Берег мой ласковый

Tekst
0
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Егорко сдался и сошмыгнул вниз, на пол. Схватил ковшик, булькнул его в ведро с холодной водой, зачерпнул полный и выплеснул все себе на голову. Потом еще и еще… Выскочил в предбанник… Сидел там и глубоко дышал. А сердце стучало и стучало, и молоточки колотили по вискам… Не получается у него пока по-отцовски, не получается…

Он открыл дверь в парилку и долго выпускал жар. Зашел, когда стало просто тепло. Помылся.

Баня победила его, Егорко не смог ее одолеть.

Уходя, он повернулся лицом к ней и сказал мужицкие, твердые слова:

– Все равно, баинка, попарюсь я в тебе! Некуда не денесся ты, таперича я твой хозяин! Так и знай, голубушка, вот чего.

* * *

Спал он у бабушки Феклисты, намаявшийся за день, усталый мальчик.

Свой дом Егорко накрепко закрыл, так, как закрывают свои жилища все поморы: просто приставил к двери батожок. Через этот батожок никто и никогда не переступит и не войдет без спросу в дом.

Феклиста проводила его за деревню, до самого леса. Здесь начиналась тропинка на Сярт-озеро. На ней отчетливо виднелись следы большой группы людей, недавно здесь прошедших. И сам Егорко хаживал уже когда-то тут до Самосушного озера.

– Вот туто где твоя матка и топала, – сказала Феклиста.

Они посидели на маленьком угорышке, поглядели на деревню, лежащую за полем, за Белой рекой. Отсюда виднелись темно-серые крыши, расположенные рядами вдоль морского берега, и само море, сейчас, спозаранок, еще не всклокоченное резвыми летними ветрами.

В деревне орали петухи и дружно мычали коровы. Это колхозное коровье стадо выбредало со скотного двора на выпасные пажити. На море темнели очертания черных карбасов, вышедших на проверку сельдяных и семужьих неводов.

Начинался рабочий день.

Баба Феклиста все покачивала головой. Не согласна она была с затеей внука одному пойти в дальнюю дорогу. Наказывала:

– Ты, Егорушко, не сворачивай с дорожки-то некуды. Все поди, да поди, как она бежит, туда и ты. С ей отвороток нету. А закружашь, дак не робей, не бегай шальком по лесу, не убивайсе, а то силенки быстро потеряшь. Все одно – выскочишь к любой речки, ли к ручейку ли – вниз по теченьицу-то пройди, дак оно тебя, баженого, к морюшку-ту и приведет. Вся вода из лесу в мори текет. А там уж и дом, у моря-та!

Она посидела, повертелась на угорышке, с сердитым видом постучала своей палочкой по стволу корявенькой сосны:

– Ты вот што, парень, ведмедя где встренешь, дак не бойси ево. Ему самому озарко тебя увидеть, сам и умильнёт первёхонькой.

– А я, баушка, из берданки батьковой на его как нацелюсь, дак он и перепужаичче, проклятой, убежит в лес, оне боячче ружей-то, мне папа сказывал…

– За зайцами, за птичками не бегай, все равно не догонишь. Только время в затрату уйдет. И дорогу потеряшь.

Феклиста подумала, чем бы еще надоумить внучка, поглядела в ту сторону, куда ему предстояло уходить.

– Штё ишше… Как к озеру-то выскочишь, к Сярти-то, там салма будет, проливина, не широка она. Ей надоть будет переплыть. Скинь одежку, оставь на берегу и переплыви. Плавать-то умешь, аль нет?

– Всяко уж умею.

– Ну вот, на том бережку, маленько в лесочки, увидишь избу. Людев в ей нету, все на покоси. Опосля будут. Напротив, на бережку карбасок с веселками. На ем сходи за одежкой, да за пестерьком своим. Карбасок поставь на место, штобы сенокосы тебя не кастили.

– А откуда ты все знашь-то, баба Феклиста?

– Дак, ети пожни исконья наполовину наши были. Я тама с измала босиком бегала. Все мной исхожено с батькой да с маткой…

Она постояла, пожала старыми плечиками. Ей не хотелось уходить в деревню одной.

– Матке своей, Агафьюшке, поклон мой передай. Всем баженым тоже скажи, ште им баушка Феклиста кланялась.

Она тяжело привзнялась с бугорка.

– Ну, побегай с Богом, внучок.

И, глядя на его, уходящего, крикнула вдруг:

– Погодь-ко, парнишко. Погодь!

И неуклюже заторопилась, посеменила к нему скрюченными ногами. Подошла, обняла, прижала к себе. Зашмыгала, перекрестила.

– Ты вот чего, Егорушко, побереги ты себя, паренечик. Ты ведь один внук у мня, остатней. Сиротинушко. Ежели с тобой чего, я ведь помру тогдысь, стара бабка. Земляна старуха…

И Егор ее тоже крепко обнял. Он ведь сильно любил свою бабушку.

* * *

Шагал он быстро. От деревни до Сярт-озера четыре часа ходу, но Егорке хотелось поскорее попасть туда, чтобы наконец-то встретиться со своей мамой. За несколько дней разлуки он по ней сильно соскучился.

Ребята в деревне не очень-то любят, когда кто-то из них так привязан к своей мамке. Таких называют «подподольщиками», «хвостами», а то и чем-нибудь похлеще. В общем, всяко называют. И Егорко побаивался эдаких кличек. Но поделать с собой ничего не мог. Он любил свою мать беззаветно и готов был снести ради нее любые прозвища.

Тропа была непростой. То с горки на горку, то надо было пересекать вязкие места, то кривлялась она промежду деревьев, как змеюка какая. Егор, тем не менее, нигде не спрямлял путь, старательно ступал на дорожку, истоптанную сенокосами. Опасался он потерять ее, вертлявую. Только пару раз отошел маленько в сторону. Когда проходил мимо озера, вдоль проблескивающего через листву и хвою серебра воды. Эти места были ему знакомы. До сюда он хаживал со своим отцом.

Тут могли быть утки!

Он не удержался. Воткнул в край дорожки палку, на нее сверху повесил свою кепку – это была метка, чтобы не потерять дорогу. И свернул к озеру.

Егорко повторил все, что ему когда-то показал отец. Из-за деревьев, из-за кустов подкрался к береговым зарослям, перед самой водой раздвинул ветви, осторожно просунул между них ружье, потом лицо и огляделся, нет ли поблизости уток. В глаза била солнечная дрожь водной ряби. В этих ослепительных, радужных брызгах разглядел прыгающие силуэты двух уток, снующих между кувшинками.

Стрелять или не стрелять? Впрочем, у Егорки сомнений не возникло. Отец бы, конечно, подстрелил уточку и принес на сенокос в общий котел.

Он оттянул затвор берданки, положил ствол на веточку куста и прицелился. Прямо на мушке, среди желтых цветов кувшинок, в гуще ярких блесток солнечной дорожки плескались и резвились в озере ничего не подозревающие утки.

Егорко нажал на спусковой крючок.

Приклад сильно стуконул в плечо. В глаза ударила вспышка выстрела, полыхнувшая из ствола. Глаза невольно зажмурились.

И вослед вспышке бьющие по воде хлопки крыльев в панике улетающих уток.

– Промазал!

Егорко поднялся ошарашенный такой неудачей, положил берданку на плечо и побрел к дорожке. Представил, какие слова сказал бы ему сейчас отец? Наверно, ничего бы не сказал, а только покачал бы головой, махнул бы рукой и побрел бы куда-нибудь прочь от него, мазилы… Егор уже переживал такие моменты. Горькие они и противные… У тропинки он присел на кочку и погоревал. Все, одного патрона у него уже нет. Одного из двух. Один только и остался. Хоть бы его не потратить впустую. Как тогда от зверья отбиваться?

Но в другой раз выскочил на дорожку заяц, увидал мужичка с ружьем, да как сиганул в сторону. Как тут удержишься? Руки сами подняли берданку, палец сам нажал на спуск. Опять шарахнул выстрел… И в глазах замелькали белые лапы стремительно улепетывающего зайца.

«Неужели опять профукал?»

Егорко с бешено стучащим сердцем пошел смотреть то место, куда должна была ударить дробь. Понимал, конечно, что не найдет там ничего. Ничего и не нашел.

Что тут поделаешь? Мазила он! Как есть, мазила, пустое место, а не добытчик. Если будет и дальше так стрелять, наголодаются они с матерью, лесной дичинки-то и не попробуют…

С такими вот мыслями положил он ружье на плечо и уныло побрел дальше.

Теперь, оставшись совсем без патронов, Егорко оказался один на один со всем лесным диким зверьем, безо всякого сомнения, обитающим среди кустов да деревьев в великом множестве. Темные сгустки сучьев в кронах елок и сосен, возвышающиеся по сторонам дорожки вывороты деревьев, черные, торчащие из земли корневища казались ему злыми чудищами, готовыми в любую минуту напасть. Егорко наставлял на них ружье, целился и, состроив страшенную физиономию, злобно, гортанно выговаривал:

– Чего это ты, гад, рожу-то на меня выпятил! Я чичас вот пульну в твое рыло пулей, дак узнашь у мня! Кокну, да и все! Поди-ко прочь, змееватик!

Он одолел уже большую часть дорожки и все поджидал, когда же начнет она спускаться вниз, к озеру. Ему так сказывали, что в конце пути будет этот спуск. И вот тут навстречу ему попалась Евлалья, молодая колхозница. Она вывернулась нечаянно-негаданно из-за деревьев. В коротких бахильцах, с закатанным выше колен, выцветшим подолом старого сарафана, раскрасневшаяся, запыхавшаяся. С видно что пустым и легким пестерьком на спине. Беленькая косынка ее сбилась на затылок, отчего волосы слегка растрепались. Лицо красное и… доброжелательное, как у большинства деревенских женочек. Выбежала навстречу, всплеснула руками и, крикнув:

– Ох, темнеченько-то мне! – как шла, так и села на бугорок.

Сильно, видно, испугалась встреченного неожиданно мужичка с ружьем. Вгляделась и заулыбалась:

– Ак, ты ште ли, Егорушко? Ты-то во стрету-то мне и попал!

– Я, кто ж ешшо, – важно, по-мужицки ответил Егор. Так положено в лесу встречаться мужику с женочкой, а не прыгать от радости, не собачка он маленькая всяко.

– Ак, куды наладилсе-то, паренечек?

– К мамы иду, в сюземок. Помогать тамогде нать.

– О, дак я оттуль и попадаю…

И поведала Евлалья, что «травишша в сем годе страшенна», что «работушку надоть будет на два дни продлить, потому как не поспеть убрать ето сенишшо, как хотелось, за четыре-то ноченьки. Надоть все шесь»…

– А Агашка, матерь-то твоя, с нами и робит. Вся исприбилась, бажена. Все скоре да скоре ей надоть. Парень, грит, один у мня в доми-то осталсе… А ты-то сам-то к ей и бежишь. Вот уж ей радось-то будет…

 

И Евлалья с удовольствием чмокнула пару раз губами:

– Работнича она самолучша, матка твоя…

Поморский порядок требует поинтересоваться, куда и зачем идет человек? И Егорко спросил:

– А ты-то почто в деревню летишь, тета?

– Ак, хлеба-то мало будет на эстолько-то ден. Сам разумешь всяко. А ишше две косы хрупнули, о каменья треснуты… Надоть замену принести. Косари стоят, ждут меня.

Уже убегая, поинтересовалась:

– А дробовку-то почто ташшишь? Дичину каку чикнуть?

– Не-а, ошкуя боюсь, озарко мне без ружья-та.

– Рад он тебя порато… Не бойсе ты его, Егорушко. Он первой в штаны наложит, ежели встренутесь. Я дак в умах не вожу.

И вдруг она всполошилась, у нее было еще много непеределанных дел:

– Карбасок-от на место поставь, паренечок.

И умчалась в деревню с пустым своим пестерьком.

* * *

А вот это была уже забота-заботушка! Лодку в самом деле надо будет возвращать, а значит – самому голышом переплывать на другой берег.

Он спустился к Сярт-озеру. Перед ним лежала салма, не широкий пролив посередке озера. А по бокам – справа и слева раскинулась серо-голубая озерная ширь, убегающая к дальним, темным полосам лесов, в легкой ряби падающего с боку на воду летнего ветра – шелонника. С белыми облаками, улетающими за горизонт, утыканный острыми вершинами высоченных елок.

На берегу, в конце дорожки, стоял уткнувшийся носом в песок тот самый карбасок. Был он привязан за веревочку к тоненькой прибрежной березке, словно бычок, вернувшийся с прогулки и ждущий теперь хозяев.

Егорко поднял из кормы старое дырявое ведро с помятыми боками и вычерпал из лодки воду. Это всегда первое дело. Положил на заднюю банку свою поклажу, поставил в нос берданку и оттолкнулся от берега, переплыл озерную проливину.

На противоположном берегу никого не было. Только пошумливала на ветерке желтая треста, да кричало на елках растревоженное воронье, охраняющее подросших уже птенцов.

Лодка с легким шелестом наползла носом на берег. Егорко посидел на банке, послушал звуки – лес, озеро, ветер. Голосов косарей не было слышно. Значит, все они и его мама – где-то далеко. Сходил к сенокосной избушке, там тоже не было никого.

Значит, надо все делать и все решать самому.

Он занес свой пестерек в избушку, оставил там в сенях, на него сложил и одежду. Остался в одних трусах. И пошел опять к озеру, к лодке. Столкнул ее с песка и на веслах переплыл на другой берег. Привязал лодку к березке.

Егорко все сделал так, как бы поступил любой мужик из деревни – оставил карбас человеку, который потом придет на озеро и которому нужна будет переправа.

А сам ступил в воду и поплыл к избушке, к одежде, к маме.

Плавал он по-собачьи и совсем худо. В другой раз испытал бы он жуткий страх от дикого, неведомого лесного озера, от одиночества в этом огромном, чужом пространстве, в котором никогда раньше не бывал, от опасной, глубокой водной бездны, которую надо было преодолеть во что бы то ни стало.

Но впереди его ждала, очень ждала его мама, и встречи с ней он тоже ждал со всем своим детским нетерпением. И страх сам собой куда-то уходил.

Движенье получалось трудно. Егорко перебирал перед грудью руки, согнутые в локтях, загребал воду по себя, загребал… Долго и тяжело работал ладонями… Наконец, стало казаться ему, что стоит он на месте, и берег, к которому хотел он приплыть, оставался все также далеко, не приближался.

Руки, наконец, совершенно устали. Егорко понял: еще маленько и все… И он не знал, что ему поделать с этой усталостью. Она мешала ему приплыть к матери, доплыть…

Заливший руки свинец давил и давил, тянул в глубину его маленькое тело.

И в этот последний момент своей беспомощности увидел Егорко лицо своего отца. Спокойное, доброе, спасительное.

– Помоги ты мне Христа ради, папа! – взмолился он, прокричал из последних сил с уже залитым водой ртом. – Тону ведь я!

И отец помог. Проговорил спокойно и твердо:

– Помнишь, сынок, показывал я тебе, как на спине можно отдыхать? Переворачивайсе-ко, да ложись на спину.

И Егорко перевернулся и сразу стал опять тонуть.

– Ты тело свое, парнишко, вытяни, да руками, да ногами его поддярживай! Как будто выталкивай маленько себя из воды…

Отец был рядом и учил, учил…

И Егорко отдохнул. Лежать на воде оказалось совсем не сложно.

– Есть силенки? – спросил отец через какое-то время.

– Есть, папа, есть! – радостно ответил ему Егорко.

– Ну, теперь опять давай-ко на грудь вертайся. Плыви, пока снова не опристанешь.

Егорко снова поплыл по-собачьи. Так он отдыхал и плыл, отдыхал и плыл. Отец все время был рядом, подсказывал.

Вот и берег. Егорко выполз на песок и оглянулся, чтобы встретиться взглядом с отцом, заговорить с ним опять. Отца с ним больше не было.

Потом он долго лежал на берегу, потому что сильно устал. Наконец поднялся на колени, сел на траву и, уткнув лицо в колени, заплакал.

Ему было бесконечно жаль, что отец, бесконечно любимый им человек, опять куда-то пропал, снова исчез из его жизни.

* * *

Он пошел в сенокосную избу, где в бригаде заготовителей сена жила в эти дни Агафья, его мама. Никого там не было.

На полу лежал березовый голик – кто-то не успел подмести пол. На столе грудой лежали непомытые кружки, миски и ложки, посередке стола – большая кастрюля и железный чайник, черный, обгоревший, служащий этой избе верой и правдой многие годы.

Егорко сполоснул железную кружку и налил в нее из чайника холодный, настоявшийся на брусничном листе чай. Жадно его выглотал: очень ему хотелось пить. Посидел, подумал: что же дальше-то делать? Никого пока нет, но он-то здесь! Он пришел сюда, в избушку, в которой царит кавардак. Он должен быть вместе со всеми, должен помогать!

И Егорко начал помогать.

Собрал он со стола в висевший на гвозде в сенях веревочный куток всю грязную посуду и отнес к озеру. Там песком и травой всю ее отшоркал, сполоснул озерной водой и отнес чистенькую в избу. Оттер стол мокрой тряпкой и уложил посуду рядком по самому его краешку. Получилось красиво – стол заблестел и как бы обновился.

Потом Егорко взялся за пол. Сначала подмел его голиком, затем взял из угла половую тряпку, чохнул на пол два ведра озерной воды. Кое-как оттер замызганные доски. Еще раз пролил на пол чистую водицу и вытер тряпкой насухо.

Мамина и бабушкина школа мытья полов не пропала даром.

Устал Егорушко. Прилег на нары на минутку – так он решил – и проспал крепким сном, наверно, долго: намаявшийся маленький его организм нуждался в отдыхе.

Разбудила его хлопнувшая входная дверь и женский возглас:

– О, дак хто ето тутогде полеживат? Какой-такой мужичок?

В тускловатом предвечернем свете, посреди лесной избушки стояла какая-то молодуха. В старенькой, драной вылинявшей кофте, в неопределенного цвета такой же драной юбчонке, в скособоченно повязанном платочке. Спросонок Егорко не узнал ее.

– Ты ли ето, Гошка? – спросила женочка.

– Угу, – отвечал он, – я ето и есь.

– Ак ты откуль взялсе-то, шально место?

– Из деревни, откуль ешшо.

Егорко уселся на краешек нар и начал протирать сонные глаза.

– Ак, сам ште ли прибежал?

– Ну.

Женочка присела на лавку и изумленно раскрыла рот:

– Са-а-ам! Как не забоялсе-то? Страшно ведь одному-то, страшно ведь!

– А чего, у мня дробовка вон…

– Малой ведь ты совсем, Гошка. Одному через лес…

Егорко понурил голову и сказал:

– К мамы я хочу. Вот и пошел…

– Ак, меня-та не признал ште ли, паренек?

Егорко уставил на женочку глаза и видел только одно – что-то родное, деревенское.

– Не, тета, не признал.

– Дак я ведь Татьяна, Олеши Новоселова, дружка твово матка.

Она вдруг остановилась посреди пола, растопырила по сторонам руки:

– А матерь-то твоя, Агафьюшка-та, жде-ет тебя, жде-ет! Быват, ште и поревит, как ждет…

Тут Егорко вспомнил ее. Она еще чаем его угощала, когда он приходил к Лешке в гости по какому-то рыбацкому поводу.

Хорошая она, Татьяна, и добрая. Поведала она ему, что в сенокосной артели имеется у нее еще одна «роботушка» – быть поварихой. Вот она и пришла пораньше, до того, как косари да гребеи закончат сегодняшнюю работу. Надо сготовить ужин.

– Ох темнеченько-то, радось-то мне кака! Ты-то, голубеюшко, спомог-от мне как! Вон уж, подиткосе, полдела за меня сробил! – причитала она и громко радовалась. – Ну, придут, дак всем расскажу про тебя, про роботничка!

Вместе они развели костер. Егорко бегал за водой к озеру и обратно, снова за водой, ходил в прилесок за сушняком, рубил сучья топором, подтаскивал к кострищу, помогал чистить и варить картошку… Оксенья пошумливала, похохатывала, разворачивалась бойко и ухватисто. Звонкий ее голос улетал в озерные и лесные дали, звенел в пространстве.

– Экка бяда-а, крупы маловатенько осталось, не хватит на все дни… Зато картошечка-та есь у нас! А мы с ей-то и проживем сенокосье. С голодухи-то всяко уж не помрем! Проживе-е-м, Гошка!

Когда прозрачный июльский вечер размыл своей легкой акварелью очертания деревьев, когда наплывающая белая ночь накинула на озеро, на лес и на людей воздушное серебряное покрывало, лес вдруг заполнился звуками. То были голоса косарей, возвращающихся со страды. Вот разноцветная толпа замелькала в прореженных просветах деревьев.

Вот на опушку вышли люди.

Егорко матери сразу не увидел, но побежал к ним. Мать разглядела его первой, выбежала к нему из толпы. Опередила всех.

– Егорушко, сыночок! Ты откуль тут?

Она обняла его, прижала к себе и встала перед ним на колени. От нахлынувшего волнения, от радости, захлестнувшей грудь, она не могла стоять. А Егорко прижался к маме, обхватил шею, заплакал навзрыд и только и смог сказать:

– Я, мама, соскучилсе по тебе! Страхи Божьи как…

И люди все ему обрадовались. Подошли, окружили, назадавали вопросов:

– Как там мои?

– А мои как?

Егорко был для них доброй весточкой из деревни, от их жилищ, от родных.

Вечер был теплый, и работники не пошли ужинать в избу.

Усталые, они сидели вокруг костра, стучали ложками о миски, ели кашу, пили брусничный, несладкий чай и вели негромкие разговоры. И легкий ветерок уносил их слова вместе с вечерней росой в распахнутый, прозрачный простор озера и мягко опускал на успокоившуюся к концу дня воду, в которой отражалась закатная ярко-рыжая заря.

* * *

Подъем в сюземке в пять утра.

Егорко проснулся на нарах вместе со всеми. Косари лежали на полатях вповалку, рядком, друг за дружкой. Вставали дружно, хотя и постанывали, и кряхтели. Но собрались быстро.

Вышли.

Сам сенокос был в километре от избушки. Егорко полусонный, расслабленный радостной встречей с матерью, брел позади всех и нес маленькую косу. Самую маленькую. Она по размеру не подходила ни к одному из работников и была взята на всякий случай, «для запасу». Вот и пригодилась. Егорко нес ее радостно, с гордым видом равного со всеми косаря.

А косить он не умел совсем. Ох, какое же это тяжелое и хитроумное дело – скашивать траву косой-горбушей! Попробуйте поработать, скрючившись в пояснице, поразмахивать ею несколько часов подряд, долго и нудно срезать тяжелую густую траву! Не получится без сноровки и упорной тренировки. А тут девятилетний мальчик…

Но Егорко очень хотел помочь своей маме. Ну и, конечно, внести свой посильный вклад в общее дело деревни, в колхозное дело!

Его поставили выкашивать кулиги – затемненные, спрятанные в уголках пожень участки. Косари стараются не углубляться в них – слишком суедельное и непродуктивное это занятие – ковырять траву во всяких там узких отворотках. Ставят на них обычно тех, от кого мало толку на суземных просторах – слабосильных или неловких работников. Егорко как раз таким и был.

Матери некогда было его обучать. За него взялся сам бригадир Перелогов, напористый, доброжелательный мужик.

Он подвел парнишку к довольно широкой кулиге, глубоко уходящей в лесные заросли, и сказал:

– Смотри-ко, Гошка, как надоть!

И пошел с косой вперед.

Перелогов подошел к краю кулиги, крепко взял рукоятку косы двумя руками, склонился над травой, сделал широкий замах влево и резко секанул правую сторону.

– Р-р-раз, – сказал он громко.

Тут же в продолжение полета косы пошел замах вправо:

– Два-а!

И пошел махать, передвигая вперед одну за другой ноги:

– Р-раз – два! Р-раз – два!

Поверженная трава ровными пластами ложилась перед ним по обе стороны.

Обернулся, повернулся к Егорке и приказал:

– Таперича пробуй сам! Давай-ко, колхозничок!

Егорко стал пытаться повторить движения бригадира. Наклонился, секанул в одну сторону. Кончик косы уткнулся в корневища травы, застрял в них. Еле-еле удалось выдернуть лезвие из тугих сплетений. Замахнулся с другой стороны. На этот раз воткнул косу в землю.

 

– Не пойдет так дело, – сказал бригадир совсем без укоризны, – ну, дак и не тушуйсе, парнёк, сперва не у кого не идет справно. Ты давай-ко присматривай получше, да и повторяй.

Он поправил косу брусочком и стал терпеливо показывать, как держать ее в руках, как делать замах, как следить за тем, чтобы лезвие срезало траву над самой землей, а «не прыгало туды-сюды».

– Чем ближе к земельке, тем длиньше трава, а, значит, и сена больше, да зарод толше. Не режь травку в серединку, а режь во весь росток!

Егорко долго пыхтел, пока у него стало что-то получаться. Бригадир потом подошел и оценил:

– Ты, Гошка, справной мужик-от! Вон травы навалял эстолько! Больше, чем я, куды мне до тебя-та!

Егорушко, хоть и понимал, что немилосердно перехваливают его, а все же маленько загордился.

– Ты, дружочок, заканчивай-ко кулижку-то, да, когда зашабашишь, дуй-ко на речку. Надоть окуньков косарям на уху наудить. Все на каши сидят, бажены, да на картошки. Надоели оне, страхи Божьи! Удить-то умешь?

– Умею, а как же, – важно сказал Егорко.

– Ну а умешь, дак и валяй.

Перед уходом на речку Егорушко глянул на пожню, на косарей. Средь высокой травы, между разноцветьем женских сарафанов и платочков сверкали на солнышке и повизгивали лезвия кос и журчали ручейки разговоров и перекличек женочек, мерно покачивающихся в ритмах косьбы и медленно уходящих по своим прокосам в луговую даль. Среди них была и его мама.

* * *

Бригадир и подсказал, где взять готовую уду. Она стояла прислоненная к одинокой березе, на обрывчике над речкой, впадающей в Сярт-озеро. Там же, в консервной банке, спрятанной между торчащих над землей корневищ, хранились и навозные черви, припорошенные жирной черной земелькой, накрытые свежей зеленой травкой, живые и ядреные. Все это хозяйство какой-то заядлый рыбачок приготовил, но воспользоваться пока что не смог, потому что вместе со всеми был на сенокосе.

Егорко любил рыбалку. Еще прошлым летом он приноровился удить ершей на деревенской Белой реке, и его семья постоянно хлебала и нахваливала уху из его рыбешки. И его, Егорку, нахваливала, а уж как ему это нравилось!

– Добытчик растет у нас, – говаривал отец, – завалил батька с маткой свежой рыбой!

Он взял уду, выбрал червяка пожирнее и с трудом наживил на крючок – такой тот оказался верткий.

– Ты у мня, брат, повертись ишше, повертись, некуда ты все равно от рыбака Егора Ондреича не денесся, а будёшь рыбу мне ловить. Так и знай! – сообщил червяку Егорушко и забросил удочку.

Довольно споро он натаскал окуней – штук шестьдесят. Окуни клевали без устатку. Наверно там, на дне омута, их были сотни, а то и тысячи. Егор принес от избы старое, дырявое ведро, сложил в него рыбу и отнес стряпухе Татьяне. Вот уж она обрадовалась:

– Слава те, Осподи, дитятко, не ведала уж я, чего и варить-то нонеча. Все кончаичче. А ты, Гошенька, рыбы навалил эстолько!

Взяла она из избы два наточенных ножичка, переделанных из сломанных кос, и они с Егоркой понесли окуней на озерный бережок.

Там рыбу почистили, да промыли. А потом, когда до прихода косарей оставалось совсем немножко, Татьяна навела уху. Попросила рыбачка приготовить для засыпки картошку.

«Да штоб нетолсту шкурку сьимал».

Достала из общего мешочка соль, вытащила из газетного кулечка какие-то травки и высыпала все это в кипящую уху… Сидела рядом с котлом и все распробывала, доставая варево деревянной ложкой, фыркала, причмокивала. Потом закатила глаза, секунду поразмышляла и наконец твердо сказала:

– Кажись, готово!

Котел висел над углями на перекладине, ждал едоков, от него исходил невероятно вкусный дурман, заполнивший все окружающее пространство. Егорко, голоднющий, похаживал вокруг, вдыхал этот аромат и вздыхал, и страдал. Ему очень уж хотелось, чтобы наконец пришли с пожень косари, чтобы вместе с ними сесть у костра…

Нагрянули наконец они, хмурые и голодные. Но на подходе запотягивали носами, заулыбались:

– Эт чево у тебя, повариха, за кушаньё за тако? Вкуснотишша-та кака! Чего, бажена, наварила-та?

А та и рада ответить:

– Не меня хвалите, а благодетеля нашего, Егорку Агафьиного. Он, батюшко, рыбы наловил, да начистил. Я-та чего, сварила, да и вся недолга…

Потом артель сидела на бережке и нахваливала Егорку и нахваливала. И мама его, Агафья, очень рада была за своего сыночка за то, что растет он тружеником, и за то, что народ им доволен.

И Татьяну тоже хвалили. Она посиживала около костра разрумянившаяся от добрых людских слов, довольнешенькая.

Егорко был на седьмом небе. Ему хотелось еще чего-нибудь сделать для артели полезное. Только не знал, чего.

И висел опять над избушкой, над людьми, над костром, над лесом и озером длинный, тихий, слегка пасмурный вечер, наполненный звонкими колокольчиками трелей лесных птах, трескотней кузнечиков, легким шелестом маленьких волн, засыпающих в прибрежной траве.

* * *

Познал Егорушко в сюземке всякий труд по заготовке сена. Косил он траву, научился косить не хуже других. Только силенок у него не хватало для широкого и могучего мужицкого замаха. Освоился, как сноровистее сгребать подсохшее сено, и вместе с гребеями-женочками широко и легко орудовал граблями. Особенно приноровился он участвовать в постановке зародов.

Мужики-метальщики нанизывали на вилы огромные охапки сена и с бодрыми покрикиваниями забрасывали их на возрастающий зарод. А Егорко с какой-нибудь легковесной сноровистой женочкой ждали охапку наверху. Подхватывали они сено, раскидывали по верхушке зарода и утанцовывали – уминали. Задача заключалась в том, чтобы уложить его ровно, не утяжелить или не ослабить какой-нибудь бок, не скособочить весь зарод. От уминальщика и зависит, простоит ли он всю зиму один в лесу, не рухнет ли от ветра или от гнета снега.

– Поберегись! – кричали мужики и с кряканьем, с уханьем наваливали на самую верхотуру громадную кучищу сена. И Егорушко с напарницей раскидывали ее по всей верхушке, и все повторялось сначала.

Когда вилы у мужиков переставали доставать до уложенного верха, Егорко выхаживал по зародовой «крыше» мерными шагами, из конца в конец. Высматривал, все ли стороны ровно уложены, уминал, выравнивал укладку. Потом кричал вниз:

– Имай роботника!

И спрыгивал с зарода. Его подхватывал кто-нибудь из мужиков. Он ловил, обхватывал его руками и обязательно падал вместе с Егоркой. Лежал с ним и выговаривал:

– Ну, Жорка, ну и велик ты стал! Равзе удёржишь эку тяжесь!

И мужики, стоя вокруг, дружно и весело смеялись.

Потом все обходили зарод вокруг, разглаживали его граблями, выравнивали…

И стояли теперь они, красивые, ухоженные эти зароды, по всему сюземку.

Зимой, когда в ледяной корке будут стоять реки и озера и толстый, утрамбованный ветрами снег уляжется на уснувшей, промерзлой земле, сюда придут из деревни пустые подводы, запряженные колхозными лошадками и крепкие, озябшие мужики вилами перебросают сено в дровни. Утопчут, умнут его, перемотают веревками пухлые возы. И лошадки под бойкие вскрикивания своих возниц уволокут сено в деревню. Там его уложат в копны и стога в ометах, что рядом со скотным двором, с конюшней. И будут кормить колхозную скотинку-животинку всю зиму и всю весну. И будет продолжаться деревенская жизнь.

* * *

За эти жаркие дни и душистые вечера сенокосной страды насмотрелся Егорко всяких разных цветных картинок крестьянского бытия, подивился сложности человеческих отношений и проник в такие сердечные глубины, которые были немыслимы для его понимания совсем недавно.

Деревенская жизнь казалась простой и понятной. И люди, его односельчане, тоже были обыкновенны, и тоже понятны и просты. А теперь, по прошествии всего нескольких дней и ночей пребывания в сюземке, обыкновенные деревенские люди оказались куда как заковыристее, с совсем необъяснимыми для него поступками, каждый со своими привычками, со своим норовом. Оказалось, что жизнь эта вовсе и не обыденна и не так уж размеренна, и что в ней множество загадок, разгадать которые ему пока что было не дано.

Понасмотрелся Егорушко, понаслышался всякого и разного, много чего в себя впитал. Открылись ему невиданные раньше картины человеческих отношений, сложные, противоречивые, раскрылись разные характеры. Впервые увидел он и воочию осознал, что и люди в деревне живут совсем не похожие друг на друга, чего он до этого просто не замечал.

И эти новые впечатления запомнились ему навсегда, и память о них он пронес через всю жизнь.