизнь его богата не романическими приключениями, но прекрасными чувствами, светлым, чистым разумом и надеждами…»{525} В третьем письме по поводу Дельвига, от 24 февраля, чувство Пушкина перерождается уже в воспоминание: «Я женат. Одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось. Это состояние для меня так ново, что, кажется, я переродился. Память Дельвига есть единственная тень моего светлого существования»{526}.

Пушкин был обвенчан с Н.Н. Гончаровой февраля 18 дня 1831 года, в Москве, в церкви Старого Вознесенья, в среду. День его рождения был тоже, как известно, в самый праздник Вознесенья Господня. Обстоятельство это он не приписывал одной случайности. Важнейшие события его жизни, по собственному его признанию, все совпадали с днем Вознесенья. Незадолго до своей смерти он задумчиво рассказывал об этом одному из своих друзей и передал ему твердое свое намерение выстроить со временем в селе Михайловском церковь во имя Вознесения Господня. Упоминая о таинственной связи всей своей жизни с одним великим днем духовного торжества, он прибавил: «Ты понимаешь, что все это произошло недаром и не может быть делом одного случая». В конце своей жизни Пушкин был проникнут весьма живым и теплым религиозным чувством.

Новобрачные жили еще в Москве до весны, но после святой недели выехали в Петербург. Пушкин остановился, по обыкновению, в Демутовом трактире. Довольно долгое время употребил он на выбор и приискание себе дачи. Не желая тратить денег на временный наем квартиры в городе, он переехал с супругой своей в Царское Село прямо из Демутова трактира и поселился там на все лето. 26 марта он уже писал оттуда в Петербург к П.А. Плетневу: «Мысль благословенная! Лето и осень, таким образом, я проведу в уединении вдохновительном, вблизи столицы, в кругу милых воспоминаний и тому подобных удобностей; с тобою буду видеться всякую неделю, с Жуковским также. Петербург под боком. Жизнь дешевая; экипажа не надобно. Чего лучше?»{527} Жуковский вскоре, однако ж, сам прибыл в Царское Село. Развитие поветрия в столице вслед за тем затруднило сношения с городом. Пушкин предоставлен был небольшому обществу друзей, великолепным садам дворца, молодой семейной жизни и уединению. Он чувствовал себя довольным, хотя письма его от этого времени носят следы мысли, сильно занятой устройством своих дел и будущности. Новые тяжелые обязанности лежали на нем, да и наступила та пора расчета с прошлой жизнию, поправок ее промахов и увлечений, которая рано или поздно наступает для всякого. Он начинал ликвидацию (долгов) своих молодых годов, и притом с беспокойством и часто с неопытностию, которая по временам выражалась весьма простодушно. Для залога своего имения, что препоручено было вместе со многими другими делами одному из самых близких ему людей в Москве, он не мог составить доверенности и писал: «До сих пор я не получал еще черновой доверенности, а сам сочинить ее не сумею. Перешли поскорее»{528}. По совершении залога и получении 40 000 р. асс. он пишет к тому же лицу: «Да растолкуй мне, сделай милость, каким образом платят в ломбард? Самому ли мне приехать? Доверенность ли кому прислать? Или по почте отослать деньги?»{529} Любопытны его заметки о мелких подробностях домашней жизни, которые так близко выводят людей перед глаза наши: «Теперь, кажется, все уладил и буду жить потихоньку без экипажа, следовательно, без больших расходов… Прощай, пиши и не слишком скучай по мне. Кто-то говаривал: если я теряю друга, то еду в клуб и беру себе другого. Мы с женой тебя всякий день поминаем. Она тебе кланяется. Мы ни с кем еще незнакомы, и она очень по тебе скучает. 1 Июня»{530}. «Жду дороговизны, – прибавляет он в другом письме, – и скупость наследственная и благоприобретенная во мне тревожится»{531}. «Мы здесь живем тихо и весело, будто в глуши деревенской: насилу до нас и вести доходят»{532}. – «Холера прижала нас, и в Царском Селе оказалась дороговизна. Я здесь без экипажа и без пирожного, а деньги все-таки уходят»{533} и проч.[258]. Немалую сумму забот и беспокойства доставляли ему московские его кредиторы, о которых он беспрестанно сносится с тем же лицом, принявшим на себя труд устройства его дел: им посвящена и добрая часть всей его переписки из Ц<арского> Села.

 

В июле месяце, однако же, он извещает своего московского корреспондента, что ему дозволен вход в государственные архивы для собирания материалов к истории Петра Великого, прибавляя: «Нынче осенью займусь литературою, а зимой зароюсь в архивы»{534}; а в сентябре месяце сообщает ему известие о своем определении на службу{535}. 14-го ноября 1831 года он действительно зачислен был снова на службу в ведомство государственной Коллегии иностранных дел, но с особенною высочайшею милостию – жалованьем по пяти тысяч рублей ассиг. в год, которая была предтечей многочисленных щедрот и благодеяний, излившихся потом как на самого поэта, так и на все семейство его.

Но жизнь в Царском Селе не могла пройти у Пушкина без минут, отданных вдохновению, несмотря на преимущественные занятия по устройству своей будущности, несмотря на силу первых наслаждений семейной жизни, которая, может статься, и была причиной сравнительно меньшей литературной его деятельности в этот год. В виду смущенной Европы и укрощения польского мятежа в пределах самой империи{536}, Пушкин возвысил патриотический голос, исполненный энергии. С Державина Россия не слыхала столь мощных звуков. 5-го августа написано было в Царском Селе стихотворение «Клеветникам России»{537}, за которым вскоре последовала «Бородинская годовщина»[259]. С вершины патриотического одушевления он сошел к безразлучному своему труду – «Евгению Онегину» – и 5-го октября написал известное письме Онегина к Татьяне, уже блестящей светской женщине:

 
Предвижу все – вас оскорбит
Печальной тайны объяснение и проч.
 

Наконец в это же время, по какому-то дружелюбному состязанию, Пушкин и Жуковский согласились написать каждый по русской сказке. Кому принадлежит первая мысль этого поэтического турнира, мы можем только догадываться. Пушкин уже ознакомился с миром народных сказаний, как было говорено, и много думал об нем про себя. Он владел уже значительной коллекцией народных песен, переданных им П.В. Киреевскому, но до сих пор приступал к этому новому источнику творчества только урывками, как, например, в стихотворениях «Жених», «Утопленник», «Бесы». Первая полная русская сказка, написанная им – «Сказка о царе Салтане»{538}, – тотчас выказала давнишнее знакомство его с народной речью и поразила многих развязностью, так сказать, своих приемов, подмеченных у народа. Со всем тем это была только мастерская подделка. Насмешливое выражение, которое постоянно проглядывает на физиономии самого сказочника, ироническая беззаботность, с какой кладет он чудеса на чудеса, скорее свидетельствовали о гибкости авторского таланта, чем выражали настоящий дух народной сказки. Один стих был чисто и неподдельно русский. После сказки о Салтане Пушкин, особенно замечавший и любивший юмористическую сторону народных рассказов, написал сказку «О купце Остолопе и работнике его Балде»{539}, которая так смешила В.А. Жуковского и друзей его[260]. Может быть, ловкость Пушкина в переимке народного жеста и ухватки нравилась ему: он написал в духе первой своей сказки еще «О мертвой царевне», «О золотом петушке»{540}; но в 1833 году создал сказку «О рыбаке и рыбке», где уже нашел речь до того безыскусственную, что трудно заметить в ней малейший признак сочинительства, и рассказ до того простой и добродушный, что нет в нем и тени подозрения о собственном достоинстве и ни тени щегольства самим собою. Нельзя не подивиться этой мастерской стихотворной передаче, не имеющей почти ни размера, ни версификации и сохраняющей один только свободный ритм народного языка с его созвучиями и оборотами. Но первая сказка еще далеко не походила на последнюю, хотя, может быть, произвела более восторга в публике. За ней последовали бесчисленные подражания. Иначе было с двумя произведениями Жуковского. Его «Спящая царевна» и «Берендей» не произвели впечатления, какое следовало бы ожидать от их прекрасных, гармонических стихов. Причина понятна. Они совершенно покинули местный, сказочный колорит и скорее принадлежали германской легенде и романтической поэзии, чем русскому миру. Между прочим, сказка о Берендее взята Жуковским из рассказов Арины Родионовны, вероятно переданных ему Пушкиным. В дополнение можно сказать, что «Салтан» Пушкина породил особенное впечатление в кругу литераторов, мечтавших о народной поэзии из кабинета, и писателей, преимущественно занимавшихся изучением иностранных словесностей. В «Салтане» находили они зародыш нового периода в литературе, возможность нового в ней направления{541}. Много толков, шума и споров произвела между ними первая сказка Пушкина. Памятником живого участия, возбужденного ею, осталось неизданное послание Н.И. Гнедича к Пушкину. Автор известной русской идиллии «Рыбаки» был одним из самых восторженных поклонников нового произведения. Он послал к Пушкину стихи с надписью: «Пушкину по прочтении сказки про царя Салтана», которые мы здесь и выписываем:

 
 
              Пушкин, Протей{542}
Гибким твоим языком и волшебством твоих песнопений!
Уши закрой от похвал и сравнений
              Добрых друзей!
Пой, как поешь ты, родной соловей!
Байрона гений иль Гете, Шекспира —
Гений их неба, их нравов, их стран;
Ты же, постигнувший таинства русского духа и мира,
              Ты наш Баян!
Небом родным вдохновенный,
Ты на Руси наш певец несравненный!
 

Так высоко ценился первый опыт Пушкина в народной поэзии.

В октябре, и именно 22-го числа, Пушкин покинул Царское Село и переехал в Петербург[261]. «Вот я в Петербурге, где был принужден переменить нанятый дом, – уведомляет он московского своего корреспондента, – пиши мне: на Галерной, в доме Брискорн. Все это очень изменит мой образ жизни, и обо всем надо подумать. Не знаю, не затею ли чего-нибудь литературного, журнального альбома или тому подобного: лень! Кстати, я издаю «Северные цветы» для братьев покойного Дельвига – заставь их разбирать. Доброе дело сделаем. Повести мои напечатаны; на днях получишь. Поклон твоим; обнимаю тебя от сердца»{543}.

Вскоре за письмом этим, но уже приготовив альманах «Северные цветы» к печатанию (альманах, семь лет пользовавшийся живым, неослабным вниманием публики и в продолжение этого времени поместивший до 56 стихотворении нашего поэта), Пушкин наскоро уехал в Москву, куда призывали его дела, никак не укладывавшиеся в должный порядок. Он пробыл там недолго и к 1-му января 1832 года был уже снова в Петербурге, откуда 5-го числа уведомлял о своем приезде П.В. Н<ащокин>а, которому вообще отдавал подробный отчет во всех своих делах и домыслах. Переписка Пушкина с ним, между прочим, открывает, так сказать, оборотную сторону жизни, иногда столь живой и блестящей с виду. «Да сделай одолжение, – прибавляет Пушкин в конце своей записки 1832 г., – перешли мне опекунский билет, который я оставил в секретном твоем комоде; там же выронил я серебряную копеечку. Если и ее найдешь, и ее перешли. Ты их счастью не веруешь, а я верую»{544}. Прибавим к этой простодушной и весьма живой черте, что друг Пушкина, не веровавший счастью серебряной копеечки, верил в сберегательную силу колец. Незадолго до смерти поэта он заказал для него золотое кольцо с бирюзой, которое долженствовало предохранить его от внезапной беды, и просил носить, не скидывая. Пушкин повиновался, и перстень был снят уже с мертвой руки его К.К. Д<анзасо>м, как дорогой и незаменимый памятник о товарище и человеке{545}.

Глава XXVIII

1832 год. Появление последней главы «Онегина» в печати. Изложение способа его создания: Тройное значение «Онегина». – Обозрение всех глав его. – Строфы XIII и XIV, выпущенные из первой его главы: «Как он умел вдовы смиренной…», «Нас пыл сердечный…». – Пример, как растянутое место рукописи изменено в легкую черту: «По всей Европе в наше время…». – Глава 2-я, Ленский, сочувствие к нему поэта, стихи «И моря новый блеск и шум…». – Х-я строфа 2-й главы, посвященная поэтическому дару Ленского, по рукописи: «Не пел порочной он забавы…». – Ленский читает Онегину отрывки северных поэм, образчики их: «Придет ужасный миг…», «Надеждой сладостной…». – Еще несколько мест из 2-й главы, не вошедших в печать: «Мелок оставил я в покое…» – Портрет Ольги за строфою XXII: «Ни дура английской породы…». – Конец второй главы по рукописи: «Но может быть… «. – Третья глава. – Строфа, пропущенная в печати после XXV: «Внук нянин воротился…». – О строфах из «Евгения Онегина» в посмертном издании. – Четвертая глава. – Пропущенные строфы; их заменяют строфы о женщинах. – Наряд Онегина, приведенный выше. – С четвертой главы нить создания романа потеряна. – Строфы XIII и IX, пропущенные в седьмой главе: «Раз вечернею порою…», «Нагнув широкие плеча…». – Стихи к XI строфе той же главы: «По крайней мере из могилы…»; целомудренность музы Пушкина – Альбом Онегина. – Отрывчатые заметки вроде тех, которые составляют альбом Онегина; семь образчиков их. – К пропущенной главе о странствованиях Онегина, четверостишие о Москве. – Встреча Онегина с Пушкиным в Одессе. – Отрывок, описывающий эту встречу: «Не долго вместе мы бродили…». – Восьмая глава. – Описание первых томлений, творческой силы. – Четыре строфы ее, из которых две приведены выше: «В те дни, во мгле дубравных сводов…», «Везде со мной, неутомима…». – Пробы письма Онегина к Татьяне. – Все смутное и неопределенное выпущено из него: «Я позабыл ваш образ милый…». – Мысль продолжать «Онегина». – Ответ друзьям, советовавшим это, и начало самих строф: «Вы за Онегина советуете, други…», «В мои осенние досуги».

Мы видели, что 1831 год ознаменован был появлением «Бориса Годунова» и «Повестей Белкина». Следующий за тем год принес последнюю, VIII, главу «Онегина»{546}. Роман был кончен, и хотя полное издание его уже относится к 1833 <г.>, но мы здесь остановимся, чтоб обозреть по черновым рукописям поэта историю его создания. Читатель, следивший вместе с нами за отдельным появлением каждой главы, найдет дополнительные сведения в примечаниях, приложенных к роману. Там собраны варианты различных редакций его и все указания, нужные для определения вида и времени изменений, полученных им. Здесь будем говорить только о способе, каким он созидался.

Тройное значение романа, как художественного произведения, как картины нравов наших и как взгляда на предметы самого автора, делает его поистине драгоценным достоянием литературы. В 1833 году публика имела его вполне и могла любоваться всем ходом его, весьма строго рассчитанным, несмотря на одну пропущенную главу и на манеру писать строфы вразбивку{547}. Во все продолжение труда нашего следили мы за романом по первым чертам измаранных и перекрещенных рукописей Пушкина и сколько находили мыслей, еще в жесткой форме, еще в дикой энергии начального замысла, разбитой и смягченной потом искусством, и сколько, наоборот, видели легких, едва внятных намеков, получивших затем содержание и сильный удар кисти, обративший их в крупные поэтические черты. Немалое количество отдельных мыслей разбросано было Пушкиным в течение своего рассказа и не поднято им: они остаются в тетрадях его как быстрые, неопределенные этюды художника, и роман указывает на места, им назначенные, только римскими цифрами. (В числе последних есть, как было сказано, и такие, которые выражают одно намерение автора, мысль, оставшуюся без исполнения.) Довольно странное действие производят, однако ж, эти покинутые строфы Пушкина. Ни на чем нельзя остановиться в них, хотя в каждой чувствуется зародыш превосходного стихотворения. В первой главе романа выпущены строфы XIII и XIV; они относились к Онегину и набросаны были так (точки заменяют у нас везде стихи, не разобранные нами или не дописанные автором):

 
XIII
Как он умел вдовы смиренной
Привлечь благочестивый взор
И с нею скромный и смущенный
Начать, краснея, разговор.
. . . . . . .
Так хищный волк, томясь от глада,
Выходит из глуши лесов
И рыщет близ беспечных псов,
Вокруг неопытного стада.. . . . . . .
 
 
XIV
Нас пыл сердечный рано мучит,
Как говорит Шатобриан.
Не женщины любви нас учат,
А первый пакостный роман.
Мы алчны жизнь узнать заране,
И узнаем ее в романе:
. . . . . . .
Уйдет горячность молодая,
Лета пройдут, а между тем,
Прелестный опыт упреждая,
Не насладились мы ничем{548}.
 

Все это недоделано и было брошено, может быть, самим поэтом как не заслуживающее обделки, но он сберег воспоминание о первой своей мысли в римских цифрах, обозначающих пропуск ее в самой главе. Почти вслед за тем находим мы там же пример, как растянутое место рукописи обращалось при поправке в легкую черту. В строфе XXV мы читаем:

 
Быть можно дельным человеком
И думать о красе ногтей:
К чему бесплодно спорить с веком;
Обычай – деспот меж людей.
 

Но в рукописи это место еще очень слабо и растянуто:

 
По всей Европе в наше время,
Между воспитанных людей,
Не почитается за бремя
Отделка нежная ногтей;
И нынче воин и придворный,
И журналист задорный,
Поэт и сладкий дипломат
Готовы…
 

Пушкин не дописал стиха и самой строфы, почувствовав тотчас же недостаток содержания в них, но подобных мест, совершенно измененных последующей отделкой, много находится в рукописях его[262].

Со второй главы начинается портрет Ленского. Несмотря на легкий оттенок насмешливости, с каким автор иногда говорит о молодом восторженном поэте, видно, что Пушкин любил своего Ленского, и притом любовью человека, уважающего высокое нравственное достоинство в другом. Иногда кажется, будто Пушкин ставит Ленского неизмеримо выше настоящего героя романа и все странности первого, как и все его заблуждения, считает почтеннее так называемых истин Онегина. По крайней мере, в едва набросанных и недоделанных строфах он обращается к Ленскому с жарким выражением любви и удивления. Черта, в нравственном отношении замечательная, и которой биография пренебречь не может. Мы знаем почти все, что Пушкин отдал свету по расчету и своим соображениям, и мало знаем, что думал он про себя. Так, в VII-й строфе 2 главы вместо нынешних стихов ее рукопись сохраняет еще следующие:

 
И мира новый блеск и шум
Обворожили юный ум.
Он ведал труд и вдохновенье
И освежительный покой.
…К чему-то жизни молодой
Неизъяснимое влеченье…
Страстей кипящих… пир
И бури, их сладкий мир.
 

Но особенно проявляется сочувствие Пушкина к Ленскому в X строфе, посвященной его поэтическому таланту. Вся эта сжатая и отчасти ироническая строфа в печати отличается, наоборот, многословием и лирическим характером в рукописи:

 
Не пел порочной он забавы,
Не пел презрительных цирцей:
Он оскорблять гнушался нравы
Прелестной лирою своей.
Поклонник истинного счастья,
Не славил неги, сладострастья,
Как тот, чья хладная душа,
Постыдной негою дыша,
. . . . . .
Преследует, в тоске своей
Картины тайных наслаждений
И свету в песнях роковых
Безумно обнажает их.
Напрасно шалостей младых
Передаете впечатленье
Вы нам в элегиях своих!
. . . . . .
Напрасно ветреная младость
Вас любит славить на пирах;
Хранит и в сердце, и в устах
Стихов изнеженную сладость
И на ухо стыдливых дев
Их шепчет, робость одолев!
Пустыми звуками, словами
Вы сеете развратно зло…
Певцы любви, скажите сами,
Какое ваше ремесло?
Перед судилищем Паллады
Вам нет венца, вам нет награды.
 

Замечательно, что вторая глава «Онегина», как известно, окончена 8-го декабря 1823 года; к этому времени относится и самая строфа[263].

Живое участие к Ленскому и еще раз является весьма значительным образом у Пушкина. Ленский, как известно, читая Онегину отрывки «северных поэм»,

 
И снисходительный Евгений,
Хоть их немного понимал,
Прилежно юноше внимал
 
(Глава II, строфа XVI).

В рукописях находим, что вместо этих последних стихов Пушкин вздумал приложить и образчики самих поэм в двух отрывках, которые уже покидали стихотворный размер, принятый для «Онегина», и выходили из рамы, так сказать, самого романа. Оба отрывка нечто иное, как шуточное подражание Макферсону, роду поэзии, к какому особенно склонна была муза Ленского, по мнению Пушкина. Они, разумеется, не дописаны, лишены во многих местах необходимых стоп и походят скорее на заметку в стихотворной форме, чем на стихотворения:

 
Придет ужасный миг… Твои небесны очи
Покроются, мой друг, туманом вечной ночи,
Молчанье вечное твои сомкнет уста —
Ты навсегда сойдешь в те мрачные места,
Где прадедов твоих почиют мощи хладны;
Но я, дотоле твой поклонник безотрадный,
В обитель скорбную сойду печально за тобой
И сяду близ тебя, недвижный и немой…
 

Далее нельзя разобрать. Так точно и во втором отрывке можно сберечь только несколько стихов:

 
Надеждой сладостной младенчески дыша,
Когда бы верил я, что некогда душа,
Могилу пережив, уносит мысли вечны,
И память, и любовь в пучины бесконечны, —
Клянусь! давно бы я покинул грустный мир…
. . . . . .
Узнал бы я предел восторгов, наслаждений,
Предел, где смерти нет, где нет предрассуждений,
Где мысль одна живет в небесной чистоте;
Но тщетно предаюсь пленительной мечте!
. . . . . .
Мне страшно… и на жизнь гляжу печально вновь,
И долго жить хочу, чтоб долго образ милый
Таился и пылал в душе моей унылой.[264]
 

Оба отрывка содержат, как видно, пародию на тяжелые шестистопные элегии, бывшие некогда в моде, и вместе лукавую насмешку над туманными произведениями Ленского{549}. Замечательно, однако ж, что точно в таком же духе есть несколько лицейских стихотворений самого Пушкина, так что он мог набросать свои отрывки по одному воспоминанию. Читатель, вероятно, уже заметил, что поэт наш сообщил отрывкам Ленского, полагаем – не без намерения, искру чувства и души и тем отличил их от подражаний другого рода, столь же тяжелых и притом лишенных уже всякой теплоты, от подражаний анакреонтических, какие являлись у нас вместе с Оссиановскими элегиями и какими также обнаружилась впервые авторская деятельность самого Пушкина. Не без удивления видим мы вместе с тем, что Пушкин гораздо позднее возвратился к стихам Ленского и взял от них отчасти мысль, которая является в знаменитой пьесе «Безумных лет угасшее веселье…»:

 
Но не хочу, о други, умирать…
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать, —
 

но уже какое необъятное пространство лежит между первым опытом Ленского и последней формой, данной его мысли Пушкиным в 1830 году.

Прибавим, что оба приведенные отрывка, набросанные в самом ходу сочинения, заменены в XVI строфе шестью стихами{550}, но что поэт наш только в 6 главе (строфа XXI), пред дуэлью Ленского, решился дать новый, настоящий образчик поэзии его. Это уже романтическая, журнальная элегия двадцатых годов, писанная ямбами, как и «Онегин».

Есть еще несколько мест во второй главе, уже не оставивших ни малейшего следа в самом романе. Это все те невольные и незаметные приросты в создании, которые Пушкина отсекал тотчас же при появлении их, но и в них еще легко усмотреть его руку и свойства его таланта. После XVII строфы:

 
Блаженней тот, кто их не знал
. . . . . .
И дедов верный капитал
Коварной тройке не вверял, —
 

Пушкин пишет еще две строфы с шуточным изображением волнений азартной игры, которое заключается стихами:

 
Мелок оставил я в показ,
«Атанде» – слово роковое —
Мне не приходит на язык.
От рифмы тоже я отвык.
Что буду делать? Между нами,
Всем этим утомился я.
На днях попробою, друзья,
Заняться белыми стихами,
 

Так, еще в 1823 году Пушкин шутил над белыми стихами, которыми через два года написал «Бориса Годунова». Далее, за строфой XXII, встречается портрет Ольги:

 
Ни дура английской породы,
Ни своенравная мамзель
(Благодаря уставам моды
Необходимые досель)
Не баловали Ольги милой.
Фадеевна рукою хилой
Ее качала колыбель…
Она ж за Ольгою ходила,
Стлала ей детскую постель,
«Помилуй мя» читать учила,
Бову средь ночи говорила,
Поутру наливала чай —
И баловала невзначай.
 

Все это отброшено в романе и заменено совсем другой мыслью:

 
…………… Но любой роман
Возьмите и найдете верно
Ее портрет: он очень мил;
Я прежде сам его любил,
Но надоел он мне безмерно.
 
(Глава II, стр<офа> XXIII)

Само окончание главы еще сильно разнится с черновой рукописью поэта. Вместо задушевного голоса, вместо благородной надежды, теперь уже превратившейся в существенность, какие слышатся в этой строфе:

 
Но отдаленные надежды
Тревожат сердце иногда.
Без неприметного следа
Мне было б грустно свет оставить.
Живу, пишу не для похвал;
Но я бы, кажется, желал
Печальный жребий свой прославить,
Чтоб обо мне, как верный друг,
Напомнил хоть единый звук…
 

Вместо этого прекрасного конца вторая глава завершается в рукописи шуткой, как любил оканчивать Пушкин свои сердечные излияния, по известной своей пугливости перед толками и пересудами людей.

 
Но может быть (и это даже
Правдоподобнее сто раз),
Изорванный, в пыли и саже,
Мой недочитанный рассказ,
. . . . . .
С<лужанкой> изгнан из уборной,
В передней кончит век позорный,
Как «Инвалид», иль «Календарь»,
Или затасканный букварь.
Ну что ж? в гостиной иль передней
. . . . . .
(Не я первой, не я последний)
Равны читатели —
. . . . . .
Над книгой их права равны…
 

Пушкин недоделал и выбросил строфу, победив на этот раз свою осторожность и врожденную уклончивость.

Третья глава открывается в рукописи пометкой: «8 février, la nuit[265]. 1824». В ней также есть выпущенное место, особенно характеристическое в отношении Онегина. После отправления известного письма Татьяны к Онегину со внуком няни (стр<офа> XXXV) следует еще строфа:

 
…Внук нянин воротился.
«Ну что ж сосед?» – «Верхом садился
И положил письмо в карман,
Татьяна». – Вот и весь роман!
Теперь как сердце в ней забилось!
О боже, страх и стыд какой!
В груди дыхание стеснилось…
. . . . . .
На мать она глядеть не смеет;
То вся горит, то вся бледнеет,
При ней, потупя взор, молчит…
И чуть не плачет…
 

В посмертном собрании сочинений Пушкина 1838–41 было приложено под названием «Новые строфы из “Евгения Онегина”» – несколько образчиков подобных выпусков. Все они относятся к III главе и притом указаны в издании как принадлежащие к строфам X, XXV и XXVI{551}. Строфы эти, однако ж, замещены в тексте романа другими, так что приложения эти уже составляют не черновую, а двойную работу поэта: на некоторые строфы приходилось у него по две редакции, и, вероятно, даже по нескольку редакций. Всего замечательнее, что их нет в оставшихся бумагах его. Этим уже доказывается существование другой, полной копии «Евгения Онегина», которую, несмотря на старания наши, мы уже не могли видеть[266].

Четвертая глава романа начинается в печати прямо с пропуска шести строф (стр<офы> I, II, III, IV, V, VI), но читатель может заместить их в уме своем теми строфами Онегина, которые известны под заглавием «Женщины». По нашему мнению, они принадлежат к этому месту. Мы уже выписали прежде из IV главы романа наряд Онегина, не попавший в печать, может быть, и потому, что, говорят, он очень походил на тот, который усвоил себе сам Пушкин в Кишиневе. Это, кажется, единственное место в главе, откинутое автором при исправлении.

С VI главы мы уже теряем нить романа. Он писался, вероятно, с этой поры в особенной тетради, не сохранившейся в бумагах, где остаются только отдельные клочки и этюды его. Но и тут попадаются беспрестанно подробности, заслуживающие полного внимания; так, в VII главе есть место, где как будто начиналась картина, брошенная на половине. В смутных ее красках видны все пробы, так сказать, художнической кисти, и в этом отношении она особенно любопытна, После описания уединенной гробницы Ленского и выхода замуж Ольги, предмета его поэтических восторгов, следует отрывок неконченный и необделанный, который в печати заменен одними римскими цифр<ами>: VIII, IX. Эти римские цифры выражают черновую работу, покинутую автором:

257М.А. Салтыков – тесть барона А.А. Дельвига
524Измененная цитата из баллады Жуковского «Граф Гапсбургский».
525Письмо к П.А. Плетневу от 31 января 1831 года.
526Письмо к П.А. Плетневу от 24 февраля 1831 года.
527Письмо к П.А. Плетневу написано из Москвы. Святая (пасхальная) неделя приходилась в 1831 году на 19–25 апреля; в Петербург Пушкин выехал 15 мая.
528Письмо к П.В. Нащокину (около 20 мая 1831 г.)
529Письмо к П.В. Нащокину от 3 августа 1831 года
530Письмо к П.В. Нащокину от 1 июня 1831 года.
531Письмо к П.В. Нащокину (не позднее 20 июня 1831 г.).
532Письмо к П.В. Нащокину от 11 июня 1831 года.
533Письмо к П.В. Нащокину от 26 июня 1831 года.
258Очень забавен шуточный рассказ Пушкина о хозяйственных делах своих. «У меня, слава богу, всё тихо, жена здорова… Дома произошла у меня перемена управления. Бюджет Александра Григорьевича оказался ошибочен – я потребовал отчетов; заседание было столь же бурное, как и то, в коем уничтожен был Иван Григорьевич; вследствие сего Алекс<андр> Григорьевич сдал управление Василью (за коим блохи другого рода). В тог же день повар мой явился с требованием отставки; сего управляющего хотят отдать в солдаты, и он едет хлопотать о том в Москву – вероятно, явится к тебе. Отсутствие его мне будет ощутительно, но может быть всё к лучшему. Забыл я тебе сказать, что Алекс<андр> Григорьевич при отставке получил от меня в роде аттестата плюху, за что он было вздумал произвести возмущение и явился ко мне с военного силою, т. е. с квартальным, но это обратилось ему же во вред, ибо лавочники, проведав обо всем, засадили было его в тюрьму, от коей по своему великодушию избавил я его… Мои дела идут помаленьку, печатаю incognito мои повести («Повести Белкина»); первый экземпляр перешлю тебе. Прощай, душа. Да не позабудь о ломбарде порасспросить. 3-го сентября»862. Письмо к П.В. Нащокину от 3 сентября 1831 года..
862Письмо к П.В. Нащокину от 3 сентября 1831 года.
534Письмо к П.В. Нащокину от 21 июля 1831 года.
535«Царь <…> взял меня на службу, т. е. дал мне жалования и позволил рыться в архивах для составления «Истории Петра I» (письмо к П.В. Нащокину от 2 сентября 1831 года).
536Речь идет о польском восстании 1830–1831 годов, подавленном царскими войсками.
537Стихотворение «Клеветникам России» написано в Царском Селе 16 августа 1831 года. Его появление вызвано ожесточенной антирусской кампанией в западноевропейской прессе, открытыми призывами к войне с Россией, звучавшими во французской палите депутатов.
259Оба эти стихотворения вместе с патриотической пьесой Жуковского «Русская слава» напечатаны были тогда же отдельной книжкой под названием «На взятие Варшавы, три стихотворения В. Жуковского и А. Пушкина. С.-Петербург. 1831 года». Пушкин гораздо позднее, в 1836 году, выразил во французском письме (от 10 ноября) к князю Н.В. Голицыну (переводчику по-французски «Чернеца» Козлова и пьесы «Клеветникам России»), чувства, одушевлявшие его во время создания самого стихотворения: «Merci mills fois, – говорит он, – cher Prince, pour votre, incomparable traduction de ma pièce de vers, lancée centre les ennemis de notre pays… Que ne traduisitesvous pas cette pièce en temps opportun? Je l'aurais fait passer en Trance pour donner sur le nez à tous ces vociférateurs de la Chambre des députés». («Тысячу раз благодарю вас, любезный князь, за ваш несравненный перевод моей пьесы, устремленный на врагов нашей земли… Зачем не перевели вы ее вовремя, – я бы тогда переслал ее во Францию, как урок всем этим крикунам палаты…») В конце письма Пушкин делает замечание о трудности, предстоящей переводчику русских стихов по-французски: «A mon avis rien n'est plus difficile que de traduire de vers russes en vers français, car vu la concision de notre langue, on ne peut jamais être assez bref». («По моему мнению, чрезвычайно трудно перелагать русские стихи на французские. Язык наш сжат и краткости его выражения достичь мудрено».) Перевод кн. Голицына напечатан в Москве в 18.39 году.
538Датирована 29 августа 1831 года.
539Имеется в виду написанная осенью 1880 года в Болдине «Сказка о попе и работнике его Балде» (см. прим. 6 к гл. IX).
260Вообще, пребывание поэта в Царском Селе было цепью дружеских веселых бесед, в которых царствовало постоянно одинаковое, ровное состояние духа. Случалось, что В.А. Жуковский спрашивал в этом кругу совета, не рассердиться ли ему на то или другое обстоятельство. Пушкин почти всегда отвечал одно: непременно рассердиться, но ни сам он, ни искавший его совета не следовали приговору. Пушкин был любезен, добродушен и радовался всякому счастливому слову от души. Так, он пришел в восторг от замечания одной весьма умной его собеседницы863. Ср.: Смирнова-Россет А.О. Рассказы о Пушкине, записанные Я.П. Полонским. – В кн.: П. в восп., т. 2, с. 158., что стих в пьесе «Подъезжая под Ижоры…» как будто в самом деле едет подбоченясь и проч.
540Первая из сказок написана осенью 1833-го, вторая – осенью 1834 года.
541Вероятно, имеется в виду отзыв о пушкинском «Салтане», принадлежащий Е.Ф. Розену (см.: Стихотворения Александра Пушкина, 3-я часть. – СПч, 1832, № 81).
863Ср.: Смирнова-Россет А.О. Рассказы о Пушкине, записанные Я.П. Полонским. – В кн.: П. в восп., т. 2, с. 158.
542Протей (греч. миф.) – божество, обладающее способностью принимать различные облики.
261Пушкин часто переменял квартиры. В Царском Селе он жил в доме Китаева. По приезде в Петербург он съехал с квартиры почти тотчас же, как нанял (она была очень высока), и поселился в Галерной в доме Брискорн. В 1832 году он жил на Фурштатской, у Таврического дворца, в доме Алымова, где его нашло послание графа Хвостова под заглавием «Соловей в Таврическом саду», из которого выписываем последний куплет: Любитель муз, с зарею майскойСпеши к источникам ключей;Ступай подслушать на Фурштатской,Поет где Пушкин-соловей. Песенка положена была и на музыку. Пушкин отвечал на нее учтивым письмом в прозе (см. «Стихотворения гр. Хвостова», том 7, прим. 151). Оттуда он переехал в октябре 1832 в Морскую, в дом Жадимировского. В 1833 и 34 гг. он жил на Дворцовой набережной, в доме Балашевой, у Прачечного моста; в 1834 же – у Летнего сада, в доме Оливиера; в 1836 у Гагаринской пристани, в доме Баташева и в 1836 же у Певческого моста, в доме Волконской, где и умер864. В перечне Анненкова есть неточности: вернувшись осенью 1831 года из Царского Села, Пушкин живет на Галерной (ныне Красной) улице (дом Брискорн, осень 1881 – весна 1832 года); с мая по осень 1832 года – на Фурштадтской (ныне Петра Лаврова) улице (дом Алымова); с осени 1832-го по весну 1833 года – на Большой Морской (ныне Герцена) улице (дом Жадимеровского); с ноября 1833-го по август 1834 года – на Пантелеймоновской (ныне Пестеля) улице (дом Оливье); с августа 1834-го до сентября 1836 года – на Французской (ныне Кутузова) набережной (дом Баташева); с осени 1836 года до смерти – на Мойке (дом Волконской)..
543Письмо к П.В. Нащокину от 22 октября 1831 года. «Повести» – «Повести Белкина».
864В перечне Анненкова есть неточности: вернувшись осенью 1831 года из Царского Села, Пушкин живет на Галерной (ныне Красной) улице (дом Брискорн, осень 1881 – весна 1832 года); с мая по осень 1832 года – на Фурштадтской (ныне Петра Лаврова) улице (дом Алымова); с осени 1832-го по весну 1833 года – на Большой Морской (ныне Герцена) улице (дом Жадимеровского); с ноября 1833-го по август 1834 года – на Пантелеймоновской (ныне Пестеля) улице (дом Оливье); с августа 1834-го до сентября 1836 года – на Французской (ныне Кутузова) набережной (дом Баташева); с осени 1836 года до смерти – на Мойке (дом Волконской).
544Письмо к П.В. Нащокину от 8 и 10 января 1832 года.
545Ср.: Нащокины П.В. и В.А. Рассказы о Пушкине, записанные П.И. Бартеневым. Нащокина В.А. Рассказы о Пушкине. – В кн.: П. в восп., т. 2, с. 191, 204.
546Вышла в Петербурге в январе 1832 года.
547Летом 1831 года Пушкин исключил из романа главу, посвященную путешествию Онегина (ее необходимо было сильно сократить по цензурным соображениям), перенеся ряд строф в заключительную (восьмую по новой нумерации) главу. Об этом выпуске Пушкин писал в предисловии к отдельному изданию восьмой главы.
548Черновой вариант не XIV, а IX строфы, также пропущенной в окончательном тексте.
262Кстати заметить, что строфы IX, XXXIX, XL, XLI первой главы, пропущенные в печати кажется, совсем не были написаны поэтом; по крайней мере, их нет в черновой рукописи865. Строфы XXXIX–XLI первой главы действительно отсутствуют и в черновой и в беловой рукописи романа. Относительно строфы IX см. предыд. прим.
865Строфы XXXIX–XLI первой главы действительно отсутствуют и в черновой и в беловой рукописи романа. Относительно строфы IX см. предыд. прим.
263Кстати упомянем, что в одном старом и забытом журнале «Северный Меркурий» (1830, № 54) мы нашли стихотворение, подписанное буквами А.П. и помеченное 1827 годом. Пьесы этой нет в рукописях нашего автора, но мы выписываем ее как имеющую сходство с основной мыслию, изложенной в неизданных отрывках «Онегина»: ПОЭТАМБлажен, кто принял от рожденьяПечать священную Харит,В ком есть порывы вдохновенья,В ком огнь поэзии горит!Он стройной арфе поверяетБогинь заветные мечты,И жизни лучшие цветыВ венок свой гордо заплетает…Блаженней тот, кто посвящалПевцам великим дни досуга,Кто дар к высокому питал;Но снисходительного другаСвоим стихом не искушал{866}.
264Не нужно указывать читателю, что этот отрывок есть карикатура из Макферсоновского Оссиана и, видимо, написан с целью осмеять все подобные философствования
549Приведенные Анненковым в качестве «образчиков» произведений Ленского отрывки представляют собой в действительности незавершенные лирические наброски Пушкина (1823) и к тексту романа отношения не имеют. Одним из оснований для ошибочного приурочения этих элегических набросков явилось для Анненкова, по-видимому, их положение в рукописи среди черновых строф второй главы романа, другим – отмеченная биографом тематическая связь с XVI строфой второй главы (см.: Оксман Ю.Г. Легенда о стихах Ленского (Из разысканий в области пушкинского печатного текста). – В кн.: ПиС, вып. XXXVII. Л., 1928, с. 42–67.) Настойчивое подчеркивание публикатором пародийного характера отрывков объясняется стремлением отвести от Пушкина подозрения в безверии и тем самым избежать придирок цензуры (см. в связи с этим: Анненков П.В. Любопытная тяжба. – В кн.: П.В. Анненков и его друзья. Литературные воспоминания и переписка 1885–1885 годов. I. СПб., 1892, с. 406–407).
550Анненков прежде всего имеет в виду следующие строки: «…добро а зло // И предрассудки вековые, // И тайны гроба роковые, // Судьба и жизнь…».
2658 февраля, ночью (франц.). – Ред.
551Речь идет о строфах беловой рукописи третьей главы, зачеркнутых Пушкиным и не вошедших в окончательную редакцию романа: «Увы, друзья! мелькают годы…», «О вы, которые любили…» и «Не осуждайте безусловно…».
266Эти строфы третьей главы перешли в посмертное издание сочинений Пушкина из «Современника» (1838, т. 12-й), где также носили заглавие «Новые строфы из «Евгения Онегина». В том же журнале (1838, том 1-й) помещен был и неизданный отрывок «Онегина»: «Сокровища родного слова…»867. Имеются в виду зачеркнутые строфы беловой редакции третьей главы: «Сокровищем родного слова…» и «И где ж мы первые познанья…» (См.: С, 1838, № 3, с. 185–186)., но он сопровождался примечанием издат<еля>, которое уже, несомненно, свидетельствует о существовании полной рукописи «Евг. Онегина», к сожалению, не бывшей под глазами составителя этих материалов. Вот примечание: «Веселые и грациозные шутки, составляющие отличительность этой поэмы покойного Пушкина, не всегда, как увидят читатели в новых строфах, приходили прямо под перо поэта. Он писал и в расположении строже-сатирическом, но так умел владеть своим предметом, что обрабатывал его долго, прежде нежели оканчивал труд совершенно. Приводимые здесь строфы вписаны в его оригинале особо против XXVII и XXVIII строф главы III».
867Имеются в виду зачеркнутые строфы беловой редакции третьей главы: «Сокровищем родного слова…» и «И где ж мы первые познанья…» (См.: С, 1838, № 3, с. 185–186).