Tasuta

Генрих Гейне. Его жизнь и литературная деятельность

Tekst
Märgi loetuks
Генрих Гейне. Его жизнь и литературная деятельность
Генрих Гейне. Его жизнь и литературная деятельность
Audioraamat
Loeb Анна Вагонова
1,80
Sünkroonitud tekstiga
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Генрих Гейне. Работа Людвига Эмиля Гримма. 1827.


В октябре 1827 года он отправился в Мюнхен и за все полугодовое время своего редакторства и одновременного с этим участия в двух других периодических изданиях того же Котты написал здесь только часть «Отрывков об Англии», одну критическую статью и одну театральную рецензию, причем тут же сказалась непригодность его для такого дела, как редактирование политической газеты, – непригодность, в которой сознавался и сам Гейне в это время, ссылаясь на отсутствие у него политических познаний, на свою стилистическую манеру, не соответствующую требованиям чисто политической газетной статьи, и тому подобное. Следовало ему сослаться и на причину более существенную: шаткость его политических взглядов и на свою крайнюю субъективность, в настоящем случае совсем неуместную; наконец, не мешало бы ему сознаться и в том не лестном для него обстоятельстве, что в то самое время, когда он, определяя направление своей газеты, писал Варнхагену: «Я еще молод, у меня нет еще голодающих жены и детей, поэтому я еще буду говорить свободно», – в то же самое время он не переставал заботиться и хлопотать о получении места в государственной службе, хорошо зная, что уж тогда говорить «свободно», то есть свободно по-гейневски, будет немыслимо. Правда, предметом этих искательств была по-прежнему университетская кафедра, но это «смягчающее обстоятельство» уничтожалось странным и даже неблаговидным образом действий: потеряв надежду на получение должности в Пруссии, он направил свои искательства в сторону баварского правительства, повел газету в умеренном тоне, стал избегать почти всех мало-мальски важных и щекотливых вопросов внутренней политики и просил барона Котту, когда тот увидится с баварским королем.

«…обратить внимание Его Величества на то, что автор „Путевых картин“ сделался теперь гораздо кротче, лучше и, может быть, даже совсем иной, чем в своих прежних произведениях… Я надеюсь, – говорит он в том же письме, – что король достаточно мудр для того, чтобы судить о клинке меча по его остроте в данную минуту, а не по тому хорошему ли дурному употреблению, которое делали из него в прошедшее время…»

Когда читаешь такие вещи и вспоминаешь, что всего за год до этого тот же самый Гейне выпустил в свет второй том своих «Путевых картин» и уже носил в голове многое из того, что должно было скоро составить содержание третьего тома, гораздо более «зажигательного», чем предыдущий, когда стоишь в виду таких непостижимо противоречивых обстоятельств, то, кроме многих других вопросов, задаешь себе и такой: не происходило ли все это, как у Байрона, просто от желания мистифицировать, дурачить людей вследствие презрения к ним или не играл ли Гейне в этих случаях комедию, чтобы, притворившись раскаявшимся и до известной степени благонамеренным, добиться наконец этим путем доступа в университет, а уж там, с кафедры, начать говорить то, что считал он свои долгом пропагандировать в публике. Но, во-первых, печатное слово доставляло ему аудиторию гораздо многочисленнее той, которую он нашел бы, взойдя на университетскую кафедру; во-вторых, не мог же он не понимать, что всякое немецкое правительство видело его насквозь и не поддалось бы на его удочку, а если бы и поддалось, то очень скоро удостоверилось бы в своей ошибке и поспешило бы освободиться от неудобного профессора. И вот ввиду таких возражений самому себе, ввиду также и трудности приписать эти служебные искательства впечатлению минуты, временному капризу, так как они обратились уже в нечто постоянное, последовательное, ввиду всего вышеизложенного приходится объяснять эти не в пользу Гейне как человека говорящие обстоятельства или непостижимым совмещением в его натуре самых вопиющих противоречий и противоположностей, или просто обыкновенным, свойственным всякому ординарному смертному желанием – получше и посолиднее устроить свое житейское положение. Хочется остановиться на первом объяснении; оно, правда, построено более на теоретическом основании, но зато опирается на многие веские обстоятельства.



Генрих Гейне. Портрет работы Людвига Гассена. 1828.


Деятельность Гейне на поприще политической публицистики продолжалась на этот раз очень недолго, как мы уже упоминали – всего полгода; но что публицистическая деятельность представлялась ему и теперь весьма важною и необходимою для Германии, видно из следующих слов его письма к другу, когда, вскоре после отъезда своего из Мюнхена, он услышал, что барон Котта задумал новое периодическое издание на широких основаниях:

«Мое единственное желание, – говорит он, – заключается только в том, чтобы существовала газета для либерального образа мыслей, который в Германии имеет мало пригодных органов… Настоящее время – время идейной борьбы, и газеты – наши крепости. Я обыкновенно ленив и беспечен, но где, как в настоящем случае, дело касается содействия общим интересам, там никогда не найдут меня отсутствующим…»

Редактирование «Politische Annalen», которое не прибавило ровно ничего ни к славе, ни к бесславию Гейне, он оставил одновременно с прекращением этой газеты, и так как, само собой разумеется, из его хлопот о поступлении на баварскую службу ничего не вышло, то почти немедленно после того он отправился в составлявшее давнишний предмет его желаний путешествие по Италии – посетил Верону, Бресшию, Милан, Ливорно, Лукку и Венецию, всюду наслаждался памятниками искусства, наблюдал печальное существование бедной Италии, стонавшей в то время под чужеземным игом, и в то же самое время усердно занимался прекрасными итальянками. Но от чувственных и духовных наслаждений, от наблюдений над политическою и общественною жизнью Италии Гейне оторвала смерть отца. Получив в Италии известие о тяжелой болезни старика, он поспешил в Гамбург, но не застал уже его в живых; здесь пробыл он короткое время с грустившею и находившеюся также материально в плачевном положении матерью, оплакивая вместе с нею потерю дорогого для них человека, а затем, сильно расстроенный, раздраженный, озлобленный – как это бывало с ним даже при малейшей неприятности – приехал в Берлин. Вскоре после этого вышел в свет третий том «Путевых картин», заключавший в себе «Путешествие от Мюнхена до Генуи» и «Луккские воды». Уже в Италии работал он над этим сочинением и, сообщая из Лукки Мозеру о предстоящем появлении его в печати, писал:

«В Мюнхене думают, что я не буду уже больше выступать против дворянства, потому что живу здесь в фойе знати и люблю прелестнейших аристократок, равно как и любим ими. Но они ошибаются. Моя любовь к человеческому равенству, моя ненависть к клерикализму никогда не была сильнее, чем в настоящее время, и из-за этого я становлюсь почти односторонним. Но ведь именно когда человек хочет действовать, он должен быть односторонен…»

Насколько оправдались эти слова, в третьем томе «Путевых картин» доказывается тем обстоятельством, что книга, немедленно после появления ее, была запрещена в Пруссии, и автор считал свое положение в такой мере небезопасным, что не решился оставаться в Берлине, а на время уехал в Гамбург. Сатира политическая в этом сочинении опять, как и прежде, появилась – отчасти по цензурным соображениям, отчасти в общей манере Гейне – на фоне или в рамке юмористических и сатирических изображений чисто частного характера, причем несравненное остроумие поэта представилось в новом блеске при создании таких, например, бессмертных типов, как маркиз Гумпелино и его слуга Гиацинт. Но здесь читатели встретились и с новою особенностью автора «Путевых картин», не очень рекомендующею его с хорошей стороны, – переходившею всякие границы мстительностью в тех случаях, когда его лично слишком сильно задевали за живое. Дело в том, что еще во втором томе «Путевых картин» Гейне, в виде маленького добавления, поместил эпиграмму Иммермана на известного поэта графа Платена, осмеивавшую – впрочем, в очень невинной форме – «восточные» стихотворения графа. Платен жестоко обиделся и в своей пьесе «Романтический Эдип», направленной вообще против романтической школы, обрушился особенно резко на Иммермана и Гейне, не постыдился задеть еврейское происхождение последнего, называя его «семенем Авраама», «Петраркою праздника Кущей» и влагая в уста Иммермана (выведенного здесь под именем Ниммермана) слова: «Я его (то есть Гейне) друг, но не хотел бы быть его возлюбленною, потому что его поцелуи издают чесночный запах». Этой выходки, направленной в одно из самых больных мест нашего поэта и вообще совершенно безобразной с точки зрения и литературного приличия, и обыкновенной житейской порядочности, – этой выходки было вполне достаточно для того, чтобы вывести из себя Гейне, который и без того находился в это время в очень раздраженном нервном состоянии. Несколько страниц в «Луккских водах», посвященных исключительно Платену, показали, какие размеры могло принимать у нашего поэта чувство оскорбленного самолюбия. Литературные интересы отошли здесь на второй план; целые комья грязи – правда, грязи беспощадно-остроумной – швырнул Гейне в своего противника, с неслыханным цинизмом ворвался в его частную жизнь, выставив на позор пред всею читающею публикой даже одну противоестественную склонность Платена, о которой ходила в кружке знакомых молва, быть может, и неосновательная. Литературное нападение, одним словом, обратилось здесь в настоящий пасквиль, утратив, понятно, вследствие этого значительную часть своего действия в глазах серьезных и порядочных людей.

Мы сочли нужным остановиться на этом эпизоде для характеристики Гейне как человека, а следовательно и писателя, ибо человек и писатель были в нем неразлучны. Для пополнения этой же характеристики не мешает упомянуть о факте, относящемся тоже к платеновской истории: когда один из ближайших друзей Гейне, Мозер, выразил автору «Луккских вод» резкое порицание, тот так оскорбился, что в самых презрительных и высокомерных словах порвал узы долго связывавшей их дружбы; это обстоятельство, заметим кстати, не помешало, однако, Гейне, уже много лет спустя, обратиться к тому же Мозеру с просьбой об одолжении ему взаймы денег в его стеснительном положении…

 

Выше сказано, что боязнь за личную безопасность не позволяла автору третьего тома «Путевых картин» оставаться в Берлине и что он поэтому на время поселился в Гамбурге, где жила и овдовевшая мать его. Для поправления здоровья, редко приходившего в удовлетворительное состояние, ездил он опять на Гельголанд, там отдыхал и физически и нравственно на берегу своего милого моря и писал оттуда: «Море – родственная мне стихия, и уже один вид его производит на меня целительное действие… Я желал бы, чтобы ты видел море; быть может, тогда тебе стало бы понятно то сладострастное, упоительное чувство, которое порождает во мне всякая волна. Я рыба с горячею кровью и говорливым ртом; на суше я себя чувствую, как рыба на суше…»

Пребывание его в Гельголанде совпало со взрывом июльской революции 1830 года в Париже. Полученное им здесь известие об этом событии подействовало на него так же сильно и обаятельно, как на всех единомышленников его и в Германии, и в других странах Европы. Оно представилось ему среди «царствовавшего всюду глухого спокойствия» «пронзившею небо молниею с громовыми раскатами и таким страшным треском, как будто наступал конец света», – и его письма с Гельголанда (напечатанные отчасти в «Книге о Бёрне», отчасти в собрании его писем) суть не что иное, как восторженные лирические гимны «сына революции», каким он называл здесь себя, требуя «Цветов! Цветов!», чтобы увенчать ими голову, и «Лиру, чтобы запеть боевую песнь!» Возвращение в Гамбург и столкновение с современною немецкою действительностью, с такими явлениями, например, как совершившийся в это время в Гамбурге еврейский погром, отрезвили поэта, но тем сильнее раздражали сатирика-публициста, и в этом настроении он выпустил в свет свою новую книгу «Дополнения к „Путевым картинам“» («Nachträge zu den Reisebildern»), часть которой была написана уже несколько раньше. Здесь развивались те же идеи, что и в прежних сочинениях, только теперь, по справедливому замечанию Штродтмана, «тон книги показал, что, подобно самой этой эпохе, Гейне, стремившийся понять ее жизнь в самом глубоком значении, сделался благодаря июльской революции серьезнее и стал внимательнее заниматься великими современными вопросами, которых он в прежних своих сочинениях большею частью касался только поверхностно и со смелым любопытством». Почти к тому же времени относится очень резкая и энергичная брошюра его «Кальдорф о дворянстве»; политический интерес все более и более вторгался в творчество поэта, отодвигая на задний план собственно поэтическое творчество, а одно время и почти совсем прекратив его. Что чисто поэтический родник далеко не иссяк в сердце Гейне, что в нем оставались живы во всей их неприкосновенности те самые струны, с которых слетали звуки «Лирического интермеццо» – это ясно доказал напечатанный в 1830 году сборник прелестных стихотворений под заглавием «Новая весна» («Neuer Frühling»), где любовь, теплая вера, глубокая задушевность, тихий юмор с проблесками тут и там мировой скорби снова нашли себе в нашем поэте гениального выразителя. Но за этими стихотворениями последовало долгое молчание Гейне как поэта вообще и совершенное исчезновение его с поприща такой именно поэзии, какая явилась перед читателем в «Новой весне». Эти стихи очень хорошо сравнил один критик с последним нежным прощаньем поэта с музою его юности, в испуге убегавшею от боевого глума современной жизни, убегавшею теперь, когда период чистого искусства отживал свое время, революция вступала в умы и сердца писателей новой эпохи, и как эти писатели, так и их публика стали питать отвращение к строго замкнутой художественной форме стихотворной речи… Политическое и социальное дело в Германии продолжало, однако, совершенно вопреки надеждам, возбужденным июльскою революциею, находиться в таком положении, что могло только увеличивать мизантропию, раздражение Гейне; и это тем более, что личные невзгоды, лишения, неприятности оставались с ним неразлучны все по тем же известным нам причинам. Постепенно усиливалось в нем давнишнее желание оставить отечество и переселиться в Париж, это средоточие свободы, как он называл его; неприязнь к немецким порядкам, судя по его письмам, усиливалась в нем с каждым днем: «Против Пруссии, – писал он в это время, – я тоже очень озлоблен вследствие господствующей всюду лжи, столица которой Берлин. Тамошние либеральные тартюфы мне отвратительны. Много негодования кипит во мне…» Но тут опять пред нами факт, сбивающий с толку и того, кто безусловно верит всем объяснениям поэта, – факт именно тот, что почти в это же самое время, и немедленно после выпуска такой радикальной брошюры, как «Кальдорф о дворянстве», автор ее, этот человек, проклинавший и Пруссию, и все немецкие государства, усердно добивался получения в Гамбурге должности синдика думы! Мы готовы были бы принять это просто за остроумную выходку в гейневском духе с целью помистифицировать ненавистных его сердцу гамбуржцев и потом посмеяться над ними, если бы не имели веского тому опровержения в письме поэта к такому серьезному и уважаемому им человеку, как Варнхаген, – письме, где Гейне просит своего друга и покровителя напечатать в газетах статью в пользу автора «Путевых картин» как будущего думского синдика, статью такую, которая «вызвала бы впечатление, что избрание Гейне в эту должность было бы дело целесообразное, важное и для публики приятное».

Но больше важности для биографии представляет заявление в другом письме, тоже к Варнхагену, где поэт писал:

«Я стремлюсь во что бы то ни стало добыть себе прочное положение (то есть служебное); не имея его, я ведь не могу ничего делать. Если не удастся мне это в непродолжительном времени в Германии, то я отправляюсь в Париж, где, к сожалению, пришлось бы мне играть такую роль, при которой все мои художнические ресурсы погибли бы и где был бы санкционирован мой разрыв с туземными властителями…»

Как ни влекло Гейне в Париж, ехал он туда все-таки с печальным сердцем, предчувствуя, что ему не вернуться на родину, в Германию. А именно разлука с нею и была главною причиною его грусти, к которой присоединилась также скорбь о разлуке с матерью, любимою сестрою и отчасти братьями. Да, как это бывает со всеми теми, которых близорукие люди и глупые шовинисты упрекают в отсутствии любви к отечеству только потому, что они гласно клеймят все отечественные язвы, Гейне, так беспощадно обрушивавшийся на Германию своей сатирой, вместе с тем глубоко любил ее, и именно в этой любви заключался источник его озлобления. И с такими разнообразными чувствами двинулся он в путь, после того как из его хлопот о думском синдикате и вообще о поступлении на службу, само собою разумеется, ничего не вышло; средства для этого переселения во Францию были даны дядею Соломоном, но даны после долгого сопротивления и, как думает один биограф, только потому, что банкира беспокоило враждебное отношение к его племяннику немецких правительств, которое, пожалуй, могло и его самого вовлечь в разные неприятности; не лишено справедливости замечание другого биографа по поводу этой вынужденной денежной поддержки со стороны богатого дяди: «Поэт не мог быть благодарным гамбургскому миллионеру за те средства, которые открыли ему дорогу от комиссионерской конторы к Боннскому и Геттингенскому университетам. Но если юноше нисколько не позорно зависеть от чужой поддержки, то для взрослого человека она редко может оставаться без ущерба для него. Уже по этой причине надо смотреть на переселение Гейне в Париж как на несчастие, ибо оно навсегда отняло у него возможность стоять на собственных ногах». Почему и как – увидим ниже.



Г. Гейне на 30-м году жизни. С рисунка Ф. Куглера