Tasuta

Одиночество зверя

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

В этом месте своего рассказа Ладнов заметил на полях, что описываемое им событие имело место в пору действия сталинской Конституции, а не брежневской. В ней не было статьи о руководящей и направляющей силе советского общества, Коммунистическая партия там называлась «руководящим ядром» всех общественных и государственных организаций, что давало больше места для свободной дискуссии о многопартийности. Человек в штатском довольно долго слушал излияния задержанного, потом строгим тоном напомнил ему о необходимости быть начеку перед лицом происков западных спецслужб, которые всеми силами стремятся ослабить монолитную сплочённость советского общества вокруг компартии и предложил ему ответить на вопрос: смогли бы мы выстоять в Великой Отечественной войне, если бы не имели единого руководящего центра, обладающего непреклонной волей к победе?

– Война закончилась, – ответил Ладнов. – Нельзя вечно жить в режиме военной мобилизации.

– Война продолжается, только сменился противник и формы её ведения. Контрреволюционный мятеж в Чехословакии в своё время тоже начался с как бы невинных дискуссий об усовершенствовании социалистического строя, – строго заметил человек напротив.

Таким образом они проговорили пару часов, а затем студент вернулся домой с напутствием впредь не совершать политических ошибок и с пожеланием в будущем стать достойным членом советского общества.

Вольноотпущенник надолго задумался о содеянном и о случившемся с ним, но всё же не смог найти за собой никакой вины. Человек в штатском его не переубедил, но через несколько дней Ладнова вызвали на заседание райкома комсомола и там снова задавали вопросы, требовали объяснить мотивы не подобающего комсомольцу поведения.

– А какое поведение подобает комсомольцу? – искренне спрашивал в ответ сторонник плюрализма. – Не думать и говорить только по приказу? Вы вообще Ленина читали когда-нибудь? Где вы у него нашли хоть полслова о запрете комсомольцам и даже коммунистам честно говорить о несовершенствах компартии и советского строя? Почему никто мне не объясняет мои якобы ошибки, но все требуют в них раскаяться? Вот вы, лично вы, – обратился он непосредственно к растерявшемуся секретарю райкома. – Возьмите мою листовку и покажите мне пальцем конкретную фразу, которая противоречит советским законам или хотя бы нормам социалистического общежития.

Секретарь смял роковую бумажку в кулаке и принялся размахивать им перед лицом Ладнова, требуя прекратить хулиганство и признать вину, поскольку терпение комсомола не беспредельно, и в конце концов он будет вынужден принять решительные меры.

– Вы не говорите от лица комсомола. Может быть, через несколько лет с самых высоких трибун станут говорить то же, что я здесь написал. И тогда меры примут как раз к вам, а не ко мне.

Разумеется, беседа завершилась в некоторой степени печально: институтская организация поспешила исключить Ладнова из рядов, райком её поспешно поддержал, и бывший комсомолец прославился на весь институт. Большинство приятелей перестали с ним разговаривать, оставшиеся изредка обсуждали только проблемы учёбы и досуга, старательно оставляя в стороне проблемы философского масштаба, но издали на него посматривали – с интересом, со страхом, некоторые особо впечатлительные девицы – с восхищением. Им нравился молодой человек, гордо идущий против течения, хотя содержание его знаменитых листовок было известно очень немногим, и судить о сущности его квазипрограммы практически никто не мог. Зато все знали без всяких разъяснений: их однокурсник попёр против системы, а ведь никто не считал её идеальной. Более того, многие полагали её несовершенной и менее эффективной по сравнению с капиталистической – ведь именно в капстранах производится лучшее промышленное оборудование, автомашины и бытовая электроника. Только присоединяться к пропагандистским усилиям Ладнова никто не посчитал нужным, предпочитая спокойно доучиться и защитить диплом. Он оказался едва ли не самым пламенным сторонником социалистических идей на факультете, но только он и пострадал за излишнюю политическую наивность.

Первое время Ладнов воспринимал себя единственным вольнодумцем в стране, хотя знал, разумеется, о диссидентах из разговоров, радиопередач «Свободы» и Би-Би-Си, даже из официальных советских газет и контрпропагандистской литературы, которые в своей суровой критике всё же раскрывали имена непокорных людей. Однако, знание оставалось теоретическим, предположительным – никакими сведениями для личной встречи хоть с кем-нибудь из них опороченный студент не располагал. Оставалось только пойти за справкой в КГБ.

Однажды к Ладнову домой просто пришёл незнакомый человек и предложил ему не размениваться по пустякам. Они долго разговаривали с глазу на глаз, оставив несведущих родителей юного борца за дверью, и в течение всего собеседования прощупывали друг друга с осторожностью, присущей загнанным зверям. Гость говорил размеренно, тихо, уверенно, и каждое его слово одновременно возмущало и пугало. Демократический централизм означает запрет раз и навсегда обсуждать однажды принятые решения, социализм проспал научно-техническую революцию, американцы высадились на Луне, вывели на орбиту стотонную орбитальную станцию и в космической гонке оставили далеко позади Советский Союз. Они знать не знают о своём участии в напряжённой гонке за мировое первенство, если пересчитать ВВП по реальному курсу рубля, он составит лишь пятую часть американского, и это после почти шестидесяти лет напряжённейшего труда, а по сути бесчеловечной эксплуатации, какой никогда не знал даже дикий капитализм, не говоря уже о капитализме современном.

Ладнов возмущался и возражал, доказывал некорректность сопоставления доходов в СССР и США по курсу доллара, тем более фарцовочному, потому что у нас в принципе иная система цен, американцы не платят за проезд на метро и за коммунальные услуги такие смешные деньги, какие платим мы, и ещё многое другое, но сомнение разъедало душу. Человек пригласил Ладнова встретиться с группой его единомышленников, людей отчаянных и суровых, готовых к борьбе за успех безнадёжного дела до конца.

– Только имейте в виду, до сих пор КГБ считал вас заблудшей овечкой, а если сойдётесь с нами, станете врагом народа, со всеми вытекающими последствиями.

– Откуда вы знаете мысли КГБ?

– Вы правильно реагируете, – засмеялся пришелец. – Нельзя верить первому встречному. Договоримся так: я не могу вам доказать свою непричастность к чекистскому цеху, поскольку отрицательный факт доказать невозможно. Вот вы, например, можете доказать, что не являетесь агентом пяти иностранных разведок?

– Не могу, – ответил после минутного размышления Ладнов.

– Разумеется. Так что же нам делать?

– Вы у меня спрашиваете?

– Конечно, у вас. Здесь никого больше нет.

– Я не знаю, что вам дальше делать. Может, просто уйдёте?

– Я могу уйти, но вы навсегда останетесь один. Как в одиночной камере. Правда, советские заключенные, набитые в камеры, как сельди в бочке, мечтают об одиночках, но они ошибаются. Узники Петропавловской крепости сходили с ума именно от безлюдья.

– Я не в камере.

– Вы в камере, молодой человек, не обманывайте себя. Решётки на окнах – лишь условность. Достаточно обнести всю страну колючей проволокой вдоль границ, и вся она станет одним большим концлагерем. Вы можете поверить мне на слово и сделать первый шаг к свободе, или навсегда остаться заключённым. Выбор за вами.

Ладнов тогда не испытывал особой неприязни к КГБ, зато антисоветские изречения посетителя его возмущали. Ему нравилось быть гражданином великой страны, одной из двух сверхдержав, и рассуждения гостя о большом колхозе вызывали у него резкое отторжение. Тем не менее, он взял у незнакомца адрес и попрощался с ним, ещё не уверенный, примет ли приглашение.

Несколько недель он думал – на лекциях, в перерывах между парами, в библиотеке, дома. Пытался понять смысл происходящего. Оно пугало – одиночество действительно обступало его со всех сторон. Родители настырно зудели, требуя прекратить дурошлёпство, спокойно доучиться и пойти на работу, как все нормальные люди. Оставь свои глупые мысли при себе, не считай себя самым умным, каждый здравомыслящий человек понимает, что можно говорить, и что нельзя. Ты и сам понимаешь, не прикидывайся глупее, чем ты есть на самом деле.

Подобные разговоры выматывали юного Ладнова, он уходил гулять в одиночестве, отправлялся в кино или в театр, до вечера сидел на мокрых скамейках в аллеях и парках, и продолжал обдумывать предложение неизвестного. Иногда вынимал из кармана замызганную измятую бумажку и внимательно разглядывал её со всех сторон, словно в надежде вычитать помимо банального московского адреса некую высшую истину. Где правда? Официальным советским газетам он и сам не верил, но означала ли их ложь правоту тайных противников Советской власти? Человек в штатском из отделения милиции говорил и об этом: отдельные подрывные элементы пытаются использовать наши временные трудности и недоработки для подрыва социалистической системы изнутри, они предпочитают не замечать наши беспрецедентные социальные завоевания и уныло подсчитывают количество машин в частной собственности, хотя качество жизни следует измерять в иных параметрах – например, бесплатным медицинским обслуживанием и образованием.

Поскольку обсудить свой выбор Ладнов ни с кем не мог, однажды он явился по указанному в бумажке адресу и, когда ему открыла дверь приятная на вид, улыбчивая женщина и пригласила войти, не задав ни единого вопроса, он удивился. Ему казалось – он пришёл на явку, у него должны были потребовать пароль и сообщить отзыв, но обошлось без детективных вычурностей. Он разулся, прошёл в квартиру, уселся на диван перед круглым столом. С потолка свисала большая тяжёлая люстра, в серванте сверкал хрусталь, комната выглядела уютной и старомодной, совсем не производила впечатления контрреволюционного штаба.

Женщина разговаривала с ним о пустяках, периодически уходила на кухню – заварить чай, приготовить угощение, но и оттуда громко задавала всякие безобидные вопросы: любит он собак или кошек, кто его любимые писатели и композиторы. Ладнов сначала отвечал с некоторым напряжением, потом успокоился и совсем уже почувствовал себя гостем, когда стали по одному подходить новые люди, среди которых вскоре объявился и прежний незнакомец. Новенький со всеми знакомился, жал руки, улыбался, а потом, за чаем с тортом, почувствовал себя в своей компании. Одиночество ушло навсегда.

 

Компания оказалась пёстрой: инженеры, научные сотрудники, переводчики, и тут же истопники и дворники – только отличить одних от других оказалось сложно. Ладнов появлялся среди них всё чаще и чаще, место сбора менялось, состав – тоже

Возможность разговаривать обо всём на свете, не выбирать осторожные слова и не держать в уме несвоевременные мысли его обрадовала, потом озадачила. Ему давали странные книги – изданные на русском языке где-нибудь в Париже, переписанные от руки или перепечатанные на машинке, иногда на один день или ночь. Он читал их запоем, не мог оторваться из чувства причастности к тайному и запретному. Никто из знакомцев и приятелей его прежней жизни не читал ни Бердяева, ни Струве, ни Замятина, ни Набокова, ни Флоренского, никого из Булгаковых. А он читал, и с каждой неделей, с каждым месяцем испытывал всё большее презрение и ненависть к компартии, засекретившей от него и от всего народа целый пласт русской культуры, чуждых ей мыслителей и приверженцев вольного слова. Мир становился всё шире и просторней, марксизм-ленинизм показался лишь высохшим на корню деревом в цветущем саду.

Через несколько месяцев Ладнов спросил, почему они не боятся слежки.

– А что её бояться? За нами следят, они всё знают. Время теперь другое – они сами нас и боятся. Ходим друг к другу на обыски, иногда даже получается нелегальщину затырить.

– На обыски ходите?

– На обыски. Тот, к кому приходят, успевает позвонить, все к нему и собираются. По их правилам ведь всех приходящих положено впускать, но никого не выпускать. Вот они и впускают, хоть целый взвод, сами между нами протолкнуться не могут.

– И что потом?

– Как выйдет. Кого-то в зону, кого-то в психушку. В общем, играем в салочки. Они ведь жутко боятся западных журналистов.

– А вы кого боитесь?

– Чего нам бояться? Сокровищ не накопили, синекур себе не подыскали, отнимать у нас нечего.

– А свободу?

– Её нельзя отобрать – свободный человек и в лагере останется свободным. А несвободный остаётся рабом и на университетской кафедре, и в союзе писателей, которые тоже, в общем говоря, лагеря. Ведь советский профессор, даже если прекрасно всё понимает, несёт студентам ахинею ради близости к кормушке. Его награждают за верность пайкой, но от тюремной она отличается только размером и качеством, а не сущностью. Причём, о тюремной пайке этот профессор никогда не забывает, поэтому изо всех сил демонстрирует на людях верность генеральной линии, а дома, на кухне, шипит от злости – демонстрирует родным и близким своё вольнодумство. Чем так жить десятилетиями, лучше уж один раз выйти на площадь – по крайней мере, совесть не грызёт по ночам, а к старости это очень важно.

Жизнь Ладнова изменилась раз и навсегда. Закончив университет, он пошёл работать ночным сторожем, освободив себе время для чтения и лишив власти малейшей возможности ущемить его карьерные и материальные интересы. После пары обысков у него на квартире, случился крупный скандал с родителями, и он ушёл из дома. Ночевал на стройке, у приятелей-диссидентов, иногда получалось прожить на одном месте несколько недель, и оседлая жизнь постепенно забывалась, как сон.

– И вы остались совсем один? – с ужасом и недоумением в голосе перебил рассказчика кто-то из девушек.

– Почему один? Со своими единомышленниками. В каком-то смысле они к тому времени стали мне ближе родственников, потому что не требовали отречься от самого себя.

– Но родители просто хотели вам счастья. Борьба с государством несёт личные беды и несчастья, а они просто хотели вам спокойной счастливой жизни, их можно понять.

– Спокойной жизни – да, но счастливой? Что такое счастливая жизнь?

– Семья, дети, карьера. Все родители хотят своим отпрыскам такой судьбы. Мир так устроен.

– Вы правы, девушка, мир устроен именно так, – ласково согласился Ладнов. – Но я-то уже не мог его принять. Пассивное подчинение мне претило, да и сейчас претит. Счастье я видел в возможности ходить по земле, развернув, так сказать, плечи, а не ползать на карачках. Даже вы не можете меня понять, представьте отношение ко мне родителей тогда, в семидесятых.

– Но вы были молоды, неужели не хотели жениться и успокоиться?

– Хотел или не хотел – сказать трудно. Я вообще свою жизнь не планировал, именно по молодости. Просто жил, как живётся. Не знаю насчёт вашей сестры, но наш брат не всегда спешит под венец, только вы нас подбиваете. Я тогда больше готовился к тюрьме, чем к свадьбе. Едва ли не к смерти. Плохо понимал смерть, но политзаключённые в лагерях умирали. Мы получали об этом известия, я сам писал о них в самиздатовской «Хронике», пересказывал с чужих слов подробности смертей в лагерных больничках и похорон на лагерных кладбищах под жестяной табличкой с номером. Какая уж тут свадьба? Но случилось, тем не менее, случилось. Не скрою.

Пробил роковой час: среди диссидентов нашлась его будущая жена, словно посланная в награду за принятую на себя аскезу. Она оказалась строгой и принципиальной, считала лирические отступления от борьбы проявлением слабости и даже предательством общего дела. Ладнов подсел к ней на диван после долгого примеривания издали. Несколько недель боялся подойти, настолько сурово она отвечала на его заинтересованные взгляды.

– Она девчонка, – безапелляционно объяснили ему мужчины за кулисами событий. – Не вздумай перейти барьер – получишь по морде.

– От неё?

– Сначала от неё, потом от нас.

– Почему от неё, могу понять, но почему от вас? Я ведь не собираюсь просто использовать её для секса. Или в вашей среде не принято жениться?

– В нашей среде принято понимать ответственность за каждый свой шаг. Она сама должна пойти за тобой. Подонки опасны – способный предать женщину предаст кого угодно.

Ладнов не собирался предавать, для начала он хотел просто поговорить, поэтому и подсел к предмету своей страсти с глуповатой улыбкой на лице и с жарким желанием произвести яркое впечатление. Она оттолкнула его взглядом и отвернулась, а он смотрел ей в затылок и рассуждал о пользе разумного поведения по сравнению с чувственным реагированием.

– Влечение приводит в пропасть, поскольку страсть сжигает душу и превращает обыденную в жизнь в преступление. Ромео и Джульетта не могут заниматься регулярным мытьём унитаза, они способны только умереть от избытка чувств, – громко заявил он.

– Жизнь не исчерпывается работой по дому, – ответила она, не оборачиваясь.

– Не должна исчерпываться, но очень часто именно так и выходит. Если не готовить обеды и не мыть полы, дома не будет. Если заниматься только хозяйством, выйдет не семья, а производственная единица.

– Вы почему говорите со мной о семье? Я давала вам основания? Что за бесцеремонность?

Ладнов в прежнем шутливом тоне бросился рассуждать об институте брака исключительно как о философской проблеме соотношения личного и общественного в историческом аспекте вопроса, чем окончательно испугал несчастную.

– Вы сумасшедший?

– Неужели я настолько путано изъясняюсь? – искренне огорчился Ладнов. – Честное слово, просто хотел вас успокоить. Вы, кажется, разглядели во мне матримониальные намерения. Но я теоретик чистой воды.

– Теоретик чего?

– Семейной жизни, разумеется. Изучаю её в назидание современникам и потомкам как пример атавистического инстинкта, наиболее глубоко проросший в цивилизацию. Правда, и несколько покалеченный ей. Антропологи, отталкиваясь от исследований бытования человекообразных обезьян и примитивных племён склонны предположить полигамное устройство быта первобытных племён. Оно более рационально в смысле выживания вида – потомство дают только наиболее сильные самцы, а не все подряд. Торжество же христианства на значительной части Земного шара привело к моногамии и ухудшению конкурентоспособности человечества.

– Какой конкурентоспособности? Что вы плетёте? С кем конкурирует человечество?

– Ладно, не так выразился. Не конкурентоспособности, а соревновательности. Если любой безвольный дурак может найти жену, завести детей и воспитать из них таких же мямлей, как и он сам, качества человечества как вида неизбежно снижаются, дураков ведь больше, чем умных.

– Нет, вы всё-таки ненормальный. Кто вас сюда пустил?

– Да так как-то, само собой получилось. Пришёл вот, и всё тут.

– Вы предлагаете вернуться к многожёнству?

Ладнову не оставалось ничего другого, кроме как оставаться дураком, и он продолжил свои витиеватые бессмысленные речи. Девушка скоро махнула на него рукой и отвернулась, а потом и пересела подальше, где рядом с ней не оказалось свободных мест.

Ладнов отчаялся, но в следующий раз они встретились на очной ставке по подозрению в причастности к изданию «Хроники». Заполняя протокол, следователь невольно представил их друг другу – имя девушки звучало волшебно. Марина! Потянуло морским бризом, повеяло югом и пляжем, вкус молодого вина коснулся губ. В самый неудачный момент Ладнов предался мечтам, а ведь следовало сосредоточиться на деле. Правда, особых поводов к задумчивости тоже не возникло: они никогда не виделись в связи с «Хроникой», и могли честно дать соответствующие показания.

– Знакомы ли вы с этой женщиной? – скучным голосом спросил следователь.

– Кажется, виделись мельком на каких-то посиделках, – проводил политику честности Ладнов. – Она меня отшила.

Правила поведения на допросах требовали не отвечать отрицательно на все вопросы, но признавать безобидные обстоятельства.

– Сколько раз виделись?

– Насколько я помню, однажды.

– Где именно?

– Извините, не вспомню. Я часто по гостям хожу – натура у меня общительная.

– И всё-таки? Назовите несколько наиболее вероятных адресов.

– Нет, не назову. Нет ни одного адреса, вероятного более других.

– А вы знаете этого человека? – обратился следователь к Марине.

– Припоминаю, – ответила та. – Он худший семьянин из всех, кого я встречала в своей жизни.

Марина состояла под следствием, и, видимо, Ладнова просто решили напугать осведомлённостью о деталях его подпольной деятельности. Пару раз его уже вызывали на Лубянку и проводили беседы, советовали не идти против народа и взяться за ум. Теперь ему показали арестованную Марину, но зачем? Не могут же они знать о его сердечных тайнах. Или кто-то видел его бессмысленный и беспощадный заход на знакомство и сообщил в карательные органы? Выходит, в сообществе есть предатель? Или предатели?

Марину определили в психбольницу, с ней нельзя было видеться, но Ладнов решил написать ей письмо. Сочинение текста сильно осложнялось мыслями о гэбистах, которые непременно его прочтут. После долгих сомнений он вымучил из себя послание незнакомке, без чувств и мыслей – только о желании продолжить знакомство за стенами кабинета следователя и больничной палаты, без объяснения мотивов. Он и сам не понимал своего желания. Как можно понять причины влечения? Он просто хотел быть с ней до самой смерти, и совсем не пугался такой перспективы.

Конкретных планов он не вынашивал. Если невеста сидит в психушке и не догадывается о твоём желании на ней жениться, трудно рассчитывать на взаимность. Две встречи, такие разные, казались Ладнову схожими в главном: они сделали Марину ближе. Она уже не казалась ему чужой, хотя не случилось ни единого свидания, даже поцелуя, даже невинного похода в кино. Только один смутный разговор ни о чём и дача показаний под протокол об отсутствии между ними каких-либо связей, личных или деловых.

Через год он встречал Марину с цветами в холле психбольницы. Она спустилась по лестнице похудевшая, непричёсанная, с отсутствующим взглядом. Вместе с её родителями они погрузились в одно такси и приехали к ним домой. Родители сочли его ухажёром и почти обрадовались – вроде бы, вторая хорошая новость за день, но с тёмным оттенком. Они предпочли бы жениха солидного и надёжного, способного утихомирить их Мариночку и защитить её от жизненных невзгод, готового пожертвовать всем ради неё. То есть, со всей отцовской и материнской яростью, не хотели зятя из диссидентской среды, чьи перспективы исчерпываются лагерем или психушкой, хотя и не желали навязывать дочери выбор.

Домой приехали молча, а там Ладнов прошёл вслед за Мариной в её комнату и закрыл за собой дверь.

– Зачем ты здесь? – вдруг спросила она его, словно только сейчас заметила.

 

– Захотел тебя встретить.

– Почему?

– Хотел ещё раз увидеть.

– Зачем? Кажется, мы уже достаточно повидались. Все возможные ситуации уже использованы, осталось только кладбище.

– Кладбище подождёт. Ты в плохом настроении сейчас. Но ведь всё не так плохо! Ты вышла, я до сих пор не сел. Можно дышать, смеяться, дурачиться, верить.

– Во что верить? Лучше скажи, кто нас выдал.

– Я не знаю. Не хочу об этом думать. У нас нет своего Дзержинского, мы не можем выжигать крамолу калёным железом.

– А что мы можем?

– Верить. Что нам ещё остаётся? Я уверен, ты не встретила до сих пор ни одного из наших, кто бы верил в победу. Но нельзя постоянно ждать ареста и ограничивать всё своё существование одним этим ожиданием. Просто верь: всё будет хорошо.

– Всё будет хорошо? Что будет хорошо?

– Всё. Но ничего определённого. Бывает же счастье само по себе, без дополнительных определений.

– Ты опять несёшь ахинею. Почему ты вечно мелешь чушь?

– Потому что хочу произвести на тебя впечатление.

– Какое впечатление? Зачем ты хочешь его произвести?

– Чтобы ты не захотела со мной расставаться.

Они долго разговаривали, а потом вместе ушли, под причитания её матери и угрюмое молчание отца. Марина ничего им не сказала, только оставила адрес, написанный Ладновым на клочке бумаги. Временный, поскольку постоянного адреса у него не было, но роскошный – отдельная комната в коммуналке. Там они и провели свой медовый месяц, ни разу не прикоснувшись друг к другу – занятые только разговорами. Никогда и ни с кем больше в своей жизни Ладнов столько не разговаривал. Слова рождались сами, без усилий, почти без пауз, но не приедались. Говорили обо всём на свете: о чае, кофе, настурциях, тропиках, пустынях, моде, экзистенциализме, теории «большого взрыва» и причинах нелюбви Толстого к Шекспиру. Никто не знал их так хорошо, как они знали друг друга. Они рассказали о себе всё, не оставив за душой ничего тайного, а потом объявили общий родительский сбор на квартире невесты и объявили собравшимся о намерении пожениться.

Детям было уже далеко за двадцать, родителям они причиняли в основном страдания, и те давно не ждали от них ничего хорошего. Новость всех озадачила. Означает ли она конец эпохи бодания телёнка с дубом и начало человеческой жизни? Родители невесты пристально разглядывали жениха, его родители – невесту, и все страстно хотели высмотреть в их глазах смирение.

– И что потом? – осторожно сформулировал кто-то из старших общий вопрос.

– Потом? Поженимся.

– А после свадьбы?

– Что после свадьбы? Что бывает после свадьбы? Люди начинают жить одной семьёй.

– Люди-то начинают, а вы?

– И мы начнём, зачем же тогда жениться, – искренне удивлялись наивности предков жених и невеста.

– И за ум возьмётесь?

– Мы, кажется, давно уже взялись.

Все родители дружно взялись уговаривать пару ненормальных прекратить попытки пробить лбом каменную стену и начать человеческую жизнь – с работой, детьми, Сочи и Ялтой во время отпуска, совсем хорошо – с дачей и машиной. Жизнь дана человеку для счастья и продолжения рода, а не для войны всех со всеми ради невозможного торжества идей, чуждых большинству.

Ладнов и Марина встали и ушли, свадьбу отпраздновали на очередной явке, с шампанским, «горько» и подарками, по всем правилам. Первое лето они провели вдвоём на чужой даче, просыпались каждое утро от пения птиц за окном и буйного солнечного света, умывались колодезной водой, целыми днями бродили в лесу, обедали у костра на берегу ручья или на поляне и совсем перестали думать о несбыточном.

Осенью вернулись в город, он в очередной раз устроился сторожем, она – переводчицей технической литературы. Опять подвернулась комната, они совсем уже зажили, но под Новый год началась Афганская война, и они снова увлеклись «Хроникой» и полулегальными пресс-конференциями для иностранных журналистов на частных квартирах. Распространяли сведения о потерях армии и военных преступлениях, репортажи о прибытии запаянных цинковых гробов, которые родственникам запрещали открывать.

Олимпийские игры они пережили на сеновале у дальних родственников Марины, устав от упорства кураторов из КГБ, и попали под обвинения в двурушничестве со стороны своих. Периодически случавшиеся аресты и безусловная осведомлённость гэбистов о многих «мероприятиях» подпольщиков неизменно вызывали сомнения и пересуды по поводу явного предательства. Измождение заставило Ладнова изменить свою жизненную позицию: он больше не верил. Он был уверен в измене нескольких участников движения, публично назвал их имена, но встретил яростный отпор. У него нашлись единомышленники, но говорить о чьей-либо победе не приходилось.

– Ты не имел права их обвинять, – говорила на сей раз Марина, когда-то отчаявшаяся и разуверившаяся, – раз не можешь уличить с бесспорной достоверностью.

– Я не могу их уличить. Я не могу пробраться на Лубянку и найти в каком-нибудь сейфе их согласие на сотрудничество и расписки в получении денег. Чтобы суметь такое, самому нужно состоять там на службе. Я не могу ничего доказать с печатями и подписями, но я предлагаю исходить из простой логики, и никто до сих пор не указал на ошибку в моих расчётах. Мы не можем продолжать так дальше, нас в конечном итоге всех арестуют.

– Если арестуют всех, твоя логика рассыпется в прах.

– С какой стати?

– Потому что станет ясно, что предателя не было.

– Ты прекрасно меня поняла, не надо уловок.

– Твоя ненависть тебя сгложет.

– Наоборот, она заставляет меня жить дальше. Я никогда не сдамся, и они никогда меня не обманут.

Появление Горбачёва Ладнов воспринял как попытку масштабного политического мошенничества, в своих статьях требовал от нового генсека реальных действий по преодолению коррупции, беззакония и развала государственной экономики, выходил на демонстрации с карикатурами на коварного властителя дум, его несколько раз арестовывали, в конечном итоге предложили выбрать между отъездом и реальной отсидкой.

– Вы меня лагерем пугаете? – искренне возмутился Ладнов в кабинете куратора. – С чего вы взяли, что я вас боюсь?

– О жене подумайте, – назидательно ответил тот.

– Ваши советы относительно семейной жизни мне совершенно не нужны. Мы с женой отлично понимаем друг друга, она знает меня и верит. Можете что угодно наврать ей про меня, она не воспримет вас всерьёз.

– Зачем же врать? Мы просто честно ей сообщим: выбирая между принципом и семьёй, вы не сочли её достаточно важной.

– Формулируйте, как хотите. Уверен, опыт у вас большой. Правда от ваших ухищрений не пострадает.

Ладнова арестовали в восемьдесят пятом, за шесть месяцев до рождения первенца. Нагрянули к ним с обыском поздно вечером, изъяли литературу и увели с собой главу семьи. Беременная Марина стояла с передачами в тюремных очередях, повторяла про себя «Реквием» Ахматовой и ждала возвращения мужа домой. Ей разрешили свидание, она говорила о бытовых пустяках, умолчала про будущего ребёнка и только часто повторяла, чтобы он за неё не волновался.

– Тебе тяжело, – сказал Ладнов. – Но ты не тушуйся. Я им не дамся – зубы себе обломают. Не те времена.

– Я тебя дождусь. Они нас не разлучат, ты не переживай.

Он сидел в пермской политической зоне, о суде над ним сообщали западные радиостанции и диссидентская пресса, Марина выступила на пресс-конференции в британском посольстве с ребёнком на руках, долго отвечала на вопросы о Ладнове, её отношениях с ним и об их будущем.

– Я жду его всегда. Каждый день оставляю ключ у соседей и записываю на магнитофон лепет сына, чтобы отец мог его послушать потом, когда вернётся.

– Вы намерены отправить Горбачёву прошение о помиловании?

– Нет. Помиловать можно только виновного. Незаконно осуждённого следует освободить и реабилитировать.

Ладнов читал её письма, разглядывал фотографии маленького сына и думал, какой выбор он бы сделал, зная о грядущем пополнении семейства. Прежние представления о главном и второстепенном стремительно перемешались, и теперь страшненький глазастый карапуз в распашонке казался более важным, чем борьба за свободу.