Tasuta

Биография Л.Н.Толстого. Том 3

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

В августе снова гости. Профессор Н. Грот с французским ученым Charles Richet.

Эта панорама все новых и новых лиц, проходящих перед Л. Н-чем с очень малым процентом таких, на которых могла бы отдохнуть его душа, заставляет Л. Н-ча сделать такую отметку в своем дневнике:

«Еще человек, и еще, и еще. И все новые, особенные; и все кажется, что этот-то вот и будет новый, особенный, знающий то, что не знают другие, живущий лучше, чем другие… И все то же, все те же слабости, все тот же низший уровень мысли.

Неужели люди, теперь живущие на шее других, не поймут сами, что этого не должно и не следует – добровольно, а дождутся того, что их скинут и раздавят».

В это же время он записывает:

«Говорил с N. Он стал хвалить Иоанна Кронштадтского. Я возражал. Потом вспомнил: «благословляйте ненавидящих вас», и стал искать доброе в нем, и стал хвалить его. И мне так весело и радостно стало.

Да, благословлять, творить добро врагам, любить их есть великое наслаждение, именно наслаждение, захватывающее, как любовь, влюбление. Любить врагов. Ведь только на врагах-то и можно познать истинную любовь. Это наслаждение любви».

В письмах Л. Н-ча к его друзьям и единомышленникам 1891 года попадаются интересные мысли о том, что в кругу большею частью молодых друзей своих он замечает некоторый кризис, поворот, переход к новой стадии жизнепонимания и практики жизни. Этот переход совпал с прекращением деятельности земледельческих общин и отчасти был в связи с ним. Неудача этого скороспелого опыта заставила многих участников его поглубже заглянуть в свою душу, увидать многие недочеты и заняться исправлением и приготовлением тех орудий, которыми они собирались строить новое здание. Вот этот обновительный процесс и отразился на переписке Л. Н-ча со своими друзьями.

Он писал между прочим Е. И. Попову:

«Знаете ли, что я замечаю в последнее время то, что путь наш (всех нас, идущих по одному пути) становится или, скорее, начинает казаться особенно трудным. Восторг, увлечение новизны, радость просветления прошли. Возможность осуществления становится все труднее и труднее, разочарования в возможности осуществления все чаще и чаще. Недоброжелательство людей и радость при виде наших ошибок все сильнее и сильнее. Все больше и больше людей отпадающих.

Мне кажется, теперь такое время. И я рад, что знаю это. Все эти явления меня не огорчают. Главное же, я рад тому, что внутреннее чувство – сознание пути и истины – ни на один волос не ослабевает. Напротив, крепнет.

Одна слабость. Хочется испытания, жертвы. Знаю, что грех, но хочется».

В письме к Фейнерману того же времени (весна 1891) он высказывает подобные же мысли.

«Вы очень строги к своему прошедшему опыту или не совсем точно определяете то, что оказалось ошибкой. Принципы, разумея под этим словом то, что должно руководить всею жизнью, не виноваты ни в чем, и без принципов жить дурно. Ошибка только в том, что в принцип возводится то, что не может быть принципом, как крепко париться в бане и т. п. Принципом даже не может быть то, чтобы работать хлебную работу, как говорит Бондарев.

Принцип наш один, общий, основной – любовь не словом только и языком, а делом и истиною, т. е. тратою, жертвою своей жизни для Бога и ближнего.

Из этого общего принципа вытекает частный принцип смирения, кротости, непротивления злу.

Последствием этого частного принципа, по всем вероятиям (я говорю, по всем вероятиям, а не всегда, потому что может же быть человек посажен в тюрьму и подобное этому), будет земельный, ремесленный или фабричный даже, но только во всяком случае тот труд, на который менее всего конкурентов и вознаграждение за который самое малое.

Из всех сфер, где конкуренция велика, человек не на словах, а на деле держащий учение Христа, будет всегда выжат и невольно очутится среди рабочих. Так что рабочее положение христианина есть последствие приложения принципа, а не принцип, И если люди возьмут за основной принцип то, чтобы быть рабочим, не исполнив того, что приводит к этому, то очевидно, что выйдет путаница».

В письме ко мне Л. Н-ч комментирует первую часть письма Фейнермана по вопросу о деятельности рассудочной и непосредственного чувства.

«Получил письмо ваше, милый друг П., и очень рад был ему, хотя оно и показалось мне холодным что-то, строгим. Может быть, это происходило от моего настроения. Со мной – я думаю, и со всеми то же – всегда бывает, что когда я думаю, больше, чем думаю, когда мысль какая овладевает мною, то со всех сторон я слышу отголоски той же мысли. Фейнерман писал мне предпоследнее письмо (в последнем на днях он извещает только, что переезжает из Полтавы в Екатер. губ.) о пагубности жизни «по принципам», которые он противополагает вере; он очень верно говорит, что принципы говорят «дай-ка я сделаю», а вера говорит «нельзя не сделать», принципы цепляют, тянут, а вера сзади толкает, прет. Вы пишете о том же. И я в своем писании думаю о том же: о том, как движется вперед человек и человечество. И я понимаю отрицание рассудочной, программной деятельности, но не разделяю его. Рассудочная деятельность забирает, действительно, вперед стремления, но это не только не беда, но необходимое условие движения вперед: надо прежде занести одну ногу вперед, не перенося еще на нее тяжести всего тела. Без этого нет движения. И упрекать себя за то, что живешь или стараешься жить по вперед определенным правилам, все равно, что упрекать себя, что заносишь вперед ногу, а не прыгаешь все на одной».

Анализируя причины этого поворота в душевной жизни некоторых друзей, Л. Н-ч пишет Черткову, соглашаясь с ним в неправильно употребленном им слове «отпадают», и поправляет и разделяет, как ему представляется этот момент в духовном движении некоторых людей:

«Вы верно поправляете меня о слове «отпадают», а главное – особенно верно и хорошо пишете о М. Н-че и душевном процессе, происходящем в нем и в людях очень хороших, подобных ему.

Труден переход из области плотской животной жизни в область жизни для славы людской, но особенно труден переход от жизни для славы людской к жизни для Бога. Или это оттого так кажется, что тот переход мы пережили, а этот нам предстоит. Действительно, как дикому кажется непонятным, невозможным пожертвовать своей не только жизнью, но аппетитами для славы людской (а нам с нашим point d'honneur'ом кажется, что это и не может быть иначе), так и нам теперь часто кажется непонятным, невозможным пожертвовать славой людской для исполнения воли Бога, а святому человеку кажется, что это и не может быть иначе».

Н. Н. Ге-младшему он кратко сообщает о том же:

«Получаю хорошие письма, между прочим от Рахманова, от Фейнермана. Все переступили ту первую ступень, на которую вступили сначала и идут дальше, и это радостно».

Эта жизнь Л. Н-ча, проходившая в общении словесном и письменном со всякого рода людьми, осложнялась для него тем, что обстановка его семейной жизни дисгармонировала с высказанными им мыслями, и это чрезвычайно тяготило его.

Главный вопрос, из-за которого происходило в семье несогласие, был вопрос о собственности.

Вопрос о недвижимом имуществе был решен, Л. Н-ч подписал раздельный акт. Но у него оставалось еще огромное имущество, это – его сочинения. Они принадлежали ему, а распоряжалась ими его жена по данной им доверенности на издание их.

И вот у Л. Н-ча назрела мысль о необходимости отречения от прав литературной собственности. Он сказал об этом С. А., прося ее объявить его отречение. Это было в июле. Произошла бурная семейная сцена. На С. А-ну эта сцена произвела такое сильное впечатление, что она решила покончить с собой. Она пошла одна на станцию железной дороги Козловку-Засеку, чтобы лечь под поезд. По ее рассказам, душевное состояние ее было такое, что она не остановилась бы перед исполнением этого намерения. Простая случайность спасла ее от гибели. Она шла по большой дороге мимо казенной посадки Ал. М. Кузминский, муж ее сестры возвращался с прогулки на станцию. Но он шел лесом, и они не должны были встретиться. Но Кузминского в лесу закусали комары, и он вышел на дорогу, спасаясь от них, и встретил С. А-ну. Вид ее поразил его, и он добился от нее признания в ее намерении и сумел отговорить от совершения безумного поступка.

Конечно, в этот раз дело не могло быть решено. Но Л. Н-ч не отступился от своего решения и продолжал настаивать. Он составил даже текст этого отречения и посылал С. А-не, когда она была в Москве, предлагая отдать это заявление в газеты, но С. А-на не соглашалась. Так дело тянулось до сентября. Наконец, 16 сентября Л. Н-ч решил бесповоротно исполнить свое намерение; написал и послал в газеты свое отречение в такой форме:

«Милостивый государь.

Вследствие часто получаемых мною запросов о разрешении издавать, переводить и ставить на сцену мои сочинения прошу вас поместить в издаваемой вами газете следующее мое заявление:

Предоставляю всем желающим право безвозмездно издавать в России и за границей по-русски и в переводах, а равно и ставить на сценах все те из моих сочинений, кот. напечатаны в XII томе, издания 1886 года, и в вышедшем нынешнем 1891 году XIII томе, так равно и мои не напечатанные в России и могущие впоследствии, т. е. после нынешнего дня, появиться сочинения».

Таким образом совершился великий акт, беспримерный в истории – отречение автора от литературных прав на свои сочинения. Правда, это отречение было не полно, он предоставил своей семье право распоряжаться большими романами, повестями первого времени и педагогическими сочинениями; но написанное им после уже превышало по количеству написанное раньше, и это было для Л. Н-ча единственным выходом из тяготивших его обстоятельств жизни.

Лето 1891 года прошло в большой тревоге для многих миллионов русских рабочих людей, преимущественно крестьянского сословия. 20 губерний центральной и юго-восточной России постиг полный неурожай. Это надвигающее бедствие, конечно, не могло остаться незамеченным и Л. Н-чем.

 

И вот уже с июля месяца в Ясной начитаются разговоры о голоде. Сначала Л. Н-ч, всегда стоявший в оппозиции к массовым движениям, как будто высказывал несочувствие доходившим до него призывам к помощи.

Графиня Александра Андреевна Толстая, гостившая это лето у Л. Н-ча, в своих воспоминаниях упоминает об этой оппозиции:

«Один из этих приятных вечеров был прерван приездом тульского предводителя дворянства Раевского. Это была пора наступавшего в 1891 году голода; глубоко погруженный в мысли об этой напасти, Раевский не мог говорить ни о чем другом, и это раздражало Льва, не знаю почему; он противоречил каждому слову Раевского и бормотал про себя, что все это ужасный вздор, и что если бы и настал голод, то нужно только покориться воле Божией и проч., и проч. Раевский, не слушая его, продолжал сообщать графине все свои опасения, а Лев не переставал вить a la sourdine свою канитель, что производило на слушателей самое странное действие».

И дневник Л. Н-ча отмечает мысли, явившиеся, вероятно, вследствие разговоров о голоде. Так, в конце июня он записывает.

«Дети иногда дают бедным хлеб, сахар, деньги и сами довольны собой, умиляются на себя, думая, что они делают нечто доброе. Дети не знают, не могут знать, откуда хлеб, деньги. Но большим надо бы знать это и понимать то, что не может быть ничего доброго в том, чтобы отнять у одного и дать другому. Но многие большие не понимают этого.

Спасение жизни, материальное – спасение детей погибающих, излечение больных, поддержание жизни стариков и слабых не есть добро, а есть только один из признаков его, точно так же, как наложение красок на полотно не есть живопись, хотя всякая живопись есть наложение красок на полотно. Материальное спасение, поддержание жизней людских есть обычное последствие добра, но не есть добро. Поддержание жизни мучимого работой раба, прогоняемого сквозь строй, чтобы дать ему его 5.000, – не есть добро, хотя и есть поддержание жизни.

Добро есть служение Богу, сопровождаемое всегда только жертвой, тратой своей животной жизни, как свет сопровождается всегда тратой горючего материала.

Очень важно разъяснить это. Так закоренело заблуждение – принимать последствие за сущность».

В июле эти заметки принимают еще более определенный характер:

«Все говорят о голоде, все заботятся о голодающих, хотят помогать им, спасать их. И как это противно. Люди, не думавшие о других, о народе, вдруг почему-то возгораются желанием служить ему. Тут или тщеславие – выказаться, или страх; но добра нет.

Голод всегда (нищих всегда имеете), т. е. всегда есть, кому и для чего жертвовать, или в одно время не может быть больше нужна моя жертва или служба, чем в другое, потому что материальное самое большое дело будет, т. е. ничто, а духовно – всегда определенная величина.

Нельзя начать по известному случаю делать добро нынче, если не делал его вчера. Добро делают не потому, что голод, а потому, что хорошо его делать».

Наконец, в сентябре, когда заговорили в печати и обществе более громко о предстоящем бедствии, ко Л. Н-чу обратился за советом Николай Семенович Лесков. И Л. Н-ч ответил ему нижеприводимым интересным письмом, все еще как бы уклоняясь от непосредственного участия в этом деле.

Л. Н-ч писал Лескову:

«…На вопрос, который вы делаете мне о голоде, очень бы хотелось суметь ясно выразить, что я по отношению этого думаю и чувствую. А думаю и чувствую я об этом предмете нечто очень определенное, именно: голод в некоторых местах не у нас, но вблизи от нас – некоторых уездах: Епифановском, Ефремовском, Богородицком – есть и будет еще сильнее, но голод, т. е. больший, чем обыкновенно недостаток хлеба у тех людей, которым он нужен, хотя он есть в изобилии у тех, которым он не нужен, – отвратить никак нельзя тем, чтобы собрать, занять деньги и купить хлеба и раздать его тем, кому он нужен, потому что дело все в разделении хлеба, который был у людей. Если этот хлеб, который был и есть теперь, если ту землю, если деньги, которые есть, разделили так, что остались голодные, то трудно думать, чтобы тот хлеб или деньги, которые дадут теперь, разделили бы лучше; только новый соблазн представят те деньги, которые вновь соберут и будут раздавать. Если, когда кормят кур и цыплят, старые куры и петухи обижают – быстрее подхватывают и отгоняют слабых, – то мало вероятного в том, чтобы, давая больше корма, насытить голодных. При этом надо представить себе отбивающих кур и петухов ненасытными. Дело не в том, так как убивать отбивающих кур и петухов нельзя, а в том, чтобы научить их делиться со слабыми. А покуда этого не будет – голод всегда будет. Он всегда и был и не переставал: голод тела, голод ума, голод души. Я думаю, что все силы надо употреблять на то, чтобы противодействовать, разумеется, начиная с себя, тому, что производит этот голод. А взять у правительства или вызвать пожертвования, т. е. собрать побольше мамоны неправды и, не изменяя подразделения, увеличить количество корма, – я думаю, не нужно и ничего, кроме греха, не произведет. Делать этого рода дела есть тьма охотников, – людей, которые живут всегда, не заботясь о народе, часто даже ненавидя и презирая его, которые вдруг возгораются заботами о меньшем брате, – и пускай их это делают. Мотивы их и тщеславие, и честолюбие, и страх, как бы не ожесточить народ. Я же думаю, что добрых дел нельзя делать вдруг по случаю голода, а что если кто делает добро, тот сделал его и вчера, и третьего дня, и будет делать его и завтра, и послезавтра, и во время голода, и не во время голода. И потому против голода одно нужно, чтобы люди делали как можно больше добрых дел, вот и давайте, так как мы люди, стараться это делать до конца и вчера, и нынче, и всегда. Доброе же дело не в том, чтобы накормить хлебом голодных, а в том, чтобы любить и голодных, и сытых. И любить важнее, чем кормить, потому что можно кормить и не любить, т. е. делать зло людям, но нельзя любить и не накормить.

Пишу это не столько вам, сколько тем людям, с которыми беспрестанно приходится говорить и которые утверждают, что собрать денег или достать и раздать – доброе дело, не понимая того, что доброе дело только дело любви, а дело любви всегда – дело жертвы. И потому, если вы спрашиваете: что именно вам делать? – я отвечу: вызывать, если можете (а вы можете) в людях любовь друг к другу, и любовь не по случаю голода, а любовь всегда и везде; но, кажется, будет самым действительным средством против голода написать то, что тронуло бы сердце богатых. Как вам Бог положит на сердце – напишите, и я бы рад был, кабы и мне Бог велел написать такое».

Так писал Л. Н-ч в сентябре, а в октябре под влиянием сознания растущего рядом с ним народного бедствия и чувства сострадания к людям Л. Н-ч окунается в него с головой, и деятельность, проявленная им в это время, является одной из лучших страниц как его личной жизни, так и его семьи и всего русского общества.

Описание этой деятельности Л. Н-ча составит предмет отдельной главы; здесь же мы дадим еще образцы письменного общения Л. Н-ча с его друзьями за это время. Многие из писем его полны глубокого интереса. Весьма значительно письмо Л. Н-ча к доктору Рахманову. Он побывал в общинах, ушел оттуда, зажил одиночной жизнью и все-таки неудовлетворенной ею, всегда полный самых строгих нравственных требований к себе он сообщает Л. Н-чу свои сомнения и просит совета.

Л. Н-ч отвечает ему так:

«…Мне не ясен ваш вопрос. Вы как-то связываете сознание того, что вы пользуетесь насилием, с состраданием к мучающимся и мученным людям. Я связи этой не вижу. Это – первое, а второе – не согласен с тем, что вы живете насилием. Я сужу по себе: я живу в условиях гораздо худших, чем вы, и все-таки не считаю, что живу насилием. Да и вообще не понимаю хорошенько, что разуметь под этими словами. Я не живу насилием в том смысле, но знаю, что всякий раз, как мне представится вопрос, употребить ли насилие или нет, я не пожелаю насилия и не употреблю его сознательно. (Пример, который я всегда для себя употребляю: если скажут, что подходит Пугачев, убивающий и насилующий всех, не только не приготовлю порох и ружье, а утоплю их, чтобы избавиться от искушения). Но сказать, что я никогда не употребляю насилия или незаметно для себя не воспользуюсь им – не могу, потому что сказать это – значит сказать, что я свят. И колебаться, и сомневаться о том, действительно ли я не участвую в насилии, я не могу, потому что знаю очень хорошо, что было, когда я участвовал в нем, знаю, что все мое миросозерцание и вся моя жизнь – другие, и что я не обманываю себя, когда думаю, что ненавижу насилие и всеми силами души стремлюсь жить без него, т. е. жить по закону Бога – любовью.

Теперь вопрос о страданиях людей, производимых насилием. Я знаю, что они есть. Я ненавижу насилие и отрекаюсь от него только потому, что знаю, что они есть, что есть эти страдания. Мое стремление от насилия, я знаю, не спасет от страдания людей. Я этого и не ждал. Спасет людей от страданий установление царства Божия, и оно устанавливается и мною. Средство установления есть любовь. Любовь и руководит теми поступками, которые надо совершать. А какие это поступки, которые по любви надо совершать, это знает тот, кому надо поступать. Идти ли в копи и вместе работать, увещевать ли хозяев изменить положение рабочих или свою жизнь, чтобы им не нужно было идти? Или еще что, это знает каждый в своем положении. И если он слушается голоса любви, а не эгоизма, то он сделает, что должно, и, сделав или делая, не то что будет спокоен, но не будет беспокоен. Учение же Христа покажет ему, чего не надо делать, – не злить, не злиться, не разделять людей.

Главное же, главное то, что мне очень ясно теперь и что бы мне так хотелось с той же ясностью передать другим – это то, что как идеал внутреннего совершенства бесконечен, не бесконечен, а достижим только бесконечным приближением (как многоугольник в круге), так и идеал внешнего совершенства Царствия Божия (льва с ягненком, и дальше…) достижим только в бесконечности, и что потому поверку своих поступков человек должен искать не во внешнем сравнении себя, своих достоинств с идеалом внутреннего совершенства (будьте совершенны, как Отец), ни с внешним идеалом Царства Божия, а во внутреннем сознании наибольшего возможного в его положении исполнения воли пославшего. Вроде, как работник, которому от хозяина ведено бить молотом и которому нечего заботиться о том, что от его ударов не разбивается сразу, что он разбивает; о том, что завод, на котором он работает, не кончит всю работу к празднику, а которому надо делать только в том, к чему он приставлен, все, что он может, твердо веруя, что то, что он делает, нужно и разумно».

Своему другу Н. Н. Ге он жалуется на временное ослабление своего участия в крестьянских работах:

«Я нынешний год очень слаб физически, занят своим писаньем, которое не кончено, но подвигается, и, сверх того, одолеваем гостями всяких сортов. И вы не можете себе представить, как теперь, во время уборки, мне скверно, совестно, грустно жить в тех подлых, мерзких условиях, в которых я живу. Особенно вспоминая прежние годы».

Вопрос о посетителях, видимо, сильно волновал Л. Н-ча в это лето. В следующем письме к Н. Н. Ге он снова возвращается к нему и говорит так:

«У нас очень много посетителей, и я относительно их всегда стараюсь держаться вашего правила, что «человек дороже полотна». И бывают за это тяжесть, скука, но бывают и награды. Избавиться от этого одно средство: работа, когда ею живешь и других кормишь, но нам не только нельзя отказываться, но надо радоваться, что мы на что-то пригодились. Но еще лучше, если и от работы можно оторвать время для человека, для болтовни с ним. Крайности всегда сходятся: болтовня – самое пустое и самое великое дело».

Часто Л. Н-ча беспокоили денежные просители, и он пишет одному из них так:

«Очень сожалею, что не могу исполнить ваших желаний, дорогой Александр – извините не знаю отчества. – Денег я уже очень давно не имею никаких и ни на что их не употребляю. Признаюсь, мне всегда даже обидно, когда у меня просят денег. Если я считаю деньги злом, то я или не имею их, или если имею, то я лгун, и ко мне не следует обращаться».

Значительным событием этого года было появление на русском языке книги баронессы Сутнер, ее романа «Долой оружие». Лев Николаевич получил эту книгу от переводчика и отвечал автору таким письмом:

«Я прочел ваш роман «Долой оружие», присланный мне его переводчиком г. Булгаковым. Я очень ценю ваше произведение и думаю, что появление вашего романа составляет счастливое предзнаменование. Отмене невольничества предшествовала знаменитая книга женщины – мистрисс Бичер-Стоу; дай Бог, чтобы ваша книга предшествовала отмене войны. Я не думаю, чтобы третейский суд был действительным средством к отмене войны. Я теперь как раз оканчиваю об этом предмете труд, в котором говорю об единственном средстве, которое, по моему мнению, могло бы сделать войны невозможными. Тем не менее все усилия, диктуемые искреннею любовью к человечеству, принесут плоды, и я убежден, что римский международный конгресс (парламентских сторонников мира), равно как и прошлогодний лондонский, очень много посодействуют популяризации идеи о резком противоречии между военным состоянием народов и исповедуемыми этими же народами основами христианства и гуманности».

 

Влияние Л. Н-ча в это время начало проникать в широкие массы. Признаком этому может служить появление статей о Л. Н-че в умеренной, даже консервативной прессе. Такой статьей, старавшейся примирить Л. Н-ча с умеренными, благожелательными людьми, надо считать появившуюся в этом году статью Н. Н. Страхова, смиренного и восторженного поклонника Л. Н-ча, и в то же время не порывавшего своей связи с такими консервативными органами, как «Русский вестник». Статья его о Л. Н-че под названием «Толки о Толстом» появилась на этот раз в умеренно-либеральном журнале «Вопросы психологии и философии».

Сущность этой статьи заключается в том, что Страхов доказывает, что распространение сочинений Л. Н-ча полезно, так как они полны истинного христианского духа. Конечно, это было очень смелое утверждение, и только благодаря прежней репутации Страхова статья эта увидела свет.

На Л. Н-ча статья эта произвела хорошее впечатление. Он писал Страхову по прочтении ее:

«Прочел вашу статью, дорогой Николай Николаевич, и признаюсь, не ожидал ее такою. Вы понимаете, что мне неудобно говорить про нее, и не из ложной скромности говорю, – мне неприятно было читать про то преувеличенное значение, которое вы приписываете моей деятельности. Было бы несправедливо, если бы я сказал, что я сам в своих мыслях неясных, неопределенных, вырывающихся без моего на то согласия, не поднимаю себя иногда на ту же высоту, но зато в своих мыслях я и спускаю себя часто и всегда с удовольствием на самую низкую низость, так что это уравновешивается на нечто среднее, и потому читать это неприятно. Но, оставив это в стороне, статья ваша поразила меня своей задушевностью, своей любовью и глубоким пониманием того христианского духа, который вы мне приписываете. Кроме того, когда примешь во внимание те условия цензурные, при которых вы писали, поражаешься мастерством изложения. Но все-таки, простите меня, я буду очень рад, если ее запретят.

Во всяком случае, эта ваша статья сблизила меня еще больше с вами самыми основами».

В то же время он писал жене, бывшей тогда в Петербурге:

«Вчера получил статью Страхова. Согласен с тобой, что она до неприличия преувеличивает мое значение, но, кажется, что независимо от того, что он так льстит мне, я не ошибусь, сказав, что она замечательно хороша, не только хорошо написана, но умна, задушевна, сердечна. Так понимать сущность христианства может только христианин, или лучше – ученик Христа. скажи это Николаю Николаевичу. Я буду писать ему».

Замечательно то, что эта статья дошла и до государя Александра III. Вот как об этом пишет Страхов Л. Н-чу:

«…Я должен вам рассказать о моем разговоре с графиней Александрой Андреевной. Я еще не успел подойти к ней, как она начала: «Надеюсь, что вы не будете на меня сердиться за то, что я сделала без вашего спроса: я представила вашу статью государю». Такой неожиданный приступ точно ударил меня. Она стала потом говорить, что моя статья заставила ее изменить свой взгляд на вашу деятельность. «Вы знаете, что я давно знаю Л. Н-ча, очень люблю его, очень с ним не согласна, много спорила с ним и думала о нем, но я не умела смотреть с той стороны, с которой вы взглянули. Теперь я стала гораздо терпимее. Когда зашла речь о Л. Н., я сказала государю: у меня есть знакомый писатель Страхов. – Знаю, – говорит он. – И он написал о Л. Н. статью, которая едва ли пройдет через нынешнюю цензуру, а прекрасно объясняет его деятельность. И я передала вашу статью государю». Очень меня взволновала такая честь, и я благодарил графиню, но всего больше меня радовало, что она, кажется, действительно стала отказываться от своей нетерпимости. Она так умна и добра, что для нее это возможно. Но вообще, как это трудно! Из разговоров с разными людьми, напр., даже с Сувориным, я вижу, что ходячее понятие о религии необыкновенно крепко сидит в умах. Почти первое слово о вас: «Как он смеет проповедовать!» У вас отнимают самое неотьемлемое и самое простое и невинное право каждого человека».

И это значение Л. Н-ча только возросло, расширилось и углубилось под влиянием последующих событий.