Tasuta

Пушкин в Александровскую эпоху

Tekst
0
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Некоторые из афоризмов, заключающихся тут, звучат совершенно одинаково, по нашему мнению, с афоризмами цинической записки, советовавшей ненавидеть человечество, которую уже знаем. Достаточно сблизить несколько цитат из обоих филантропических кодексов этих, для того, чтоб усмотреть их родство и внутреннюю связь. Если бы это мрачное воззрение на общество и на условия человеческого существования в среде его соединялось еще с отдалением от забав и искушений света можно бы было принять, по крайней мере, последовательность и достоинство строгой выдержки в исповедниках такого учения. Ничего подобного, однако же, у них не встречается, а наоборот, можно положительно утверждать, что они были рабами, в полном смысле слова, того самого света, который учили презирать и остерегаться. Они жаждали его одобрений, похвал, его удивления. Так и Пушкин много говорил и делал лишнего для вызова восторгов и рукоплесканий у толпы, а всего более у своих приятелей Каменки. Он вернулся от них в Кишинев накануне, можно сказать, бегства из города князей А. Ипсиланти и Кантакузена в Молдавию, поднятия ими знамени восстания и начала греческой революции. В руках кого-либо из тогдашних обитателей Каменки должно храниться послание Пушкина к одному из Давыдовых, из которого приводим здесь несколько стихов, по черновому списку:

 
«Меж тем, как генерал Орлов,
Обритый рекрут Гименея,
Под мерку подойти готов,
Священной страстью пламенея;
Меж тем, как ты, проказник умный,
За ужином с бутылками аи,
Проводишь ночь в беседе шумной
….. Раевские мои.
Когда везде весна младая
С улыбкой распустила грязь
И с горя на брегах Дуная
Бунтует наш безрукий князь[53]
Тебя, Раевских и Орлова,
И память Каменки любя,
Хочу сказать тебе два слова
Про Кишинев и про себя…»
 

Строфа, следующая затем, посвящена известию с смерти митрополита, известию, которое, между прочим, с некоторыми подробностями о похоронах этого иерарха, находится и в печатных записках Пушкина, но тон печатной заметки, конечно, значительно разнится от тона послания, постоянно отличающегося характером развязной до неприличия шутки. В том же самом тоне следуют строфы и далее:

 
«Говеет Инзов и намедни
Я променял Вольтера бредни
И лиру, грешный дар судьбы,
На часослов и на обедни,
Да на сушеные грибы…»
 

И так далее, до последних пределов глумления. Окончание послания не представляет уже никакой возможности для разбора, пропадая в бесконечных поправках. Пушкин вспоминает тут, как Давыдов с братом своим («Аристиппом» других стихотворений поэта) надевали демократический халат и выпивали чашу до дна за тех и за ту f но те, прибавляет автор, в Неаполе шалят, а та едва ли воспрянет: народы тишины хотят, усталых к миру тянет и проч. Не трудно догадаться, что под теми Пушкин подразумевает итальянских карбонариев, а под той – революционную Францию, скованную реставрацией и даже воевавшую за укрепление династии Бурбонов в Испании.

Здесь, между прочим, впервые упоминается о бунте А. Ипсиланти. Весть о том, что долго и в тайне формировавшаяся этерия начала внезапно борьбу с Турцией у самых границ Бессарабии, поразила кишиневское общество изумлением. По прибытии Пушкина из Каменки, где, как мы видели, он довольно долго гостил, восстание этеристов было уже совершившимся фактом: 5-го марта 1821 г. уже начались резня и убийства в Яссах и Галаце. Пушкин едва успел собрать первые подробности о деле, как, с дозволения Инзова, уехал в Одессу (май, 1821), и уже оттуда извещал, по всем вероятиям, кого-либо также из каменских жителей, следующим письмом о начале греческой революции: «Уведомляю тебя о происшествиях, которые будут иметь последствия важные не только для нашего края, но и для всей Европы.

Греция восстала и провозгласила свою свободу. Теодор Владимиреско, служивший некогда в войсках покойного князя Ипсиланти, в начале февраля нынешнего года вышел из Бухареста с малым числом вооруженных арнаутов, и объявил, что греки не в силах более выносить притеснений и грабительств турецких начальников, что решились освободиться от незаконного ига, что…[54]. Сия прокламация взволновала всю Молдавию. Кн. Суццо и… консул хотели удержать распространение бунта. Пандуры и арнауты отовсюду бежали к смелому Владимиреско – и в несколько дней он уже начальствовал 7000 войска.

21-го февраля генерал князь Александр Ипсиланти, с двумя из своих братьев и с князем Геор. Кантакузен, прибыл в Яссы из Кишинева, где оставил он мать, сестер и двух братьев. Он был встречен тремястами арнаутов, и… и тотчас принял начальство города. Там издал он прокламации, которые быстро разошлись повсюду: в них сказано, что феникс Греции воспрянет из своего пепла, что час гибели для Турции настал и проч. и что великая держава одобряет подвиг великодушный. Греки стали стекаться толпами под его трое знамен, из которых одно трехцветное, на другом, развевается крест, обвитый лаврами, с текстом: «сим знаменем победиши»; на третьем изображен возрождающийся феникс. Я видел письмо одного инсургента. С жаром описывает он обряд освящения знамен и меча князя Ипсиланти, восторг духовенства и народа; прекрасные минуты надежды и свободы!

В Яссах все спокойно. Семеро турок были приведены к Ипсиланти и тотчас казнены, – странная новость со стороны европейского генерала! Турки, в числе 100 человек, были перерезаны, 30 греков убиты тоже. Известие о возмущении дошло до Константинополя. Ожидают уже… но еще их нет. Трое бежавших греков находятся со вчерашнего дня в здешнем карантине. Они уничтожили многие ложные слухи. Старец Али принял христианскую веру и окрещен именем Константина. 2-х-тысячный отряд его, который шел на соединение с сулиотами, уничтожен турецким войском. Восторг умов дошел до высочайшей степени: все мысли устремлены к одному предмету – на независимость древнего отечества. В Одессе я уже не застал любопытного зрелища: в лавках, на улицах, в трактирах – везде собирались толпы греков; все продавали за ничто свое имущество, покупали сабли, ружья, пистолеты; все говорили о Леониде, о Фемистокле, все шли в войско счастливца Ипсиланти. Жизнь, имения греков в его распоряжении! Вначале имел он два миллиона. Один Паули дал 600,000 пиастров, с тем, чтобы ему их возвратить по восстановлении Греции! 10,000 греков записалось в войско, Ипсиланти идет на соединение с Владимиреско. Он называется главнокомандующим северных греческих войск и уполномоченным тайного правительства. Должно знать, что уже 30 лет составилось и распространилось тайное общество, коего целью было освобождение Греции. Члены разделены были на три степени. Низшую степень составляла военная (т. е. состоявшая из военных людей), вторую граждане: члены их имели право каждый приискивать себе товарищей, но не воинов, которых избирала только 3-я, высшая степень. Ты видишь простой ход и главную мысль сего общества, которого основатели еще неизвестны. Отдельная вера, отдельный язык, независимость книгопечатания; с одной стороны просвещение, с другой глубокое невежество – все покровительствовало вольнолюбивым патриотам. Все купцы, все духовенство, до последнего монаха считались в обществе, которое ныне торжествует. Вот тебе подробное описание последних происшествий нашего края; кинем пророческий взор на будущее и постараемся разгадать судьбу Греции.

«Странная картина! Два народа, давно падших в презрительное ничтожество, в одно время восстают от долгого усыпления и возобновляются, являются на политическом поприще мира[55]. Первый шаг Ипсиланти прекрасен и блистателен! Он счастливо начал!! – 28 лет, оторванная рука, цель великодушная! отныне он принадлежит истории: завидная участь! Кинжал изменника опаснее для него сабли турков; Константин[56] не будет совестливее Клодовика и влияние молодого мстителя Греции может его встревожить. Признаюсь, я бы посоветовал кн. Ипсиланти предупредить престарелого злодея: нравы той страны, где он теперь действует, оправдывают политические убийства.

Важный вопрос: что станет делать Россия? Займем ли мы Молдавию и Валахию под видом миролюбивых посредников; перейдем ли мы за Дунай союзниками греков и врагами их врагов? Во всяком случае буду уведомлять».

Восторженный тон по поводу восстания, которым отличается письмо – приводимое тоже с чернового оригинала – не долго держался у Пушкина, как мы увидим скоро. Мысль о необходимости в иных случаях политических убийств доказывает, что Пушкин старался играть роль свободно-мыслящего человека перед друзьями чрезвычайно тщательно, но у него была еще переписка из Одессы с кишиневскими знакомыми и особенно знакомками, которая носит совсем другой характер. Она возвращает нас к описанию самого общества, где процветали его корреспонденты. Как элемент брожения, возмутивший физический и нравственный организм Пушкина, оно заслуживает стоять на первом месте в биографическом описании.

 

Кишиневское общество, как и всякое другое, искало удовольствий и развлечений, но благодаря своему составу из помеси греко-молдаванских национальностей, оно имело забавы и наклонности, ему одному принадлежащие. Многие из его фамилий сохраняли еще черты и предания турецкого обычая, что в соединении с национальными их пороками и с европейской испорченностью представляло такую смесь нравов, которая раздражала воображение и туманила рассудок, особенно у молодых людей, попадавших в эту атмосферу любовных интриг всякого рода. По внешности кишиневская жизнь ничем не отличалась от жизни губернских городов наших: те же рауты, балы, игрецкие дома, чопорные прогулки в известной части города по праздникам, беготня и поздравления начальников в торжественные дни и проч., но эта обстановка едва прикрывала своеобычные черты домашнего и нравственного быта жителей, не встречавшаяся нигде более, кроме этой местности. С первого раза бросалось в глаза повсеместное отсутствие в туземном обществе не только моральных правил, но и просто органа для их понимания. То, что повсюду принималось бы как извращение вкусов или как тайный порок, составляло здесь простую этнографическую черту до того общую, что о ней никто и не говорил, подразумевая ее без дальнейших околичностей. Правда, что в некоторых домах все крупные этнографические черты подобного рода стояли открыто на виду, а в других таились глубоко в недрах семей, но отыскать их там находились всегда охотники, заранее уверенные в успехе. Люди заезжие из России употребляли на поиски этих редкостей много времени и не очень давно встречались еще старожилы, которые признавали свою кишиневскую жизнь самым веселым временем своего существования. Пушкин не отставал от других. Душная, но сладострастная атмосфера города, мало-эстетические, но своеобразные наклонности и привычки его обитателей действовали на него, как вызов. Он шел на встречу ему, как бы из «point d'honneur». Картина Кишинева, которую здесь представляем, оправдывается всеми свидетельствами современников, несмотря на многочисленные их умолчания и вообще смягчающий тон. Мы не преувеличиваем ее выражения, а скорее еще не уловили вполне характера распущенности, каким отличался город в самом деле. Это подтверждается и фактами.

«Воспоминания» И.П. Липранди, о которых уже упоминали, например, дают возможность, несмотря на свой сдержанный тон, бросить взгляд на внутренний быт этого общества, и содержат много любопытных откровений и разоблачений. Для представления обстановки Пушкина в Кишиневе не мешает ознакомиться с характером самих домов, где он любил проводить свое время. Так, у вице-губернатора М.Е. Крупянского процветала карточная игра, кончавшаяся обыкновенно ужином. Пушкин был усердный посетитель его вечеров, столько же привлекаемый игрой, сколько и встречами в его семействе с красавицей молдаванкой, Марией Егоровной, по мужу Эйхвельт, которая получила прозвание еврейки за воображаемое сходство с Ревеккой Вальтер-Скоттовского романа: «Айвенго» – (не должно смешивать ее с еврейкой цинических эпиграмм Пушкина). В другом доме Кишинева, именно у члена верховного совета Е.К. Варфоломея, Пушкин встречал опять красавицу, дочь хозяина, знаменитую Пульхерию Егоровну. Песенка, тогда же сложенная в ее честь и очень распространенная в городе, называет ее «Кишиневский наш божок». Здесь уже царствовали танцы под звуки домашнего оркестра из крепостных цыган, прерывавшего кадрили и мазурки более или менее дикими песнями своего народа. Обе героини, Эйхвельт и Варфоломей, имели еще по приятельнице, из которых каждая не уступала им самим ни в красоте, ни в жажде наслаждений, ни в способности к бойкому разговору. Между этими молодыми женщинами Пушкин и тогдашний его поверенный по всем делам кишиневской жизни, Н.С. Алексеев, к которому он скоро и переселился на житье из строгого дома ген. Инзова, и устроили перекрестную нить волокитства и любовных интриг. Все эти сведения нужны еще и для того, чтоб понимать намеки в некоторых стихотворениях и в последующей переписке Пушкина, в которых он упоминает о еврейке, Пульхерии и проч., присоединяя к ним иногда (как в письме к Алексееву уже от 1830) имена Стамо, Худобашева. Стамо и Худобашев были чиновниками нашего правительства, служившими Пушкину мишенью для насмешек и подчас весьма нецеремонных шуток. Стамо он даже считал своим братом по Аполлону, так как тот занимался еще и поэзией.

Недаром отпрашивался Пушкин у добродушного Инзова и в Одессу так часто. Там у него были новые любовные связи, не уступавшие кишиневским, но никогда не заслонявшие их. Некоторые имена из числа этих последних он даже и популяризировал на Руси; как, например, имя пресловутой «Калипсо». Мы видели еще черновое письмо Пушкина из Одессы от этой эпохи к двум кишиневским дамам, фамилии которых неизвестны. В послании своем, Пушкин преимущественно обращается к той из них, которую называет уменьшительным именем Maïguine, aimable Maïguine и вот какой речью говорит с ней: «Hélas, aimable Maïguine, loin de vous mes facultés s'anéantissent; j'ai perdu jusqu'au talent des carricatures, quoique la famille du pr. M-i soit digne d'en inspirer… Mais est-il vrai que vous crûtes venir а Odessa. Venez au nom de Dieu. Nous aurons pour vous attirer bal, opéra italien, soirées, concerts, cicisbés soupirant – tout ce qu'il vous plaira. Je contreferai le singe et je voas dessinerai M-me de T… A propos de l'Aretin – je vous dirai, que je suis devenu chaste et vertueux – c'est а dire en parole, car ma conduite a toujours été telle» и т. д. Послание было бы просто непонятно, если бы мы не знали, что наглость обращения с людьми вообще входила в систему русского байронизма и что она вызывалась, кроме всего другого, еще и моральной бедностью самого общества, с которым поэт пришел в соприкосновение. Обыкновенно случалась беда для кого-нибудь, если при игре и самом ходе этих интриг встречался какой-нибудь непрошеный человек на пути, в роде неизвестного француза, по имени Дегильи, которого Пушкин письменно вызывал на дуэль, вероятно для отстранения его соперничества. Чтобы покончить с этим порядком фактов приводим ответ Пушкина, когда Дегильи устранился от дуэли. Ответ сообщен нам Н.С. Алексеевым.

Avis à M-r Deguilly, ex-oficier français.

Il ne suffît pas d'être un Jean……; il faut encore l'être franchement.

A la veille d'un… duel au sabre, on n'écrit pas soùs les yeux de sa femme des jérémiades et son testament. On ne fabrique pas des contes а dormir debout avec les autorites de la ville, afin d'empêcher une égratignure. On ne compromet pas deux fois son second. (Выноска Пушкина: Ni un général qui daigne recevoir un piedplat dans sa maison).

Tout ce qui est arrivé, je l'ai prévu, je suis fâché de n'avoir pas parié.

Maintenant tout est fini, mais prenez garde а vous. Agréez l'assurance des sentiments que vous méritez.

Pouschkine.

6 Juin, 1821.

Notez encore que maintenant en cas de besoin je saurai faire agir mes droits de gentilhomme russe, puisque vous n'entendez rien au droit des armes.

Пушкин не считал тогда унизительным для себя действовать таким образом и говорить языком обоих приведенных документов.

За исключением двух-трех греческих и русских домов, державшихся в стороне от общества и поставленных на европейскую ногу, не с кем было и завязывать серьезных отношений: все остальное население города, высший класс его, не понимали даже особенного привилегированного положения, в которое поставлена была Бессарабия или понимали его очень узко и своекорыстно. Кишинев обладал еще в то время каким-то фальшивым подобием конституционной палаты, не оказывавшей никакого влияния на нравы, обычаи и политическое его развитие. После присоединения Бессарабии там учрежден был верховный совет из местных почетных лиц края, который, опираясь на особый статс-секретариат по делам области, существовавший в Петербурге, постоянно воевал с генерал-губернаторами, отстаивал боярские привилегии и мешал устройству каких-либо правомерных отношений между сословиями. Благодаря этому совету, управление краем было вообще слабо, а при добром Инзове его можно сказать и совсем не существовало. Обстоятельство это, вместо того, чтобы открыть простор для частной деятельности, хотя бы и в духе местного, провинциального патриотизма – открыло здесь только дорогу дружной оппозиции, когда надо было обличить и искоренить злоупотребления или помочь стране освободиться от того или другого вопиющего обычая. Позднее, когда управление краем (1823) вверено было графу М.С. Воронцову, он приступил к упразднению совета, и сделал это без особенных затруднений, так как учреждение не имело, корней в населении и ничему не служило, кроме собственных эгоистических и узких интересов.

Неудивительно поэтому, что интеллигенцию города составляли совсем не местные жители, а пришлое военное население, именно большинство офицеров 16-й дивизии, с прикомандированными к ней чинами генерального штаба и с общим их начальником генералом М.Ф. Орловым. Они-то образовали временное, но истинное передовое сословие города.

Эта 16-я дивизия, принадлежавшая к составу 2-й армии гр. Витгенштейна и к 6-му корпусу ее – испытала вскоре тяжкую участь: на нее упали первые удары правительства, обеспокоенного известиями о существовании военного заговора на юге. Правда, что дивизия и выдавалась назойливо из всех либеральным характером своего понимания служебных обязанностей. Мы не имеем ни желания, ни возможности определять степень виновности перед дисциплиной и военными законами главных деятелей ее. Может быть, известный майор В.Ф. Раевский, посаженный в крепость и сосланный затем по суду на поселение (1822 г.), и действительно проводил в ланкастерских школах взаимного обучения, которые он устраивал для солдат с согласия своего начальника, вредные тенденции, опасные для духа армии. Может быть также, что обвинения в непозволительном сближении начальников с нижними чинами и в поблажке подчиненным имели своего рода основания. Точно также любимая мысль либеральных начальников воздерживать дурных командиров от излишних строгостей и объяснять им настоящие приемы и условия службы, – могла быть производима неосторожным или мало обдуманным способом. Все это остается для нас делом недоступным для исследования, да и совершенно посторонним целям, какие имеем в виду. Позволительно только думать, основываясь на всем, что знаем об эпохе, что 16-я дивизия сделалась жертвой столько же своих ошибок, сколько и вражды направлений, существовавшей в самом составе управления армией, где представители суровых обычаев военной дисциплины сталкивались с представителями новых либеральных воззрений на способ служебного воспитания солдат. Политические необходимости, как говорится, выдвинули старую консервативную партию вперед из ее страдательного положения, а первый случай ничтожного нарушения дисциплины, нисколько не связанный с вопросами о началах военного управления, дал ей возможность отметить за прежнее пренебрежение к ней и показать свою силу. Вообще говоря, благодаря той борьбе направлений, которая распространена была повсеместно, и неизвестности, какое из них господствует в данную минуту, всякому развитому человеку эпохи и на всех поприщах приходилось уже отдаваться реформаторским поползновениям на свой риск и страх. Никто порядочно не знал, находится ли он на настоящем правительственном пути или уже сошел с него и когда? Каждому предоставлялось самому угадывать, что именно должно полагать, в известную минуту, дозволенным и недозволенным; многие, конечно, и ошибались при этом, становясь преступниками вследствие только неправильной выкладки своего ума. Как бы то ни было, но когда буря разразилась над Кишиневом, то она унесла, кроме упомянутого майора В.Ф. Раевского, еще двух бригадных генералов, самого начальника дивизии и, что всего печальнее, ознаменовалась страшными кровавыми расправами с нижними чинами, вовлеченными в проступки по недоразумению, ошибочному пониманию приказаний, ограниченности.

Разоблачения всего этого дела в упомянутом уже «Дневнике» И.П. Липранди просто неоцененны по свету, который они бросают на всю внутреннюю историю 16-й дивизии. Кстати заимствуем еще один отрывок из этих «Записок». Когда В.Ф. Раевский уже заключен был в Тираспольскую крепость – Пушкин отказался от случая устроить с ним свидание, во избежание неприятных последствий, какие это дело могло иметь для самого узника, что еще раз показывает у Пушкина обычное его натуре соединение крайнего увлечения с трезвостью суждения, когда ему оставалось время подумать о своем решении. Взамен Раевский, бывший также и поэтом, успел прислать ему лирическое стихотворение «Певец в темнице» из своего заключения. Он нашел возможность, по замечанию Пушкина, говорить в этом стихотворении о Новгороде, Пскове, Марфе Посаднице, Вадиме. Пушкин хвалил стихотворение, особенно остановился на одном, либерально-риторическом четверостишии его, прибавляя, «как это хорошо, как это сильно! Мысль эта никогда не встречалась: она давно вершилась в моей голове, но это не в моем роде: это в роде Тираспольской крепости, а хорошо». Таков рассказ И.П. Липранди. Никто не подозревал тогда, что сам Пушкин втайне писал о Новгороде и о Вадиме и что недавно еще покинул их, признав в них, может быть, и тогда – не свой род! Мудрено, впрочем, было и не писать про них: они составляли тогда излюбленную тему светской либеральной эрудиции, а за ней и стихотворного декламаторства[57].

 

Близко и скоро сошелся Пушкин со всеми, наиболее замечательными людьми этого военного круга, благодаря своим связям с домом М.Ф. Орлова, где очень часто бывал, и благодаря еще интересу, который находил в беседах кружка. Здесь-то он набирался сведений, встречаясь с очень умными и развитыми людьми и участвуя в жарких их прениях о разных предметах из области искусства, иностранной литературы и всеобщей истории, которые иногда раздражали его, давая более или менее заметным образом чувствовать недостаточную его подготовку к серьезным учено-литературным состязаниям. Он бросался тогда на книги, запирался у себя в дому и на время покидал волокитства и интриги. Между серьезными умами, составлявшими обычное общество М.Ф. Орлова, и генеральный штаб его дивизии, давши, между прочим, и русской литературе и русскому обществу несколько очень известных и почетных имен, частью также процветали фантастические представления исторических и политических вопросов; но фантазия была тогда вообще важной участницей в деле мышления, и очень немногие уберегали себя от этой примеси. Кстати будет упомянуть здесь об анекдоте, который довольно живописно рисует проникновение фантастического элемента во все слои общества и в такие звания, которые, по-видимому, с ним должны были бы считаться несовместимыми. В городе существовала масонская ложа, под названием «Овидиевой», которая состояла под непосредственным управлением бригадного генерала П.С. Пущина, который чуть ли не был и основателем ее. Новости никакой она не представляла: масонские ложи плодились, и одна тайная масонская ложа «Для офицеров» вскоре образовалась и в Петербурге, но «Овидиева» существовала почти открыто. Конечно, только убеждение в возможности найти сочувствие к своему учреждению между людьми даже высшей администрации, – поддерживало генерала при осуществлении его мысли, и, конечно, также ему никогда в голову не приходило, что в нужную минуту, пожалуй, ожидаемое сочувствие может и не оказаться на лицо[58]. Весьма забавен факт, рассказываемый про нее тоже Липранди. На одно из заседаний этой ложи, которое приходилось в день Пасхи и имело место в подвале какого-то каменного дома, явился Болгарский архимандрит, пожелавший сделаться братом-каменщиком. Следуя обычному церемониалу приема новых членов, он спустился в подвал с завязанными глазами, ведомый под руки, но болгары, его соотечественники, собравшиеся у решетки дома, полагая, что духовный пастырь их попал в западню и подвергается опасности, бросились за ним и торжественно вывели спасенного на Божий свет, прося и принимая от него благословения. Мы знаем, что случай этот чрезвычайно забавлял Пушкина. Он не преминул поместить его в своих тетрадях особой картинкой, которая заслуживает внимания. Под сводами какого-то массивного строения, которое должно принять за паперть церкви, перед большим образом с зажженной лампадой, стоят 7 лиц по порядку один за другим, представляя из себя самое странное и дикое смешение национальностей и характеров: именно тут собраны греческий монах, молдаванский боярин, бессарабский мужик, католический поп, якобинец в фригийской шапке и с палкой в руке и проч. Внизу красуется подпись: «12 апреля, День Светлого Воскресения, 1821 г.» Картинка, по всем вероятиям, очень близко передавала состав ложи, но она также может служить и эмблемой того смешения национальностей, которое воцарилось в городе, когда разыгрался последний акт революционной драмы в Молдавии и Валахии в том же 1821 г.

После того, как мелкий, неспособный и кровожадный А. Ипсиланти был наголову разбит турками в Валахии и дело этеристов окончательно погибло в Дунайских княжествах, возникнув с новыми людьми, силами и с большей патриотической энергией на юге Балканского полуострова, Кишинев представил редкое зрелище. Он получил свою долю инсургентов, разбежавшихся в разные стороны, кто куда мог. Кроме немногих образованных греческих фамилий, искавших в нем приюта от внезапной политической бури, их застигшей, Кишинев увидал в стенах своих еще толпы фанариотов, молдаван и бродяг, которые принесли с собой, вместе с навыком к интригам, коварному раболепству и лицемерию, еще свежие предания своих полуразбойничьих лагерей. Тогда-то Пушкин впервые познакомился с недавними бойцами румынского восстания, людьми, которые почти и не сознавали разницы между борьбой за дело освобождения родины и подлым грабежом, насилием и убийством. Отзыв Пушкина об этих воинах «освобождения» увидим сейчас. Наглость в обращении была уже почти тут необходима, просто для того, чтобы держать всю эту негодную эмиграцию перед собой в должных границах. К сожалению, навык к презрительному своеволию обращения, полученный Пушкиным прежде и усиленный этой толпой, укоренился в нем на довольно долгое время. Большая часть молдаванских бояр, с которыми он ссорился и за ссоры с которыми Инзов объявлял ему домашние аресты, не принадлежала прямо к эмиграции, выброшенной греческой революцией в Кишинев. Еще менее принадлежали к ней наши русские заезжие по службе и по делам соотечественники, тоже не избавившиеся от его придирок, вспышек и вызовов. Пушкин уже нажил в среде кишиневского туземного и пришлого населения наклонность к самоуправству и властолюбивым притязаниям. Так со всех сторон – со стороны друзей, рукоплескавших его лихим, наиболее эксцентрическим проделкам, со стороны женщин, им встреченных, и тем более покорявшихся ему, чем решительнее были его слова и поступки, со стороны общества, не обладавшего никаким моральным содержанием для того, чтобы сдерживать его порывы и робко пропускавшим мимо себя молодого человека, которому вздумалось его оскорблять и попирать – все клонилось к тому, чтобы помочь Пушкину в деле искажения его природной, нравственной физиономии, в чем он и успел на целых два года.

В ином месте («Материалы для биографии Пушкина 1855 г.) мы сказали, что Пушкин вел «журнал» греческого восстания – и к этим словам ничего более присоединить не можем и теперь. Из трех отрывков, оставшихся от этого труда, очень обезображенных временем, нельзя вывести никакого заключения, кроме того, что Пушкин весьма интересовался сначала молдавской революцией. Приводим их в примечании, без перевода французского их текста[59]. Гораздо понятнее и в смысле пояснения видоизменений мысли Пушкина, гораздо важнее его суждения о деятелях и орудиях греческого восстания, с которыми так близко познакомился в Кишиневе и в своих частых посещениях Одессы. Пушкин является здесь в качестве трезвого судьи виденного и испытанного, и в этой новой роли своей чрезвычайно хорошо обрисовывается следующим отрывком, писанным по-французски из Одессы уже в 1823 г., когда пыл байронического настроения начинал улегаться в его душе и место его заступало прямое наблюдение жизни. Отрывок составлял часть чернового пространного письма к какому-то дальнему приятелю о греческом движении в княжествах и его героях, которых Пушкин так хорошо узнал. Мы приводим его в буквальном переводе, не желая обременять читателя долее чужестранной речью, к которой должны были даже несколько раз прибегать по необходимости: «Константинопольские нищие, карманные воришки (coupeurs de bourses), бродяги без смелости, которые не могли выдержать первого огня даже плохих турецких стрелков – вот что они. Они составили бы забавный отряд в армии графа Витгенштейна. Что касается до офицеров, то они еще хуже солдат. Мы видели этих новых Леонидов на улицах Одессы и Кишинева, со многими из них были лично знакомы, и свидетельствуем теперь о их полном ничтожестве: ни малейшей идеи о военном искусстве, никакого понятия о чести, никакого энтузиазма. Они отыскали средство быть пошлыми в то самое время, когда рассказы их должны были бы интересовать каждого европейца. Французы и русские, которые здесь живут, не скрывают презрения к ним, вполне ими заслуженного; да они все и переносят, даже палочные удары с хладнокровием, поистине достойным Фемистокла. Я не варвар и не апостол Корана, дело Греции меня живо трогает: вот почему я и негодую, видя, что на долю этих несчастных (misérables) выпала священная обязанность быть защитниками свободы».

53Князь Ипсиланти.
54Письмо в этом месте прожжено два раза насквозь.
55Пушкин, вероятно, подразумевал во втором народе Италию и карбонарское движение ее.
56То есть Али-Паша, принявший христианство.
57В июньской книжке «Вестника Европы» за 1874, передан следующий рассказ самого В.Ф. Раевского, касающийся этого дела: «1822 года, 5-то февраля, в 9 часов пополудни кто-то постучался у моих дверей. Арнаут, который стоял в безмолвии передо мною, вышел встретить или узнать кто пришел. Я курил трубку, лежа на диване. – Здравствуй, душа моя! сказал Пушкин весьма торопливо и изменившимся голосом. – Здравствуй, что нового? – Новости есть, но дурные; вот почему я прибежал к тебе. – Доброго я ничего ожидать не могу после бесчеловечных пыток С. (Эти слова относятся вероятно к следствию, которое производил С. над нижними чинами одной роты). Но что такое? – Вот что, продолжал Пушкин: С. сейчас уехал от генерала (Инзова); дело шло о тебе. Я не охотник подслушивать, но слыша твое имя, часто повторяемое, признаюсь, согрешил – приложил ухо. С. утверждал, что тебя надо непременно арестовать; наш Инзушка – ты знаешь, как он тебя любит – отстаивал тебя горячо. Долго еще продолжался разговор; я многого не дослышал; но из последних слов С – ва ясно уразумел, что ему приказано: ничего нельзя открыть, пока ты не арестован. – Спасибо, сказал я Пушкину; я этого почти ожидал; но арестовать штаб-офицера по одним подозрениям отзывается турецкою расправой; впрочем, что будет, то будет. Пойдем к Липранди, – только ни слова о моем деле».
58К нему-то, несколько позднее и уже в эпоху Греко-Турецкой брани, Пушкин обращался с экспромтом, не лишенным, впрочем, своего рода иронического оттенка, как можно судить по последним его стихам: «И скоро, скоро смолкнет брань Средь рабского народа — Ты молоток возьмешь во длань И воззовешь – свобода! Хвалю тебя, о верный брат, О каменщик почтенный! О Кишинев, о темный град! Ликуй – им просвещенный»!
59I Notice sur la revolution d'Ipsylanti Le Hospodar Ipsylanti trahi la cause de l'Ethérie et fut cause de la mort de Riga et… Sons fils Alexandre fut Ethériste (probablement du choix de Capo-d'Istria et de l'aveu de l'Empereur). Ses frères, Кан, Контогони, Софианос, Тапо. Michel Suzzo fut reçu Ethériste en 1820; Alexandre Suzzo, Hosp. de Valac. Apprit le secret de l' Ethérie par son secrétaire (Valetto), qui se laissa pénétrer ou gagner en devenant son gendre. Alex. Ips. en janvier 1821 envoya un certain Aristide en Servie avec un traité d'aillance offensive et deffensive entre cette province et lui, général des armées de la Gréce. Aristide fut saisi par Alex. Suzzo, ses papiers et sa tête furent envoyés а Constantinople – cela fit que les plans furent changé tout de suite, Michel Suzzo écrivit а Kichineff. On empoisona Alex. Suzzo et Ipsylanti passa à la tête de quelques Arnautes et proclama la révolution. II. Les capitans sont des indépendants, corsaires, brigands ou employés Turcs revêtus d'un certain pouvoir. Tels furent Lampro etc. et en dernier lieu Formaki, Iordaki-Olimbiotti, Колокотрони, Контогани, Anastas etc. Iordaki-Olimbiotti fut dans l'armée d'Ipsyl. Ils se retirèrent ensemble vers la frontière de la Hongrie. Alex. Ipsylanti menacé d'assasinat s'enfuit d'après son avis et fulmina sa proclamation. Iordaki à la tête de 800 h. combattit 5 fois l'armée Turcs, s'enferma enfin dans le monastère (de Scovlian). Trahi par les juifs, entouré des Turcs il mit le feu à la poudre et sauta. Formaki, capitan, Ethériste, fut envoyé de la Morée а Ipsyl., se battit en brave et se rendit а cette dernière affaire. Décapité а Constantinople. III. Notice sur Penda-Deka. Penda-Déka fut élevé а Moscou; en 1817 il servit а un évêque grec réfugié… et fut remarqué de l'Empereur et de Capo-d'Istria. Lors du massacre de Galatz il s'y trouva. 200 Grecs assassinèrent 150 Turcs. 60 de ces derniers furent brulés dans une maison où ils s'étaient réfugiés. P.D. vint quelque jours après а Ibraïl comme espion. Il se présenta chez la Pacha et fuma avec lui comme sujet Russe. Il rejoignit Ipsylanti а Tergovitsch; celuici l'envoya calmer les troubles de Jassy – il y trouva les Grecs vexés par les Boyards; sa présence d'esprit et sa fermeté les sauvèrent. Il prit de munitions pour 1500 hommes tandis qu'il n'en avait que 300. Pendant 2 mois il fut prince de Moldavie. Кантакузен arriva et prit le commandement. On se retira vers Stinka. Кантакузен envoya P.D. reconnaitre les ennemis. L'avis de P.D. fût de se fortifier à Barda (1-re station vers Jassy). K. se retira а Skovlian et demanda que P.D. fit son entrée dans la guarantaine. Panda-Déka accepta. P.D. nomma son second Papas-Ouglon-Arnaute. Il n'y a pas de doute que le prince Ipsyl. eut pu prendre Ibraïl et Jourja. Les Turcs fuyaient de toutes parts croyant voir les Russes а leur trousse. A Boncharest les députés Bulgares (entre autre Capidgi…) proposèrent а Ips. d'insurger tout leurs pays – il n'osa! Le massacre de Galatz fut ordonné par A. Ipsyl. en cas que les Turcs ne voulussent par rendre les armes. Читатель вспомнит, что об одном из этих капитанов, Кирджали, Пушкин составил впоследствии рассказ, вероятно тоже на основании теперь не существующих своих записок о греческом восстании.