Tasuta

Долго ли?

Tekst
1
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Не хотите остаться? – спросила она очень громко.

Ответа Пахоменки он уже не расслыхал.

– Ха-ха-ха! – разнеслось по всей квартире. – Да у вас нет ли при себе револьвера?

Хохот продолжался. Лука Иванович вздрогнул от него. Звук бубенчиков заставил его оглянуться опять на окно. Тройка проскакала назад, полная мужских темных фигур с светлеющимися фуражками.

XXVII

– Лука Иванович! – крикнула Юлия Федоровна и заставила его резко обернуться от окна.

Он быстро оглянул ее. Черное бархатное платье с кружевами бросилось ему прежде всего в глаза: оно было похоже скорее на театральный костюм; на плечи падала с головы тоже кружевная мантилья; в волосах, около левого уха, сидел яркий цветок. Лицо Юлии Федоровны пылало, темные глаза отливали золотистым блеском. Вся она, хотя и вошла с мороза, обдала его пахучей и жаркой атмосферой. В голове его тотчас же пронеслась тройка, а в ушах загудел шепот Пахоменки: "обед в компании… с шампанским, крюшоны… позор, посрамление!.."

Лука Иванович подался шага на два вперед.

– Да что вы на меня так смотрите, Лука Иванович? Вот сейчас мой хохол убежал, точно сумасшедший, сказал мне какую-то дикость; я думала, он в меня пулю пустит в упор, право!..

Все это она кидала отрывочными фразами, пробираясь к кушетке и жестом приглашая его присесть рядом.

С первых слов ее Лука Иванович побледнел, потом нервная дрожь прошла у него по спине. Он сжал кулаки, желая овладеть собою, неловко упал на кресло и, пугаясь своего чувства, выговорил:

– Ваш хохол – вовсе не сумасшедший… Я видел здесь, как он мучился за вас. Я страдал с ним вместе…

Дальнейшие слова замерли у него. Он их точно еще сильнее испугался, чем самого чувства, заговорившего в нем с такой назойливостью.

Юлия Федоровна выпрямила голову, щеки ее чуть заметно вздрогнули, глаза слегка затуманились.

– Вы это серьезно? – тихо спросила она.

– Вы видите, – с возрастающим волнением вымолвил Лука Иванович.

– Совсем серьезно? – повторила она. Рот ее раскрылся, и все лицо приняло небывалое выражение почти физической боли.

– А то как же? – смог сказать Лука Иванович и отвел голову от ее взгляда.

– Нет, не надо! – заговорила она вдруг горячо и сосредоточенно, но как бы подавляя звуки собственного голоса. – Не надо этого, Лука Иваныч, ради самого Бога, не надо!..

– Вам его не жаль?

– Про кого вы говорите?

– Про этого… Пахоменку…

– Оставьте его!.. Что мне до него за дело! Он – мальчик. Я про вас, Лука Иваныч…

Она смолкла и опустилась головой на подушку кушетки.

– Почему же не надо? – смелее и громче выговорил он. – Юлия Федоровна, нельзя же вечно предаваться этой маслянице! Я не хочу проповедовать, но не могу и я так… Понимать я отказываюсь: чего вы ждете в таком, петербургском, пошлом, унизительном… разгуле?.. Извините, я не откажусь от этого слова!

Рыдания послышались в ответ.

Юлия Федоровна лежала головой на подушке. Ее стройное, роскошное тело колыхалось от судорожных всхлипываний. Лука Иванович протянул было к ней руки; но руки у него опустились. Он даже затаил дыхание – так неожиданно поразило его это.

Но рыдания продолжались недолго. Голова приподнялась. Она обтерла лицо почти стыдливым жестом, опустила глаза, поправила мантилью, сбившуюся на правую щеку, и прошептала все с той же интонацией:

– Не надо, Лука Иваныч! Я – отпетая.

– Чего же вы ждете в этой пошлости? – повторил Лука Иванович с такой суровостью, что сам не верил звукам своего голоса.

– Чего? Вы непременно хотите знать? Вы этого сами не чувствуете?.. Скука меня душит, Лука Иваныч, скука!..

Она протянула это слово унылой, страдающей нотой.

Так этот звук и резнул его по душе.

– Скука? – выговорил он растерянно.

– Да, а этого мало?..

– Но вы не живете… вы не знаете настоящей жизни, клянусь вам!..

– А вы знаете? – резко спросила она, приблизив к нему лицо. – Вы – литератор, интеллигентный человек, вы знаете, ха-ха-ха!.. Полноте, Лука Иваныч! это у вас с языка сорвалось, вы – не фразер, вы это так сказали. Ну, слушайте: до знакомства с вами я еще все надеялась, что вот нападу же на человека, который действительно живет с верой в свое призвание, да не с такой, как у Елены… такая наивность смешит меня, – больше ничего. Познакомилась я с вами и в первый же разговор наш увидела, что вы тяготитесь ужасно своим делом…

– Не делом, – все так же сурово возразил Лука Иванович, – а положением; не скукой страдаю я, а недовольством.

– Это все равно: вы себя только обманываете… и не один вы, а все подобные вам… Вы и мной-то заинтересовались от скуки… Ну, посмейте сказать, что с серьезной идеей, посмейте!

Она это крикнула.

– Посмею, – ответил Лука Иванович, и голос его дрогнул страстной нотой, – посмею!.. Вы меня обманули своей жизненностью, свежестью; я увидал в вашей натуре прекрасные дары, вы сами предложили мне указать вам другие интересы…

– А вы сейчас и пошли на эту удочку!.. Что же это, как не скука?

Движение губ ее придало лицу опять выражение едкой боли. Луке Ивановичу стало делаться жутко.

– Не обо мне идет речь, – выговорил он убитым голосом, – вас надо спасти от этой мертвечины!..

Слово Елены Ильинишны само подвернулось ему.

– Мертвечина!.. пожалуй… тем лучше… Но вы не спасете… Лука Иваныч, оставьте меня, если вы уже, в самом деле, очень меня жалеете. Измучитесь, истреплетесь… вы и сами станете мертвецом. Вы видели, я со дня на день откладывала свое спасение… Думаю: вот найду в себе силу, не будет меня глодать эта всегдашняя, глупая, барская, развратная, как хотите… тосска. Нет, все то же. Право, лучше уж, пока есть здоровье, забываться, хоть секундами, в чем-нибудь диком, нелепом; вставать, как я, в три часа, ложиться в 7 утра, бегать по всем этим грязным маскарадам, обедать, ужинать, шампанское пить, слушать всякое вранье… Лучше, Лука Иваныч, в тысячу раз лучше! Не нужно, по крайней мере, ничего искать, ни у кого ничего не нужно спрашивать, ни на что не нужно надеяться!..

Знойный воздух опять охватил Луку Ивановича. Против него женщина с пылающими щеками, с огнем в глазах, с полуоткрытой грудью, в цветах, пышащая страстной потребностью жить и наслаждаться, изливала ему, со злобой и отчаянием, свою душевную немочь, билась точно в предсмертной агонии, захваченная когтями неумолимого чудовища.

– Не может этого быть! – раздельно и тяжело выговорил Лука Иванович, точно с испугом озираясь вокруг себя.

– Ну и прекрасно, – уж тоном горького успокоения промолвила Юлия Федоровна, – будемте о чем-нибудь другом говорить… А то, что за трагедия в самом деле?.. Я только что каталась… и так много мы смеялись!.. а через полчаса я в маскарад; вы видите, я одета так, что мне только маску надеть; да я нынче маски не надену: мне душно, у меня лицо горит… я спущу с капюшона двойную вуаль и буду интриговать вашего приятеля, генерала Крафта…

Она хотела было засмеяться, но смеха у ней не вышло.

– Вы видите, – заговорил Лука Иванович, высвободившись немного из своей растерянности. – Вы напускаете на себя такой тон… Вы страдаете… Это понятно; но неужели нет вам никакого исхода? Вы не желаете никаких модных увлечений, вам противны всякие ярлычки: женский труд… свобода женской личности… да вам ничего этого не надо… вы боитесь вмешаться в чужие дела… играть в благотворительность. Но есть для женщины другая отрада жизни.

– Не договаривайте, пожалуйста, не договаривайте! – стремительно вскричала она и схватила его за руку. – Лучше я доскажу вашу мысль. Полюбить, хотели вы сказать, – не так ли? Больше ведь никто не выдумает. Скажите мне, Лука Иваныч, – только забудьте, что я молодая дама, madame Патера, – а просто, как приятелю скажите: были вы когда-нибудь близки к порядочной женщине, совсем близки?

– Не хочу лгать – нет, – ответил искренно и удивленно Лука Иванович.

– Господи, как вы счастливы!.. И не сближайтесь ни с кем, если не хотите опротиветь самому себе. Вас это удивляет?.. Что ж делать, что я больше жила!!. Полюбить!.. – повторила она раздраженно. – Ну, хорошо, полюблю, т. е. влюблюсь, настрою себя так, выберу прекрасного человека, вас, например, выберу за душевные качества, а не за бакенбарды и не за аксельбанты… Начнется с хороших разговоров, потом будем целоваться, потом… он заскучает, сделается невнимателен, потом груб и пошл… Не обижайтесь, добрый мой Лука Иваныч, все, все таковы… иначе нельзя… не знаю, как в Европе, но у нас так… И вот ваша ветка спасения?! Я думала, вы припасли что-нибудь поновее… подействительнее… Это средство мне сейчас генерал Крафт предложит!..

– Вы мне не дали досказать, – с новым усилием возразил Лука Иваныч, – разве нет другой любви, кроме этакой?

– Есть, Лука Иваныч, я знала ее…

Голос ее так задрожал, что Лука Иванович быстро поднял до той минуты опущенную голову и увидал, как глаза ее ушли в орбиты, а щеки мгновенно осунулись.

– Вы знали ее? – радостно спросил он.

– Да, пока жив был мой ребенок… Больше я не хочу и этой любви!..

"И вы были матерью?" – вскричал было он и удержался.

– Не хотите?

– Нет!..

Твердо, резко, почти злобно звучал ее ответ. Она тотчас после того оправилась, переменила позу, выпрямила грудь и прошлась рукой по своей прическе. Он сидел с неподвижно уставленными на что-то глазами. В первый раз, в течение разговора, выражение его лица отчетливо бросилось ей в глаза. Она наклонилась к нему с участием и окликнула:

– Лука Иваныч!

Он поглядел на нее замирающим взглядом.

– Что вам угодно? – неожиданно сухо спросил он. Рука ее легла на его руку.

– Ради Христа, не увлекайтесь мной!.. Я думала, что вы больше жили, – так не надо!.. Не ходите ко мне, я вас не стану принимать… Оставьте меня… Дайте мне хоть вам оказать услугу… Право, лучше так… Сами себя будете больше уважать, легче обманывать себя будет. Ведь я не на любовь надеялась, когда вас в наставники брала. Ан, нет, ни капельки!.. И теперь во мне никакой струнки не дрожит… Я – по-приятельски только… Простите за глупый опыт… – Она крепко сжала ему руку и быстро встала.

 

– Что ж вы молчите? Ведь не рассердились же вы на меня?.. Ну, скажите мне резкость какую-нибудь, если я ее заслужила… Лука Иванович, что с вами?

– Не беспокойтесь, – тяжело вымолвил он. – Мне нечего вам говорить… Я слишком…

Он не досказал, встал, и, почти вырвав у ней свою руку, прошелся в другой угол гостиной.

– Пройдет! – вскричала она своим всегдашним тоном. – В маскарад я вас не приглашаю, но меня уже там ждут… Еще три маскарада – и Великий Пост… Знаете, что я вам скажу на прощание, Лука Иванович? Лучше всего любоваться князем Баскаковым…

Он изумленно поглядел на нее.

– Забыли: князь Оглы, что просил вас об учителе? Вот это – профиль. Таких мужчин, кроме Кавказа, нигде нет… Ну, полноте, я не буду: вы уж очень страшно на меня смотрите, ведь это в последний раз. Больше мы с вами не увидимся… Если записку вам пригласительную напишу – не отвечайте. Ну, успокойтесь, дайте я вас посажу на кушетку… вот сюда.

Юлия Федоровна взяла его за руку и подвела к кушетке. Он машинально опустился на нее.

– Прощайте, добрый друг!.. – шепнула она и скрылась за портьерой.

XXVIII

Долго-долго не мог Лука Иванович овладеть собою. Точно какое жало мозжило его, нервность не шла ему на помощь, ни в чем не находил он облегчения: ни слез не являлось, ни падения сил, а с ним и тяжкой напряженности. Вот он и один теперь: что же такое гложет его и мозжит?.. Страстное ли чувство, пришибенное сразу? Горечь ли мужского тщеславия, или простая жалость к этой мечущейся в пустоте женщине?..

Ему стало так душно, что он подошел к окну, отодвинул кресло и приложился лбом к холодному стеклу. На дворе продолжал крутить легкий снежок, переходивший минутами в белесоватую пургу. Безжизненно и уныло глядела широкая улица, ночь пугала всякое живое существо, заставляла жаться и уходить в себя, в свою нору. И как-то дико показалось вдруг Луке Ивановичу все, что он переиспытал тут, в этом салоне, да и не свои только испытания предстали пред ним, а вся жизнь, глухо кишащая под мертвенным саваном петербургской зимы. Стала ему видеться, точно сквозь мелькание снежинок, целая вереница живых человеческих фигур. Между ними и Юлия Федоровна – с чашей в руке, с цветами в волосах. Точно будто ему кто говорит: "ведь у ней в чаше-то не вино, а яд!" И он кивает головой, в знак понимания, и думает про себя: "что ж тут удивительного? так и должно быть; хорошо еще, что с цветами в волосах пьет". А дальше иные образы… и все один исход. И снег заносит следы мятежной, безвременной, вольной смерти…

Но образы промчались, а едкая боль все еще стояла в груди. Он рад бы был вытравить ее чем-нибудь. Нет, не обмолвившееся личное чувство ныло в нем, а другое – безжалостное, ядовитое… чувство своей беспомощности перед какой-то заразой, перед подпольной, всепоглощающей немощью. Она вырвала у него сейчас живое существо, с прекрасным телом и богатыми душевными дарами, и, вырывая, кинула ему в лицо дерзкий вызов: «где тебе, – кричала она, – жалкий писака, где тебе оспаривать у меня тех, кого коснулся мой перст. Посмотри на самого себя, вникни в свое убожество, прочувствуй его хорошенько, дойди до самой глубины твоего бессилия; и если ты настолько малодушен, оставайся в живых, погребай себя заживо!..»

Да, вот что мозжило его, выясняясь все ярче и ярче, впиваясь в него точно раскаленными крючками страдающей мысли.

С жестом глубокого отчаяния прикрыл Лука Иванович лицо руками и, опустившись на кресло, сидел так несколько минут. Он просидел бы еще, но кто-то дотронулся рукой до его плеча.

– Вы тут… благодарю вас…

Почти гневно раскрыл он глаза.

Над ним нагнулась Елена Ильинишна, с муфтой в руках.

– Благодарю вас, – повторила Елена Ильинишна, – вы меня подождали.

– Извините, – почти грубо ответил он, – я вас не ждал.

Тут только заметила она, какое у него лицо.

– Что с вами, Лука Иваныч? – боязливо выговорила она и тотчас же присела к нему. Руки ее с участием протянулись вперед.

– Вы хотите предостерегать меня? – менее резко спросил Лука Иванович, взглянув на испуганно-возбужденное лицо ее. – Опоздали! Все уже кончено!

– Как? – веселее откликнулась Елена Ильинишна.

– Кончено! Что я вам говорил, когда вы мне предлагали исправлять вашу кузину?.. Куда же нам, разночинцам, брать на себя такие задачи!..

И он махнул рукой с такой горечью во рту и в глазах, что Елена Ильинишна вся вздрогнула и еще ближе присела к нему.

– Друг мой, – начала она теплой нотой, – позвольте мне так назвать вас в эту минуту… Я догадываюсь, что у вас здесь было с Юлией. Она вам вдруг, без подготовлений, показала всю свою безнадежность!.. Вероятно, она так и выразилась… потом она сказала: оставьте меня… Это еще хорошо. С другими она менее церемонится и оставляет при себе на долгие сроки. Тогда вы слышали бы от нее ежедневно, среди болтовни, где-нибудь в маскараде или за ужином, на каком-нибудь пикнике… или в интимном разговоре в ее будуаре: "ах, какая тоска!" Вас она считала бы тогда меньше всякой вещи. Ее бессмысленная хандра отравляла бы вас маленькими глотками… Благодарите судьбу, что Юлия не обрекла вас на это!..

Возглас Елены Ильинишны как будто смягчил напряженность Луки Ивановича. По крайней мере, лицо его получило оттенок более тихой скорби. Он взял даже Елену Ильинишну за обе руки и с усилием выговорил:

– Но что могло исковеркать такое милое, живое существо!..

– Своя злая воля, Лука Иваныч, – отвечала Елена Ильинишна раздраженнее. – Ничто иное!.. Как смеет она говорить про тоску и скуку, когда она в жизни своей не знала, ни одного часа, что такое труд, что такое долг, что такое идеал?.. Скука!.. вот это прекрасно! А не хочет ли она сесть на пустые щи и просиживать по шестнадцати часов в день… С иголкой в руках…

– Песнь о рубашке! – перебил Лука Иванович, злобно расхохотавшись. – Знаем мы эту Гудовщину! Я у вас не такого рецептика спрашивал, добрейшая Елена Ильинишна. Ну, хорошо-с, в ней злая воля действует – согласен с вами, она не знает ни труда, ни голода… Но почему же мы-то с вами, соль земли, умники, носители идеалов и чего вам угодно, отчего же это мы с вами не в состоянии вылечить от этой злой воли какую-нибудь смазливую барыньку? Отчего?

– И лечить ее не нужно, друг мой, – слаще возразила Елена Ильинишна, опуская глаза, – к чему тратиться на такие бесплодные опыты?.. Оглянитесь кругом себя… столько честных тружениц ждут одного слова поддержки, чтобы идти туда, где блистает вечный идеал… Не знаю, соль ли мы земли, но мы сильны внутренне Подайте руку по-приятельски, проникнемся солидарностью, образуем настоящее духовное братство, и вы увидите, что мы – сила!..

– Сила! – еще резче расхохотался Лука Иванович и встал.

Он не мог совладать с нахлынувшим на него злобным чувством. Еще минута, и он готов бы был разразить эту ни в чем не повинную особу, говорившую ему с такой явной симпатией.

– Наивное создание!.. – кинул он ей прямо в лицо. – Не заговаривайте вы, пожалуйста, вашим картонным идеализмом печальной сути… Отвечайте вы мне на вопрос… Только ваше девичье сочинительство не позволит вам никогда дать настоящего ответа. Отчего мы с вами бессильны выгнать из смазливой барыньки беса скуки? Отчего? Оттого, что мы с вами – ничтожество, понимаете, всяческое ничтожество, как люди, как работники, как граждане, как корпорация! Вас наполняет самообман, над которым даже госпожа Патера потешается, а я вот задыхаюсь… И уж, конечно, не найдется у вас рецепта от этого недуга!..

Растерявшаяся Елена Ильинишна хотела было что-то вымолвить, но Лука Иванович, махнув рукой, крикнул ей:

– Избавьте, избавьте! – и больше выбежал, чем вышел, из гостиной.

XXIX

Как прошла у него ночь, он не мог дать себе ясного отчета. Помнит только, что усталый, иззябший, с дрожью во всем теле, очень поздно дотащился он до своей квартиры. Как сквозь туман, мелькнули перед ним опухшие от сна глаза Татьяны. Кажется, что-то она ему пробормотала. В плохо протопленном кабинете, где он продолжал спать, все та же Татьяна указывала ему на какой-то квадратный синеватый пакет с бумажной печатью.

Он еле держался на ногах; и, вероятно, Татьяна, при всей своей сонливости, подумала, что барин ее сильно подгулял. Спал он как убитый, без всяких снов.

Его разбудил громкий разговор в коридоре, около самой двери в кабинет.

– Как спит? – ворчливо-весело крикнул мужской жиденький голос.

– Так вот, до сей поры, – ответил полушепотом женский голос.

Лука Иванович узнал голос Татьяны; но кто с ней говорил, он не мог распознать: в голове его не было еще никакого отчетливого представления о том, где он, почему так громко кто-то говорит, который час, начинается день или уже кончается?..

Кабинет постоянно наполняли сумерки от высокого брандмауера соседнего дома, но Лука Иванович все-таки смог сообразить, что стояло далеко не раннее утро.

– Да разве он не читал ее? – спросил опять жидкий мужской голос.

– Подавала пакет, подавала, – оправдывалась Татьяна, – как пришел, подавала.

– Да в котором это часу было?

– Не могу доложить – чуть ли не перед самым утром.

– Хорошо!..

И вслед за этим возгласом раздался стук в дверь.

– Кто там? – окликнул Лука Иванович, стыдливо встрепенувшись.

– Спите? Прекрасно!.. Как нельзя лучше!..

Дверь растворилась, и вбежал, во фраке со значком, Проскудин, держа на отлете портфель из зеленого сафьяна.

– Который же час? – смиренно спросил Лука Иванович, поднимаясь с постели.

– И он спрашивает!.. Половина третьего, государь мой, половина третьего!.. Понимаете вы это?

– Поздненько, я сейчас…

Проскудин стремительно оглядел стол, схватил лежавший как раз посреди его пакет, поднес его к самому носу Луки Ивановича и крикнул:

– А это что? Полюбуйтесь: даже не распечатана депеша!

Лука Иванович убедился, что депеша действительно была не распечатана, но он все еще не мог понять, почему приятель его, Проскудин, обыкновенно спокойный и благодушный, тут так волнуется.

– Да что же в этой телеграмме? – спросил он все еще заспанным голосом.

– Извещал я вас, государь мой, – уже мягче заговорил Проскудин, – чтобы вы, ровно в 11 часов, явились в окружной суд, а оттуда отправились бы со мной к одной особе; ее именно сегодня-то и нужно было застать… И все это для вашего места… А который теперь час, смею спросить?..

– Вы уж это мне вострубили, – полушутливо ответил Лука Иванович и, прикрываясь слегка одеялом, добавил, – дайте мне прийти в приличный вид и потом казните меня…

Проскудин быстро вынул часы, посмотрел на них, издав звук неодобрения, после чего сел на стул и стал разбираться в своем портфеле.

– Четверть часа могу вам подарить, – кинул он, хмуро взглянув на приятеля.

Наскоро умылся и прибрался Лука Иванович, запахнулся в свой халатик и присел к столу, с миной человека, готового перенести всякое наказание.

– Ну, казните, – с тихою улыбкой начал он, закручивая папиросу.

– Я не за тем приехал; а теперь дело-то почти что проиграно: охотников не мало и без вас – я ведь, батюшка, недаром интриговал целый месяц… И вдруг такая оплошность! Ну, поздно вы вернулись, амуры, видно, какие… Да депешу-то не трудно бы было распечатать, приказать кухарке разбудить себя… Эх!..

Лоснящийся лоб Проскудина весь покрылся морщинами: видно было, что он очень огорчен.

Лука Иванович протянул ему руку, пожал и, помолчав немного, выговорил медленно и убежденно:

– Ну, и не нужно, Николай Петрович, благодарю за хлопоты.

– Как не нужно? Чего не нужно?

– Да новых хлопот: я, пожалуй, и во второй раз просплю депешу.

– Вы это серьезно говорите?

– Серьезно. История с депешей – знамение в некотором роде. До вчерашнего дня я мечтал, как неразумное дитя, о каком-то радужном конторском месте… Вчера… или нет, сегодня ночью… после расскажу, в какой обстановке… почувствовал я, со всей горечью, свое убожество… понимаете, как члена общества… а теперь вот сознательно говорю вам: бросьте, не хлопочите, не хочу я быть ничем, кроме того, что я есть.

– Это как? Семь, значит, пятниц на неделе? Или сладка очень литературная поденщина?

– Про то я знаю… Пятнадцать лет я строчу, Николай Петрович. Это даром не проходит. Надо с пером в руках и умирать. Где?.. Не знаю, быть может, и в богадельне! Я это прибавляю не для чувствительности, а так, как приятную возможность… И она меня особенно не пугает… Зато вон гордость во мне закопошилась, и я могу ей поблажку дать: нейду в дельцы, хотя бы и грошовые, не променяю своего мизерного заработка… Вот и подите!

 

Он смолк и закурил папиросу. Проскудин с недоумевающим лицом долго оглядывал его, прищуриваясь как-то сбоку.

– Да вы – и впрямь гордец! – вскричал он, краснея. – Прикидывались только человеком, понимающим жизнь попросту, как должно; а вот в вас писательское-то тщеславие и вскипело вдруг!..

– А в вас что вскипело теперь, друг Николай Петрович? – остановил его Лука Иванович, положив ему руку на колена.

– Что?

– Делец в вас рассердился на меня. Вы хоть и хороший человек, а все-таки – делец или прикосновенны к делам… Делец и разгневался: как, мол, презренный писака может менять солидное положение на свою работишку? Ведь так?..

– А как же вы ко мне в помощники-то сбирались? Я же тогда вам сказал, что вашему брату надо нас всячески уязвлять, а не по стопам нашим идти.

– Тогда в вас настоящий Николай Петрович Проскудин говорил. А чем же конторское-то место лучше?.. Ну, да что же нам из-за этого ссориться?.. Не посетуйте за беспокойство и не опоздайте в окружной суд; четверть-то часа, я думаю, прошло уж.

Проскудин встал, взглянул на часы и наморщил переносицу.

– И то пора! – вскричал он деловой нотой и сунул портфель под мышку. – Прощайте, коли так; только я думаю, что вы нынче после вчерашней авантюрки хандрите…

Он отошел к двери, взялся за нее, улыбнулся вдруг всем своим крупным ртом и крикнул:

– А ведь вы, в сущности, правы, Присыпкин, и я бы так рассудил!.. Прощайте!

Лука Иванович послал ему дружеский поклон и остался на том же месте, тихо покуривая; но не успел Проскудин выйти из его квартиры, как он вспомнил, что у него в портмоне лежат три двугривенных; и не достало у него духа догнать приятеля и перехватить у него… на обед: он твердо знал, что долг его Проскудину зашел уже за три сотни рублей. . . . . . . . . . .

XXX

Серенькое апрельское утро, только кое-как смягченное весной, поднялось над Петербургом. По одной из набережных Лиговки, еще полной луж и осколков слежавшегося грязного снега, тащились погребальные дроги без балдахина. Гроб был бедный, обмазанный желтой охрой, с наемным плисовым покровом, вытертым и закапанным. Возница, сидя вбок на козлах, выставил из-под черного балахона рыжие голенища. На голове его набекрень торчала высокая побурелая шляпа с чем-то похожим на траур.

За дрогами никто не шел; только вправо и влево тянулось гуськом и по двое несколько мужчин, одетых в штатское, и пожилых, и молодых. Всех-то их можно было насчитать человек с пятнадцать; позади дрог ехала одна извозчичья пролетка с дамой в черном и, гораздо дальше, барское двухместное купе синего цвета.

В числе провожавших покойника шел один, несколько поодаль от вереницы, двигавшейся по правому тротуару, и Лука Иванович Присыпкин. Запахивался он все еще в зимнюю свою шубку. Сильно он горбился и даже упирался на палку. В лице он не очень похудел, но цвет щек стал еще непригляднее, бородку он отрастил, и седой волос уже заметно серебрил ее.

Процессия начала поворачивать на деревянный, грязный мостик.

– Чьи такие похороны? – вдруг раздался вправо от него старушечий оклик.

Он обернулся. Спрашивала салопница, приподнимая край ватошной юбки.

– Сочинительские, – выговорил с невольной усмешкой Лука Иванович.

– То-то! – протянула ворчливо старуха и побрела в сторону.

"Пожива, видно, малая", – подумал Лука Иванович ей вслед. Он пошел, замедляя ход и поглядывая на дроги, качавшиеся от неровностей мостовой.

Шел он так минуты с две. На первом перекрестке кто-то обнял его сзади за левое плечо.

– Милый Лука Иванович, – заговорил мягким тенором высокий, красивый барин в бекеше с бобровым воротником и в богатой собольей шапке, все еще придерживая Луку Ивановича за плечо.

– И вы провожаете? – спросил, обративши к нему лицо, Лука Иванович. Можно было заметить, что он не намерен отвечать в тон на сладкие интонации красивого барина в бекеше.

– Да, надо же исполнить долг… Бедный Платон Алексеич… в три дня сгорел. Вы, может быть, не знаете, Лука Иваныч: недели три тому назад он умолял меня заехать к нему в долговое; я отправился. Предложил он мне целую пьесу… Вы ведь знаете – переводил он бойко, но стих неуклюжий. Ну, вижу, человек взаперти сидит, в отчаянном положении. Выпросил у меня сто рублей… Через две недели вышел как-то из долгового, а через пять-шесть дней и душу Богу отдал.

– Да существует ли перевод-то? – спросил Лука Иванович, – вы, вероятно, уже наводили справочки?

– Существует… Но мне ли одному он его запродал? – это еще вопрос.

Слушая собеседника, Лука Иванович посматривал на его благообразную подстриженную бороду, где каждый волосок шел по кривой линии от среднего пробора и так явственно, точно волоски эти были накрахмалены.

– Будто у вас не осталось документика? – не без иронии спросил он его, отводя глаза от его бороды.

– Конечно, есть; но все-таки неприятно!.. И что это за нравы! Просто стыдно принадлежать к людям пишущим… Долговое, потом такие жалкие похороны!.. Будем надеяться, что это уже, так сказать, последний из Могикан.

– Будем надеяться, – повторил Лука Иванович, видимо тяготясь разговором.

– А ведь я у вас третьего дня был, милый Лука Иванович, – начал опять очень сладко барин в бекеше, – отдали вам мою карточку?

– Как же, благодарю… Вы меня извините, я визитами не считаюсь.

– Да к чему же, к чему же!.. Мне хотелось предложить вам… дело это еще не к спеху, а все лучше заручиться…

– Что угодно? – сухо спросил Лука Иванович.

– Вы ведь у нас едва ли не единственный, знающий по-испански. Давно у меня есть мысль издать избранный испанский театр, – знаете: Кальдерона, Лопе де Вегу и этого еще, как бишь его…

– Верно, Тирсо де Молину, хотите вы сказать?

– Именно.

– Что же? хорошее дело.

– Да-с; но вы понимаете, добрейший Лука Иванович, что теперь время тугое, книги нейдут, надо много затратить на такое издание. Вот я и хотел вам предложить, – голос его понизился и стал еще мягче, – быть главным деятелем этого сборника; работы будет вдоволь, и я вам вполне ее гарантирую хоть на два года, но так, чтобы плата за пьесу была в округу, без расчета по листам.

– Это все равно, – заметил, несколько оживляясь, Лука Иванович.

– При всем моем желании я не могу предложить вам, – он точно споткнулся и духом выговорил, – семьдесят пять, много сто рубликов…

– Сто рублей за пьесу? – вырвалось у Луки Ивановича.

– Знаю, что не красная цена; но кто же у нас будет раскупать какого-нибудь Тирсу де Молину?.. Само собою, Лука Иванович, гонорарий всегда вперед за рукопись по расчету, сколько бы ни писали, хоть пол-актика.

И он захихикал своим уже заметным брюшком, причем волосики бороды красиво вздрагивали.

Горькая черта избороздила рот Луки Ивановича. Глаза его вспыхнули, в щеках пробилась краска; но это было всего одну минуту. Лицо опять осунулось, взгляд потух, на лбу ж легли две резкие линии; он что-то сообразил.

– Значит, по рукописи? – глухо спросил он.

– О, да! Вы меня знаете!

– Я к вам зайду, мы потолкуем.

– Вот это и прекрасно! – радостно вскричал барин в бекеше, обхватив опять левое плечо Луки Ивановича, а правой рукой силился дать ему рукопожатие. – Я всегда вас считал одним из редких по порядочности!..

Он даже испустил вздох, видимо облегченный результатом сделки.

– А, кажется, дождичек собирается? – заметил вдруг Лука Иванович, желая переменить разговор.

Красивый барин с тревогой взглянул на небо.

– Неужели дождик?.. Скорее крупа пойдет… холодно ужасно! А я, как нарочно, в меховой шапке.

Он инстинктивно схватился за свои соболя.

– Вам неопасно, – продолжал в первоначальном суховатом тоне Лука Иванович, – ведь это, поди, ваши? – спросил он, указав на пару караковых синего купе. – Больше у кого же будет здесь карета?

– Мои, мои, – напряженно улыбаясь, ответил красивый барин, скрывая под улыбкой неприятное движение, вызванное вопросом Луки Ивановича.

Дроги подъехали уже к кладбищу.

– Вы думаете оставаться до спуска в могилу?

Вопрос этот вызвал Луку Ивановича из раздумья.

– Да, а вы?

– Я только побуду при отпевании… дела у меня множество сегодня… корректур навалено!.. А, кстати, вон еще нужный человек. Жду вас, милейший Лука Иванович, хоть завтра же.

Он приподнял соболью шапку и скорыми шагами стал кого-то догонять.

"Что, брат, – обратился Лука Иванович внутренно к самому себе, – много ты выиграл, что на генерала Крафта больше не работаешь? Этот вон – гражданский издатель, свой брат, а стоит пятерых военных!.."