Бесплатно

Ничейный лес

Текст
0
Отзывы
iOSAndroidWindows Phone
Куда отправить ссылку на приложение?
Не закрывайте это окно, пока не введёте код в мобильном устройстве
ПовторитьСсылка отправлена
Отметить прочитанной
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

7. Сны старые и сны молодые

В. спал и видел сон. Он видел как люди входят в этот мир. И они могли бы быть счастливы в нём, но Бог, чтобы осуществить свой замысел, сделал людей глухими друг к другу. И вот люди живут в этом мире и не слышат тех, кто рядом с ними. Порой мрак, окутавший их, становится таким густым и непроницаемым, что для того, чтобы рассеять его, требуются большие потрясения. Тогда, после долгих лет тягот и лишений, люди начинают слышать и понимать своих ближних. Бог так устроил, чтобы, научившись слышать друг друга, мы научились слышать и его.

Такой сон приснился В. и он рассказал о нём дяде.

– О-о-о, это старый сон, – сказал дядя.

– Это почему?

– Потому, что это сон, который всё объясняет. Старые сны умные, и они могут нам обо всём рассказать.

– А что могут молодые?

– А молодые сны ничего не объясняют. Они как дети. Это просто сны, где можно радоваться и всё… Увидеть родную деревню такой, какой она осталась только в твоих воспоминаниях: пеликанов на фоне золотых куполов или, например, деревянные дома в небесах…

– Ого… да, и мне тоже такое иногда снится. А всё-таки что же насчет этого моего старого сна? Он объясняет мне что-то, но я не могу понять, что…

– Тогда давай я расскажу тебе один свой очень старый сон, хотя может это и не сон вовсе… Ты знаешь, старые сны имеют ещё одну особенность. Через какое-то время ты не будешь помнить, привиделось это тебе ночью или же всё было на самом деле. Во всяком случае, у меня есть полное ощущение, что я видел всё то, о чем ты сейчас услышишь своими собственными глазами…

Это случилось четыреста лет тому назад в одном замке, в Андалусии, на земле могущественного в прошлом Кордовского халифата, когда Кастилия уже вернула христианам эти земли, а из страны были изгнаны все мавры и евреи, не считая тех, кто под страхом сожжения на костре отрекся от своей веры. Но и те, что отреклись, называемые морисками и марранами, вызывали всеобщее отвращение, подозрение и ненависть, как люди, которые втайне соблюдали свои обычаи и, как считалось, отравляли воду и пищу христиан и пили человеческую кровь. Их тоже заставляли уезжать из Испании, а тех, кто остался, притесняли, вынуждая бродяжничать в поисках работы и пропитания. В крепости проходил Фестиваль Дураков – традиционный народный праздник христианского мира, во время которого, по обычаю, выступали лицедеи, скоморохи и музыканты – представители профессии настолько богопротивной, что для них, как и для самоубийц, не находилось места на тесных городских кладбищах.

Но Граф Хуан Аугусто де Фернандес, хозяин цитадели, несмотря на строгость католической церкви, беспощадно боровшейся с этим «пережитком язычества», благоволил народному искусству и потому, желая усладить свой слух виртуозной игрой исполнителей халео и булерии, зазывал к себе музыкантов не только из окрестных земель, но и со всей Испании, рискуя навлечь на себя гнев местного епископа. Артисты охотно приезжали, зная, как щедр на подаяние строптивый гранд.

Был среди музыкантов и один ничем не отличавшийся от всех остальных, за исключением разве что чуть более смуглого оттенка кожи. Из года в год он приходил в замок в надежде на щедрую милостыню. Был он одет на андалузский манер, и ничто не выдавало в нём мавра… Граф особенно любил его за искусную игру на виуэле. Но вот однажды один человек, любящий навредить, прикрывая это соображениями заботы, шепнул дону Аугусто:

– Этот лабух вовсе не тот, за кого себя выдает. Он мавр, и даже не думал креститься в католическую веру…

Аугусто де Фернандес подозвал к себе музыканта и гневно спросил:

– Как посмел ты играть нашу музыку?

Мавр, поняв, что отпираться бессмысленно, без вызова, но прямо ответил:

– Это не ваша музыка.

– Что? – подумав было, что он ослышался, сказал Хуан Аугусто.

– Это не ваша музыка, – без страха повторил мавр свою крамольную мысль, – просто ты так часто слышал её, что тебе стало казаться, что она ваша. Как и мысли, которые мы считаем своими, хотя услышали их только вчера в сутолоке базарной площади или, может быть, во сне… Сны учат нас. Они мудрее нас. Но сновидения – это не мы. Они стары, как вселенная… Они знают всё…

Воцарилась тишина. Никто не мог поверить, что какой-то бряцальщик произносит во всеуслышание дерзкие обвинительные речи по адресу испанского дворянина – служителя могущественнейшей в мире короны. Мавр продолжил:

– Ты думаешь, что это халео? Да, это халео, но если бы ты услышал мавританский мувашшах, ты едва ли подумал бы, что это музыка арабов, а не андалузцев.

– Как смеешь ты упрекать меня в том, что я присваиваю себе чужие мысли, мавр? – опомнился наконец гранд. – Вы грязные бродяги. У вас нет даже своей земли, кроме жалкой пустыни там, откуда вы приплыли.

– Действительно, граф, но ведь законы Испании запрещают нам владеть здесь землёй, потому нам и приходится переходить с места на место в поисках заработка.

– Ещё бы! Ведь это наша земля!

– Нет ничьей земли, уважаемый дон Аугусто. Ведь и до вас здесь жил какой-то народ, но кто-то жил и до него…

– Не желаю слушать тебя, мавр! Расскажи это птицам! – отрезал граф и повелел вырвать дерзкому сарацину язык, перебить пальцы и с позором изгнать его за пределы своих владений.

– Я прощаю тебя, дон Аугусто, ведь если бы мне довелось жить при Халифах, то я бы лишился не языка и пальцев, а глаз, ведь мне пришлось бы играть в гаремах… Белый свет же для меня милее всего… – успел сказать мавр, но одобрительный гул толпы, предвкушавшей предстоящее жестокое зрелище, заглушил его голос.

«И почему я раньше церемонился с этими лживыми перекрещенцами-морисками! Вот я сурово наказал одного из них и не чувствую никаких угрызений совести! Как, оказывается, это просто! А раз это так легко, значит всемогущий Господь на моей стороне! Значит он руководил мной! Он вложил в мое сердце этот праведный гнев. Как удивительно легко!» – так рассуждал Аугусто де Фернеандес, до того творивший насилие только против вооруженных воинов, а под вечер и думать забыл о бродячем музыканте.

Шли годы. Дон Аугусто не нарушал свою традицию и ежегодно проводил во дворе своей крепости Фестиваль Дураков. Но с каждым годом всё больше придавливала его кручина, природу которой он поначалу не мог себе объяснить. И вот однажды ему приснился сон, в котором он вновь оказался в тот самый злополучный день в своем замке. И произошло всё в точности как было тогда, за одним лишь исключением. Дерзкого охальника он не просто наказал, а убил, причём своими собственными руками. И опять та же легкость и даже ощущение полёта души… Но во сне нет времени, и в одно сновидение может уложиться вся жизнь вселенной, от её рождения и до полного распада… Так и теперь дон Аугусто жил во сне день за днем, проживал ту же жизнь, те же события, но ещё раз. Даже деяния Эпохи заново обретались им. Одно за другим приходили известия о покорении той половины земного мира, которая была отдана во власть испанским пушкам и штыкам по Тордесильясскогому договору, освященному самим Римским Папой. Под ударом малочисленных горсток дерзких испанских конкистадоров рушились древние империи Нового света. Но всё это совершенно не трогало его. Вот уже и десятилетия прошли с момента казни музыканта. Наконец, граф осознал причину печали, которая так глодала его, мешала радоваться тому, что прежде озарило бы душу светом. Это была тяжесть греха, который никак не искупить, ведь убиенного уже нет в живых. И тогда он, как за последнюю соломинку, ухватился за мысль – покончить с собой, чтобы, возможно, из ада немыслимыми путями пробраться на небеса, пасть в ноги музыканту и умолять простить… В этот момент он проснулся.

– Это был старый сон, дядя? – прервал рассказ В.

– Да, конечно.

– Значит тебе снился сон во сне?

– Такое бывает, но ведь я же говорю тебе, что не уверен, что не прожил всё это на самом деле, только в наши дни и при других обстоятельствах…

И он продолжил:

Когда граф проснулся, он был оглушительно счастлив. Почему? Да потому что во сне мавр был мёртв и не было никакой возможности искупить перед ним свою вину. Сейчас же дон Аугусто осознал, что тот, над кем он так жестоко надругался, возможно жив, и нужно только приложить все силы, чтобы его отыскать, и вовсе не обязательно для этого губить себя и проходить через муки преисподней… Мавр где-то в Испании! Как это близко! Гораздо ближе, чем рай для тех, кто спустился в бездну Геенны Огненной…

Никогда Хуан Луис Аугусто де Фернандес, так звучало его полное имя, не был так деятелен и скор на сборы. Даже тогда, когда при покойном уже Фердинанде выдвигался со своим отрядом на штурм великой Гранады. Он собрал самое необходимое в мешок, побрезговав, по завету апостола, даже сменным платьем и, никому ничего не объяснив, без свиты, полагавшейся ему по статусу, отправился в путь.

Никаких точных известий о музыканте не было. То его видели где-то в Кастилии, то в Арагоне, то в Леоне. Но никто не мог сказать точно, где странствующий калека окажется на следующий день.

«Что ж, – решил дон Аугусто, – обойду всю Испанию. Тем лучше. Когда ещё я смогу узнать, как в самой богатой державе мира живут бедняки!»

Бродил он многие месяцы. Со временем, хоть у него и были с собой деньги, его перестали пускать на постоялые дворы, так как его борода и волосы свалялись в колтуны, лицо обгорело, а платье износилось. Его принимали теперь за обычного перехожего калику и обращались с ним не лучше, чем с бездомной собакой. Действительно, он превратился в обычного с виду арабского дервиша, каких во множестве можно было встретить на дорогах Багдадского халифата… Теперь мальчишки, завидев его издалека, кидали в него камни и кричали: «Смотрите, кто идёт! Мавр, грязный мавр! Враг Иисуса Христа!» Он злился, и огрызался на них, и кричал что-то, пытаясь объяснить, что он граф, но это лишь ещё больше раззадоривало острую на язык детвору.

Иногда он прибивался к бродячим артистам, которые по ночам, уйдя в леса подальше от людских глаз и ушей, играли возле костров свою музыку без вплетенных в неё испанских мотивов. Это был настоящий мувашшах: искренний, открытый, распевный. В нём звучала душа кочевника-мусульманина, доброго и непокорного. Никто не прогонял дона Аугусто. Напротив, трубадуры относились к нему даже лучше, чем к себе самим, стараясь предупредить своей заботой любую его нужду, ведь в их глазах он был даже больший путешественник, чем они сами, а пророк Мохаммед заповедал радеть о странниках… Так он узнал душу тех, кого до того побеждал и на кого обрушивал гонения.

 

Вместе с одним из таких блуждающих ансамблей он отправился кочевать через пыльные пустоши и сквозь пронизанные солнечными лучами дубовые рощи.

Вот однажды он вышел вместе с ними к городу, где происходили народные гуляния. Хуан Луис, боясь людей, встал в отдалении, стараясь по возможности быть незаметным, чтобы никто не наткнулся на него и не осыпал бранью. Он постарался слиться со стеной, чтобы ни одна часть его тела не могла стать для кого-то помехой. Как часто он думал про себя о том, как безлик этот народ, и вот он сам уже захотел стать безликим из одного только страха перед грубым нравом человека толпы.

На празднике выступали скоморохи, а под вечер все присутствующие пустились танцевать. Артисты в шутовских костюмах позвякивали бубенцами на колпаках, а женщины шелестели длинными подолами. Дон Аугусто теперь хорошо знал арабские мелодии, и всё происходящее показалось ему несправедливым! Народ, прогнавший другой народ, танцует под его музыку и считает её своей. Он не выдержал и закричал:

– Это мавританский танец! Вы что не слышите! Нужно быть камнем, чтобы этого не слышать!

По толпе пронёсся ропот: «Да что он себе позволяет!»

«А не вырвать ли нам ему язык. Больно остер на слова этот мориск!» – посовещавшись с приближенными, решил местный гранд.

Хорхе Луис, дон Аугусто, не желая быть обузой для своих новых друзей, претерпев казнь и лишившись в довесок всего своего имущества, смешался с толпой и вышел за пределы города. Прошли ещё месяцы. Вот он уже сидит на обочине пыльной дороги и смотрит в землю. Его ноги разбиты, а обмотки пропитаны кровью. От недостатка жиров у него начали лопаться сосуды. Лишь изредка ему подавали милостыню, и то не из жалости, а только ради того, чтобы он ушел и не портил никому настроение своим видом. О том же, что когда-то он был графом, он навсегда забыл, да и если бы вспомнил – не захотел бы возвращаться к этой жизни.

Он был счастлив.

– Теперь я слышу тебя. Теперь я совсем с тобой. Теперь меня никто не разлучит с тобой. Теперь ты в моем сердце.

Теперь я совершенно счастлив. Нет большего счастья, чем понять другого человека, понять своего недруга…

Как я счастлив, что я стал тобой! Твой голос звучит в моём сердце… Нет чьей-то земли, мавр, чьего имени я даже не знаю! Нет чьей-то земли! Сегодня на ней живут испанцы, вчера жили мавры, до них ещё кто-то, и ещё кто-то! Как же я счастлив что слышу тебя! – как одержимый рыдал дон Аугусто, роняя на раскалённый песок крупные слёзы.

8. Царь-кот

Жил-поживал на Москве царь Алексей, по прозванию Тишайший. На медведя ходил в охотку один с рогатиной да поучения молодым писал. Сам в церквах на службах по шести часов стоял и другим велел, за что и прозван был так, как сказано. Да превратился он как-то раз в кота, о чём и речь поведу.

Случился в 7156 году от сотворения мира в стольном граде русском Бунт соляной. Алексей Михайлович, так его по изотчине величали, в день тот как раз ворочался с Лавры, куда хаживал на богомолье. Времена-то были простые. Цари от народа за бердышами да пищалями не хоронились как после, а являлись пред очи работного люда свободно. Подступили мужики к нему и твердят: «Разберись, Михалыч, что бояре твои с государством творят, что кум твой, Морозов Борис – боярин, с царством твоим кудесит! А не разберешься, то уж не обессудь, но с тебя спрос будет».

А царь им на то и говорит:

– А я в чём повинен? Это вы меня сами на Соборе земском избрали!

– Не выбирали мы тебя, язва тебе на язык! – отвечали посадские.

– Ну не меня, так родича моего – Михаила. Мы с ним одна плоть. Сами вы виноваты! – выпалил Алексей да и дал тигаля.

А люд посадский ему вдогонку кричал:

– Нет, не мы виноваты, а начальники, которых ты наплодил на Руси! Посмотри, кругом мало того, что окольничьи твои поедом народ едят, так ещё и мытари, сборщики подати соляной, умножились, а прочим дьякам и подьячим – несть числа. На каждого труженика по господину… А могли бы вместе дело делать, тогда бы вчетверо больше справить можно было…

Рассвирипел народ, усадьбы боярские громить начал, да только себе никакого добра не брал, так как не грабежа ради, но ради правды взбунтовался. Уже и к Кремлю пожар подступает, народ против царя речи возмутительные возглашает.

Стал на молитву Тишайший, да слова ему на ум нейдут – смерть уже подбрюшье ему языком своим щекочет. Что делать, не знает. Но ум человеческий всегда может к спасению дорожку отыскать, благо умирают раньше срока только те, кто недостаточно жить хотел. И пришла царю на ум мудрость древняя, что портрет – это душа украденная, но живая. Отсюда и вера в чудодейственность икон происходит да запреты на изображение человека прижизненное. Вспомнил он про парсуну, что заезжий художник голландский с него написать хотел, да только он запретил ему. Тогда ваятель этот отрисовал кота его, да морду животины той чертами лица государя наделил, дабы тем самым супротив традиций московских не пойти, но зараз сохранить для потомков образ царский.

Вспомнил Алексей и учение древнее, что наставник ему сказывал, о двойнике, обитающем в статуе или изображении человека и питающемся подношениями. Помолился он, как смог, Богу, чтобы тот сил ему даровал, да нырнул в парсуну, точно в прорубь, да вынырнул котом, который уже год как издох.

Ворвался люд посадский в хоромы царские, да не нашёл никого опричь кота. Государя же Тишайшего будто и след простыл. Быстро Борис Морозов смекнул, что царь Алексей из кремля, а может и из самой Москвы чёсу задал и племяшку своего заместо него поставил, благо похож был на урожденного самодержца как две капли воды. А настоящий Алексей Михайлович тем временем по двору ходит, в золочёные палаты заглядывает, видит, как по приказу Бориса Морозова казну государеву расхищают. Осерчал он на баловня своего, да подол кафтана ему разодрал, за что и полетел кубарем со ступеней прямо на базарную площадь.

Воровать-то был Алексей мастер, вон народ-то как обобрал, да любопытно ему было испытать людей разной веры, как они к своим братьям малым относятся – с участием али прохладцей.

– Где лучше кормят, ту веру и приму, – решил царь Алексей, полагая, что перевоплощение его от клятвы освободило. «Престолы то везде разные, а мясо одно», – так он рассудил.

Побежал он в Замоскворечье, по улице Ордынке, по которой в Золотую Орду из Москвы выезжали, прибёг на Ногайский двор, где прежде татары торг лошадьми вели, а нынче вокзал Павелецкий отстроили. Подивился он: открывают басурмане перед котом дверь в лавку да колбасу на выбор предлагают – конскую или говяжью. И задумал он, раз нехристи к брату коту так хлебосольны, промеж них поселиться, а понеже без жизни духовной царь Алексей совсем обойтись не мог, то и в ихнюю веру перейти. Да вот беда, ворота мечети татарва перед его носом затворяет, а когда ж он их царапать когтями начал, то и вовсе сапогом попотчивали, да так, что через улицу горемычный властелин перелетел.

– Ох, сыны греха, собачье племя, нефыри, блудоумы, – пожаловал он за глаза нехристей, да в Кукуйскую слободу побежал, где в те времена немцы-протестанты жили, коих в те времена головерцами звали, за то, что учение святых отцов да решения вселенских соборов отвергали. Подивился царь Алексей: перед котами немцы дверь распахивают, да под столом коврик тёплый стелют, колбасу на марципан кладут да подают на тарелочке. Хотел было Алексей Михайлович ихнюю веру принять, да в кирху поганые не токмо не пустили, но и по носу для острастки щелкнули так, что небо с овчинку показалось.

– У-у-у, рыла скаблёные, стервы, околотени! – снабдил немчуру крепким словцом Тишайший-кот, да на Болвановку побежал, где поганые селились, по теперешнему – католики. Подивлся государь, обычаям иноземным. Котов здесь за стол сажают, да форель подают на блюдечке богемского выделки. Да вот беда, жизни духовной бесы не ведут совсем – робеют, значит, перед московитами.

Плюнул на них царь-кот, да решил в лоно родной веры православной возвратиться.

Присмотрел он себе храм побезлюднее на Поганых прудах, называемых ныне Чистыми, чтоб народ не толпился да на лапы ему не ступал. Приходил он сюда после сутолоки площадной, где воровством промышлял, на вечерню, да на всенощную, да литургию по воскресным дням, как было у него заведено в бытность правителем.

На службе кот стоял смирно да, когда дьяк по лени-нерадивости тропари пропускал да псалмы сокращал, за облачения его когтями своими цеплял, так что тот со страху сызнова всё начинал, но уже исправно. Подивился настоятель храма, что кот псалтирь да книги богослужебные наизусть знает, написал о чуде сем епископу, да тот был стар да умом слаб и, начиная читать предложение, забывал его начало. Преминул иерарх, что тот, о ком речь ведется – зверюга, да повелел усатого в чин церковный произвести, да не в дьячки, а сразу в протоиереи. Нерадивого же, беспутного пономаря повелел бить батогами да гнать со двора.

Опечалился настоятель, что позабыл про старость да лободырие начальствующего, да делать нечего: против воли верховодящих не попрешь. Рукоположили кота да в иерейские одежды облачили. Пастве же объяснили, что был муж сей так прекрасен лицом, что, дабы девиц молодых на помыслы грешные не соблазнять да от молитвы не отвлекать, помолился он Господу, чтоб Всемогущий лик его обезобразил, да так и стало по просьбе его, превратился он в четвероногого.

Ничего, пообвыклись к новым порядкам. Обиход скотина знает, кадилом машет, как того служебник требует. Молитвы только не произносит, ну так к нему алтарника приставили, вроде как чтобы облачение по полу не волочилось, так он нужные слова и говорил. Два года так прожил, да вот беда, как-то раз сел Тишайший задним местом прямо в благовония, да так они к нему пристали да в шерсть въелись, что весь приход заговорил как о чуде великом, что, мол, новый-то протоиерей благоухает как райские кущи. Дошел слух об этом до самого митрополита, так он и распорядился Кота Алексея высоким саном пожаловать, да не абы каким, а сразу архиепископским, чтобы к святости, так сказать, поближе быть. А понеже был он малость подслеповат, то, когда в чин возводил царя, не заприметил, что он весь шерстью покрыт, да усы у него по сторонам торчат, да уши стоят.

Ничего, пообвыкла и новая паства, потому как молва по Москве прошла, что благодать де на новом голове, как на той козе, которая христову воинству дорогу к Царьграду показывала.

Сидит теперь Тишайший в хоромах епископских, икру да сало за обе щеки трескает, хоть и пост на дворе. Два года так прокуковал да решил, что мало ему почестей на месте сем оказывают. Задумал он у самозванца, Бориса Морозова племяшки, престол отобрать, а для этого Патриархом сделаться, благо нонешний предстоятель накануне ноги протянул. Патриархом ставши, можно силу больше царской иметь, поелику у церковного старшины в руках власть духовная, а перед ней все земные правители склоняться должны.

Сошелся Собор на Москве в 7160-м году нового владыку избирать. А перед тем встретились первосвященники на архиерейской службе, чтоб богу помолиться, дабы Вседержитель мудрость им даровал правильный выбор сделать. Отстоял он службу, причастился даров святых да на миропомазании так зашипел на митрополита, что тот сосуд с елеем на него и опрокинул. Зашуршали языками иерархи. Почли они этот случай за жест свыше. Как ветхозаветный Саул помазан был пророком Самуилом на царство, так ноне сам Господь знамение нам, недостойным, дал, кому патриархом московским и всея Руси бысть.

Выбрали Алексея, Кота, предстоятелем и дали ему имя новое – Никон, что по-гречески значит «побеждающий».

Да только одно дело – почести принимать да на ошибки указывать, а совсем другое – бессловесной твари, хоть и в высочайший чин возведенной, борьбу с самим самозванным царем повести. Ничего тут поделать нельзя, кроме как самому Черту лукавому душу отдать за то, чтоб вновь речь человеческую обрести. Позвал он черта в молитве, да явился он, облеченный в платье немецкое, без бороды да с дымящейся трубкой в зубах.

– Зачем звал меня, царь Алексей Михайлович? Какое дело у тебя ко мне есть? – молвил князь мира сего.

– Да дело то, нечистый, нехитрое. Голосом человечьим опять заговорить хочу.

– Вот как… Я рад бы помочь, да не в моей власти это, сам знаешь. «Вначале было слово, и слово было у Бога, и слово было Бог.» Небось читывал, коли грамотей, – набивал себе лицедей цену.

 

– Так ты не по-русски меня научи говорить, а на латыни. Латиняне то, знаю, давно под твоей властью ходят, римскому Папе, слуге твоему, точно богу поклоняются.

Научи по-басурмански бухтеть-перехрюкиваться, а переводчик найдётся.

– Что ж, Михайлович, это можно, коли уговоримся мы с тобой кой о чём.

– Проси, что хочешь, бес окаянный, не тяни волыну.

– Да вот, Михайлович, книги есть у вас богослужебные да обряды… Подправить бы их самую малость. Ошибки устранить. Сам знаешь, иноки твои сперва напосудятся так, что лешего с домовым спутают, а уж потом садятся книги святые переписывать…

– Вот к чему, бес, клонишь. Душа тебе моя, выходит, не нужна. На святость русскую покушаешься! Хочешь, чтоб Русь под латинянов пошла? Ну хорошо, будь по-твоему. Повелю книги богослужебные переписывать, обряды править, – сказал Алексей-Никон, а сам думает себе, – добру мысль мне Чертяка подкинул. Так я одним духом народ против царя-батюшки восстановлю. Низы у нас твёрдо старой веры держатся. Обряды повелю менять, книги переписывать, а виноватым Самозванца назначу!

На том и срядились Кот Никон с Лукавым.

Вот сидит кот в палатах, носу оттуда не кажет, волю свою по-иноземному бурчит-маракует да через людей книжных, языки знающих, по земле русской разносить велит. Книги с греческих наново переписать, креститься не двумя перстами, а тремя, как у греков водится, петь в церквах божьих не на несколько голосов, а на один, ход крестный не противу солнца, а на сретенье. Все как у греков заведено.

Взроптал народ православный, смута великая началась. Не все коту поклонились, а от силы треть, да таковое число при любых порядках властителям челом бьют. Говорили раскольники промеж собой – святые на Руси по старым книгам спасались и нам велели. Боярыня Морозова, Алексея зазноба бывшая, обряды новые не приняла, так её в подполе крысами затравили вместе с княгиней Урусовой. Протопоп Аввакум за твердость в вере пострадал. Всю жизнь его били, так что зубов не осталось, а напоследях сожгли в Пустозерске, как и других многих, коим счёту нет.

Царь же самозванец не заставил себя упрашивать. Ему Никон-кот через поверенных своих нашептал, что выбором этим грекам польстить можно и в содружестве с ними на османскую Порту пойти, Царьград в лоно христианской веры обратить, над Святой Софией крест православный воздвигнуть. Царь самозванец посему с великим усердием крамольников преследовал тех, кто за старую веру цеплялся.

Монастырь Соловецкий восстал, который ещё и прежний раскол – Иосифлянский, не принял. Восемь лет царские воеводы его осаждали, а когда ворвались наконец в пределы крепости, всех иноков перебили-перевешали. Несколько только насельников милостию Богородицы да по молитвам своим по небу перенесены были в леса заволжские, на Керженец-реку, а к ним, прослышав о чуде сем, другие ревнители древнего благочестия стекаться стали. Приходили к ним воеводы царские силой в новую веру обращать, да часть из них, чтобы слугам антихристовым в руки не даться, сжигали сами себя в гарях великих, часть же дальше уходила – на Вятку, в Сибирь, в Китай, за хребет Кавказский – в Персию и Турцию. Кто-то в Австрию пошел, а были и такие, что до Америки латинской добрались, где и поныне живут. Но большинство с мест не срывались, по воскресным дням в Никонову церковь ходить стали, а в тайне свою веру блюсти. Законы государевы раскольники никакие не чтили, налогов норовили не платить, да деньгу подложную в скитах своих чеканили, за что тем из них, кого словить удавалось, олово раскалённое в уста да в жерло заливали.

С тех самых пор повелось, что ежели бунт аль смута какая в государстве – то застрельщики завсегда староверы. Даже саму революцию Великую Русскую они ладили вместе с Лениным да Троцким, только вот по их хребтам потом она тоже прошлась.

Задался у Никона-кота передел. Расколол, разладил он Русь, как того бес Лукавый алкал. Да как сам того хотел – супротив государя самозванного в свой черед народ настроил. Невзлюбил люд православный Лже-Алексея Михайловича. Во всякой вине он для баб да мужиков извечно стал виноватым. Да только когда с племяшкой Бориса Морозова – боярина в открытой схватке котофей тягаться стал, силушка то его и покинула. Отлучили его от престола патриаршего да в далеком монастыре Белозерском заточили, где он и сгинул.

Сгинул, да не насовсем. Того же лета у Петра-отрока, сынишки Самозванца, амператора будущего, что девяти годков в ту пору был, усы вдруг пробились кошачьи, да так оные торчали по сторонам, что царевич их всю жизнь подкручивал дабы себя не выдать.

Каким побытом то дело сталось – думайте сами, государи мои, здесь я вам не помощник, потому как другая это история. При случае – расскажу без утайки. Только помяну одно: неспроста в народе-то Никона считали антихристовым предтечей, Петра же – сыном патриаршим – приблудным, да Черта прямым ставленником.