Другие времена. Антология

Tekst
Autor:
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Евгений Чигрин / Москва /


Поэт, эссеист, автор 6 книг стихотворений. Публиковался во многих литературных журналах, в европейских и российских антологиях. Стихи переведены на европейские и восточные языки. Лауреат премии Центрального федерального округа России в области литературы и искусства» (2012), Международной премии им. Арсения и Андрея Тарковских (2013), Горьковской литературной премии в поэтической номинации (2014), Всероссийской литературной премии им. Павла Бажова (2014), общенациональной премии «Золотой Дельвиг» (2016) и Оренбургской областной премии имени Сергея Аксакова (2017). Является участником многих российских и международных литературных фестивалей. На иностранных языках книги Е. Чигрина выходили в Польше, Украине, Сербии. Живёт в Москве и подмосковном Красногорске.

Привратник солнца

* * *

«…Вчера я жил и только позже умер», —

Он говорит, терзается во сне.

Ночь в чёрной форме, как бригаденфюрер,

Да в змейках света, да в плохой луне,

Которой он выбалтывает душу,

На полуслове обнимает ад

И падает, как ветвь сирени в лужу,

За всё, в чём был и не был виноват.

Воображает, что могло быть хуже,

Да разве может без неё дурней?

Когда миры, как сутинские туши,

Поджарены на медленном огне

Воображенья, будь оно неладно.

На бок перевернулся и вздохнул.

…Зелёную отраву муза жадно

Курила сбоку. Заливал абсурд

Его мозги, и призраки стояли,

Переминаясь на пустых ногах,

Как будто смерть от жизни охраняли,

Передавая по цепочке Страх…

Вчера ты спал, и был белее мела:

Размытый кадр, в сиреневом она,

Над нею вилась в нимбе подземелья

Смерть выходного солнечного дня.

* * *

Там, где падает снег, паровозы идут по воде…

Б. П.


Поезда в Поронайске идут по холодной воде,

Проводник поднимает глаза к синеватой звезде,

Машет ручкой составу зимой, а весною поёт,

На любой остановке написано прописью: «Nord».

Твой двойник до сих пор засыпает в зелёном купе:

Сновиденье цветёт, и архангел сидит на гербе

Незнакомого места и курит чертовский табак,

И мальчишка стоит, точно некий из прошлого знак.

Поронайский состав до Парнаса дотянет навряд:

Отгадать парадиз стало трудно, а выглянуть в ад —

Много проще, чем жизнь чешуёй зарифмованной скрыть,

И архангел вверху продолжает в затяжку курить.

Остановка. Вагон проводник открывает. Душа

Вышла в мятом своём и куда-то идёт не спеша

По воде ли, по суше… Ты выпустил слово. Ты сам

Что-то плёл о таком полуночникам и поездам.

Смотрит ангел-очкарик-двойник-одиночка на юг,

Нет в печурке огня, тот, что бился, отбился от рук…

Паровоз постоит и, заправившись сказкой морской,

Станет слушать опять, как тоскует твой голос живой.

* * *

В пятом, шестом ли, десятом, двенадцатом сне

Старый знакомый советовал: не выходи

Ни за стихами, что тупо сгорают в огне,

Ни за огнями из грустных сердец. Погляди,

Как их костёр оплетает, полена в огонь

Серый привратник гадеса бросает смеясь,

А за окном беспризорный ребёнок ладонь

Тянет за чудом, в котором, как в сказке, пропасть

Можно не в шутку, когда он и сам Муми-тролль —

Маленький зверь, потерявшийся в трудных местах.

Ветер вдыхает кошмар, выдыхает бемоль,

А на поверку выходит иголкой в мозгах.

Маленький тролль… Где-то слышится выстрел: баба́х!

Где твоя мама? И сам я без мамы давно.

Так мы и смотрим в неясных до боли мирах

Белый арт-хаус: в снежинках и мраке кино.

Тут и сказать бы: о чём эта лента, о чём?

Выйти из дома, ребёнка от стужи спасти,

Вымести вьюгу метёлкой, разжиться огнём,

Призраков ночи смахнуть до последней звезды.

* * *

Никуда не уйдёт от тебя зима,

Ибо снег не вокруг, а в тебе опять.

Перепутаны сны, в одеяле – тьма,

Не Мореной, а кем-то другой кровать

Заколдована так, что кошмар внутри

Муравьём огневым атакует стих.

Эти твари пришли из другой земли.

Побледнел от безумия твой ночник.

Это так или вовсе не так, дружок?

Киноварный термит, а за ним другой…

Ну, закрой-ка глаза, ты ещё не плох,

До утра доживается нелегко.

Засыпай. Забывайся. Скрипучий март,

Накрутив циферблат, принесёт хоть что…

Хочешь птиц африканских увидеть, брат? —

Говорит кто-то белый в твоём пальто.

* * *

Настроенье у местного автора – заросли мглы,

Он рассеянно смотрит на выходки бабьего лета,

На лице его – «пофиг»… Заляпаны красным дворы,

К лазуриту небес прилепилась янтарная мета…

Вот и бродит один, облака оплетая в стихи,

Постаревшим кустам завещает дары писанины,

Зависая в тени, в депрессняк загружая мозги,

Там открытые файлы: задвиги, нюансы, картины,

И размытые сны, и бессмысленность тайн и забот,

Обернись – не узнаешь сестру, превратишься в дракона,

В дауншифтера, что отпускает свой маленький плот,

Забирается в хостел Европы, твердыш экономя.

Тут бы выручил нас старый кольт или, скажем, ружьё,

Что висит на стене, а точнее, когда-то висело…

Затуманенный взгляд. Вперемешку с листвой вороньё,

Дерева в золотом, в старом свитере мятое тело

Незабывшего мать (скоро восемь, как в землю её…),

Незабывшего, как ослепительны буквы в когорте

Налетающих рифм, я кому говорю, дурачьё?

…Фантомасы бабла прокатили в коричневом «Форде».

* * *

Среди миров, в мерцании светил

Одной Звезды я повторяю имя…

И. А.


…Нет никого. В июль вкатилась осень,

Закрыло солнце на большой замок,

Две стрелочки свела на цифре восемь…

Три небоскрёба – маленький Бангкок —

Зависли над рекой. Река огнями

Реклам полна. Пространно над водой.

Сновидческая жизнь над берегами

И дальше за холмами темнотой

Нездешней дышит: оплетает слово,

Проводником невидимым молчит.

Глядит луна, равно в аду корова…

Не видно яблок скрытных Гесперид.

Заснуть над книгой слабым и счастливым,

Как будто мёртвый с Книгой мёртвых, но —

Себя приметить бедным и стыдливым

В каком-то обернувшемся «давно».

Заснуть над книгой. Демонов – в камины

Воображенья – как дрова сгорят!

В сновидческой играют клавесины

Без музыкантов. Возникает ад,

А может, рай, ещё точнее – воздух

Ворованный… Кто так сказал? Забыл.

Летим с бродягой-ангелом на отдых

К одной звезде в мерцании светил,

С которой мы на связи по смартфону:

Пишу в WhatsApp над грязною рекой,

Под нами Стикс? – почтение Харону

И тётке Смерти с пепельной косой.

* * *

Не спрашивай, откуда осень и

Блуждает кто по жёлто-лисьим листьям,

Дублирует холодные слои,

Читает жизнь по выдуманным письмам…

Вот дерево, что хочет улететь

За птицами в Габон и занзибары.

Слепилась осень – золотая смерть,

Всё шире открывают двери бары,

В них одиноких глаз не разглядеть,

Когда они клоня́тся над бокалом,

В котором «Баллантайнс» уже на треть…

И кто тогда не выглядит усталым?

Такое вот повторное кино.

А фосфор фонарей – намёк, собака,

Что вышла на болота заодно

С библиотекой сумерек и страха.

«Не подходи к болотам торфяным», —

И мне писал Джеймс Мортимер когда-то…

Теперь лишь космос, то есть аноним

Космический с записками формата

Не финиша. С насмешками в окне

О трёх башках Геката и собака,

В огромном фосфорическом огне

Горят-горят все знаки Зодиака.


Молоко неизвестной силы

«В октябре и демоны пьют глинтвейн», —

Повторял старик, точно это мантра,

Не сумевший выучить «Журавлей…»,

Улетевших в Африку. Саламандра

Одевает тёплое: шкуру-мех

Бестиарий-маркет подкинул твари,

Положи в огонь и – услышишь смех

Мастерской глубин, где плетут кошмары.


Прикоснись слегка – изо рта зверька

Молоко пойдёт неизвестной силы,

И твоё лицо, и твоя рука

Переменит цвет, как в кино вампиры.

Это цирк? Не цирк. Наливай в бокал,

Осуши огонь под оттенки света

Постаревшей лампы, и сам ты стар,

Ничего не слышишь помимо ветра…


В октябре и ангелы пьют вино,

Эликсир небес заливают в глотки.

Молодой старик будто видит дно

Демонизма, а, перерывши шмотки,

Посреди находит очки: вот-вот —

И гляделки тоже деталь у Босха;

Помнишь триптих, где сатанинский крот?..

Что-то, видно, есть в закромах у мозга,


А вернее бы написать – в мозгах,

Спорадически не в ладах со словом…

Всё же осень – это ещё и страх:

Будь к приходу бабы с косой готовым.

Ржавый цвет луны. Рыжий цвет листвы.

Осень жизни и – сорок капель в рюмке.

За окном дома, словно бы мертвы

От покатых крыш до пастушьей сумки.


Жёлто-китайское

Призрак осени спит беспробудно,

Ветер тянет туземную весть,

Облетает с кустов поминутно

Цвета сангрии нежная шерсть.

Прямо в море пикирует жёлтый,

Постаревший востоком дракон,

В лапах зверя живой или мёртвый?

В мертвецах я совсем не силён.

Пасть раскроет и щёлкнет клыками —

Желтоликих накроет лафа,

И проявится над головами

 

Белый заяц в сетях колдовства.

В ступе зайца бессмертия травы,

Чай Сун Ши, макадамия в пыль

Перемешаны соком агавы,

А над ним облаков монастырь.

…Прямо в море спикировал жёлтый,

Может, синий, как яйца дрозда,

Левый глаз, будто воском натёртый,

В правом ворон кричит: «Никогда!»

…Есть лекарство? Ну есть, но – стащила

Всё бессмертье воровка Чан Э,

В ней расширилась тёмная сила,

Мозг пылал в лазуритном огне.

Превратившись в небесную жабу,

В Лунной Башне пришлась ко двору…

Призрак осени лунную лампу

Просит выдать бессмертье к утру.


Давнее. Островное

…Баклан надрывается в крике тоски,

Трёх малых в долблёнке качают потёмки:

Расставили сети в местах рыбаки,

Всё море Охотское в лакомой сёмге.

Здесь тянутся абрисы тучных равнин

И спит визави колоритный Хоккайдо.

Здесь сопки вбивают в созвездия клин,

Луна закрутила неспешное сальто,

Лучом зацепившись за каменных баб

С японских времён отдыхающих возле

Пернатых, сложивших воде дифирамб,

Бамбука, что слушает шумное море,

Всю азбуку Морзе, циклоны, шторма

И, видимо, потусторонние души…

В лучах маяка островистая тьма,

Вдоль неба расплылись астральные лужи.

Там крутится жёлтых людей колесо,

И тянется в воздухе что-то паучье…

Там с ложечки кормит Мацу́о Басё

Луну, чтобы стало в блужданиях лучше.


Пальто

Смотри: зима в личине декабря

Опять детей зацапала с утра

И одарила сахарною пудрой.

Вот так проснёшься, выглянешь в окно —

А жизнь прошла, иллюзии на дно

Легли, как то прославленное судно[2],


Где жизнь спадала с каждого лица,

И музыку играли до конца,

И альбатросу не хватало неба.

Так говорю, и – блазнится, что та

Костлявая с косой из-за куста

На автора глядит совсем без гнева:


Скорей индифферентно в смене дней,

А жизнь светлей играющих детей,

И Снежной королеве что тут делать?

А если тролли в воздухе парят

И зеркало одушевляет ад —

Пошли на три ублюдочную челядь.


Всё как-то легче обмануть себя,

Когда в бокале градус декабря

И день уже как точка невозврата.

Заглянет демон – угощу его,

Не зря смешали это волшебство:

Для привкуса четыре капли яда,


Зато во сне проснёшься молодым,

Захваченный волнением чудным,

И что-то там покажется в природе,

И ты опять в летающем пальто

Идёшь к любви на праздник или до…

Чтоб выпить утро на волшебной ноте.

Андрей Ширяев / 1965–2013 /



Андрей Владимирович Ширяев (18 апреля 1965, Целиноград – 18 октября 2013, Сан-Рафаэль) – русский поэт, прозаик. Член Союза писателей Москвы. Автор «Записок об Эквадоре». Андрей Ширяев родился в Казахстане в 1965 г. Учился в Литературном институте им. Горького на отделении поэзии в семинаре Юрия Левитанского. Начинал карьеру, работая журналистом, артистом, редактором отдела Интернета в журнале Hard’n’Soft, затем главным редактором раздела юмора на портале ПОЛЕ.RU. В начале 2000-х переселился в Эквадор, жил в городе Сан-Рафаэле. Был владельцем эко-ресорта Arcoiris в джунглях реки Напо, левого притока Амазонки. Организатор и ведущий международного конкурса писателей-фантастов «Эквадор». В результате тяжёлой, быстро прогрессирующей болезни, не желая терпеть дальнейшего ухудшения здоровья, покончил с собой 18 октября 2013 года.

* * *

Привычно доедать до последней крошки,

привычно доживать до финальных титров.

Сценарий жизни старой подвальной кошки

достоин девяти уссурийских тигров.


Сценарий лжи. Леплю куличи из ила,

тяну больное, путаясь в алфавите.

Честней, пока не поздно, разлить чернила,

и кинуть грош Харону, и встать, и выйти;


и вновь – по темноте за бессонным стражем,

в окраинном кинозале, в луче экранном,

где мир, подобно мне – короткометражен,

а я – всего лишь пепел над океаном.

* * *

…и сражение роз неизбежно, и злой лепесток

в трансильванскую глушь заскучавшими пальцами сослан,

и неспешно галеры сквозь сердце идут на восток,

погружая в остывшую кровь деревянные вёсла.


Здесь, где кожа подобна пергаменту, падают ниц

даже зимние звёзды и мята вина не остудит,

бормочу, отражая зрачками осколки зарниц:

будь что будет…


Так ли больно тебе, как тебе не умеется знать

об искусстве любви, безыскусный мой, бедный Овидий?

Одиночество пить, как вино, и вином запивать

одиночество в чашках аптекарских взломанных мидий.


Говори мне: кому – я? Зачем я на этих весах?

Кто меня уравняет с другими в похмельной отчизне?

…а прекрасный восток оживает в прекрасных глазах

слишком поздно для жизни.

* * *

Так и будет. Вымокнет сирень,

смолкнут скрипки, выгорят обои,

и поманит пением сирен

этот мир, покончивший с тобою.


И не хватит воска. А дожди

не способны вылечить от жажды.

Я когда-то вспомню – подожди —

это тело, данное однажды.


Заструится сладкое вино,

наполняя жертвенную чашу,

дух поймет, что так заведено,

и ягненок удалится в чащу.


Тело оправдается строкой;

угадать в любимой Соломею

и познать от рук ее покой

только этим телом и сумею.


Не затем ли в небо нас вели

медленные скрипки на концерте,

чтобы притяжение земли

нам понять, как притяженье смерти,


мне понять, от смерти уходя,

что любовь страшнее и священней.

И последним выходом дождя

оборвать цепочку воплощений.

* * *

Поздним летом в унылой Москве

жар отходит от камня. Кривей

мостовые, грязнее вода

под мостами, чьи грузные тени

проминают поверхность, когда

потускневших пернатых орда

покидает остывшие стены.


Все уходят куда-то на Юг,

к одичалому морю. Поют

нечто странное в странном своем

и почти неподвижном исходе

в облака, в чуть заметный проем,

где и мы, задыхаясь, поем,

покорившись тоске и природе.


Жить в отечном отечестве. Знать

наперед. Обветшалую снасть

обновляя, предчувствовать день,

может быть – не охоты, но – ловли

тощей рыбы в холодной воде.

Не дойти и уснуть на гряде,

приспособив садок в изголовье.


Ты не видишь меня. Для тебя,

в окаянные трубы трубя,

поднимается рать и растут

вертикальные ливни, и волны

прочь уснувшую рыбу несут.

Ты не плут. Ты не выживешь тут.

Я не выживу там. И – довольно.

* * *

В далёкой дали, за орбитами планет

танцует женщина, похожая на свет.

А рядом – там, где сушится бельё,

танцует свет, похожий на неё.


Играет сын, похожий на неё.

Кружится мир, похожий на неё.

Танцует женщина. И на её плече —

танцует космос в тоненьком луче.

* * *

Родившийся под утро ветер тих

настолько, что пустыня – отпустила.

Четырежды ещё взойдёт светило,

четырежды коснувшись рук твоих.


Падёт рассвет и грянут топоры,

блестя белками, кромками блистая,

и галки закричат, изобретая

горбатый ритм, связующий миры.


Осенний воздух наполняет дом,

ведёт меня по лабиринтам комнат.

Но воздуха не хватит, чтобы вспомнить

то, сколько мы не прожили вдвоём.


Не хватит ни вина, ни ворожбы,

ни веры в неземное притяженье,

в смешенье слёз и слов кровосмешенье

в попытке уберечься от судьбы.


И – хватит. Ночь садится на кровать,

на мой кораблик изо льна и луба.

И счастье мне прокусывает губы,

мешая забывать.

* * *

Новая ночь творения. Медленно и легко

тает в моём подсвечнике слепок шестого дня.

В глиняной кружке плещется тёплое молоко.

Ночь в астеничном городе, требующем меня.


Что остаётся, Господи? Вброд перейти поток,

в чьей-то случайной комнате бросить на стол ключи

и, упираясь теменем в скошенный потолок,

долго стоять над пропастью выгоревшей свечи;


в тёмных горстях настаивать пепел и сердоликлица,

сердца и улицы. И доливать настой

взятой в сосуде жидкостью. Выбор не так велик.

Белой, чужой, разбавленной. Красной, своей, густой.

* * *

Светает. Океан перебродил

и двинулся в предгорья – вал за валом.

Движенье рыб. Движение светил.

Такая мощь в неспешном, небывалом,

неумолимом празднике воды,

что даже вихрь, косматые следы

несущий вдаль по черепашьим скалам,

притихнет и пополнит легион

гранитных волн.


Я жду восхода. Кончик языка

скользит по раскалённым альвеолам,

лицо обезображено тяжёлым

скупым восторгом, злая тьма зрачка

затягивает радужку – похоже

на полный цикл затмения, на дым,

на стыд, на крик, на угольный мешок…

Ведя сухими пальцами по коже,

я сдерживаю яростный смешок.

Забавно то, что ты меня таким

пока ещё не помнишь. Хорошо,

что ты – не помнишь.


Играет Бах. Пылает кровь. На помощь

небесным скрипкам, воспевая полночь,

приходит нежный утончённый ад

порочного барочного гобоя.

Пифагорейский музыкальный ряд.

Пылающее рвётся в голубое,

и птицы в небе страшно говорят,

и эти капли алые горят,

горят на пенном лезвии прибоя.

Уходят люди – вверх по склонам гор.

Торжественно и горько. До минор.

Качнутся плети высохшей лаванды,

мяукнут ставни, прогоняя сон.


Ныряя под лиловые гирлянды,

ты босиком выходишь на балкон

и видишь, что рыбацкому посёлку

осталось жить, от силы, полчаса,

что бестолку молиться втихомолку

и прятать слёзы, глядя в небеса,

что смерти нет, что ты опять умрёшь,

когда-нибудь, сегодня, и родишься

когда-нибудь – сегодня? – прорастёшь

проклюнешься, протянешься, продлишься

в чужом прекрасном теле, что другой

начнётся ритм, и отворится дверца,

где вечно бьётся космос, точно сердце —

непостижимый, жадный и тугой.


Я молча наблюдаю за тобой

и помню, что, примерно, через двести

коротких лет вернётся этот сон.

Всё повторится: океан, балкон,

предчувствие утраты, Бах, прибой.

Ты будешь рядом. Мы не будем вместе.

Таков закон.


Свершилось. Тоника, субдоминанта – кода.

Сырой настил, больничный запах йода,

обломки скрипки, пара чёрных слив,

морской травы подгнившие волокна…

Отсюда, светлая, нет выхода. Прилив

стучится в окна.

* * *

Голубка, прощай. Поцелуй на прощанье

горчит миндалём. Протяни мне ладони

звенящими чашами жаркой латуни,

литаврами смеха даруй мне прощенье!


Голубка, прощай. Обедневшим вассалом

познаю опалы больную свободу

и где-то за третьим вокзалом забуду

твоё настоящее. Помни весёлым.


Голубка, прощай. Поминай меня лихом.

Я лгал тебе так, что, пожалуй, и не был

с тобой никогда. Холод падает на пол,

на листья, на поле, политое лаком.


Голубка, прощай. Февралём рукописным,

слепым, рукопашным закончится эта

двоим непонятная странная смута.

Ты станешь распутной. Я стану опасным.


Голубка, прощай. На изломе минуты

застывший троллейбус – архангел вечерний,

и ночь твоя через лиловое с чёрным —

две медных монеты.

* * *

Облако причаливает к горе.

К облаку причаливает самолёт.

Так ли уж важно в этой простой игре,

кто и кого насколько переживёт?


Братское небо, влажная простыня.

Звёзды ложатся в пашню плечом к плечу.

Семя двудольное, космополита, меня,

пусть закопают в космос. Я так хочу.

* * *

Здравствуй, сердце моё.

 

В нашем сдвоенном ритме – причал

и рыбацкая лодка, и дрозд в облетающей кроне,

и солёный закат, напевающий эту печаль

одинокому чёрному псу на обветренном склоне.

Отпускаю с ладони. Прощай. Говори обо мне

с облаками и городом. Ты замираешь на грани

и, сгорая медовой пыльцой в кафедральном огне,

рассыпаешься смехом и звёздами в зябком тумане.

Уходи. Каждый шаг от попыток пропеть и прочесть,

каждый шаг до утра – точно плуг, обрубающий корни.

А вокруг пустота голосами летучих существ

что-то сбивчиво шепчет. И плачет – светло и покорно.

Владимир Порудоминский / Кёльн /



Владимир Порудоминский (1928) – писатель, автор многочисленных книг по истории русской культуры. Составитель и комментатор изданий русских писателей-классиков. В отечественной и зарубежной печати публикуются его рассказы и повести, мемуарные повествования, очерки и статьи.

Старик на обочине

Старик сидел на земле, опустив ноги в придорожную канаву, налитую водой после ночного дождя. Вокруг раскинулась побуревшая от долгого зноя степь, полоса дороги рассекала ее надвое. Направо поглядеть или налево, дорога тянулась куда-то до горизонта, и еще дальше.

Давно уже (годов он не считал) старик шел и шел по дороге, как она вела его, не обременяя себя раздумьем, где он есть и куда идет. И всюду на бесконечном пути его встречала война. Поля были истоптаны сапогами, искалечены колесами, деревья и кустарник обглоданы пулями, осколками снарядов.

Солнце припекало, старик чувствовал его плечами сквозь ветхий полушубок, но всё никак не мог унять озноб. Холщевые штаны его были мокры, от дождя или от недержания, и земля под ним была сырая, с ночи.

Ноги у старика болели. На левой и вовсе багровела открытая рана.

Старик огляделся. Место хорошее. Только и есть вокруг земля и небо. Если здесь зароют, будет лежать на приволье.


Вдали на дороге показались трое верхами. Старик, сощурясь, высматривал: что за люди. На своем веку он перевидал и обдумал несметное множество разных людей, но пристальное любопытство попрежнему неугасимо влекло его к ним.

Трое приблизились. Под передним, наверно, главным, был серый конь хороших кровей, под другими двумя – лошади простые, крестьянские.

Всадники приметили старика и остановились.

«Кто такой?» – сурово спросил главный.

Его кожаная куртка была перехвачена хорошей офицерской портупеей с большой, тяжелой кобурой на поясе.

«Хожу по белу свету».

В глазах у старика светлело небо.

«И далёко ли ходишь?»

«Земля просторная».

«На что тебе простор? – у главного подергивалась щека: контузия, должно быть. – Тебе и трех аршин хватит».

«Хватить-то хватит, да свои три аршина не сразу сыщешь».

«Это ты не сумневайся. – Главный положил ладонь на кобуру револьвера. – Мы тебе твои три аршина враз определим».

«Это у вас быстро», – согласился старик.

Молодой конник, почему-то в матросской рубахе под солдатской шинелью, выехал чуть вперед и принялся стаскивать висевшую на спине винтовку.

«Из попов, небось? – засмеялся он. – Бородищуто отрастил».

«Погоди, – остановил его главный и снова повернулся к старику: – Какого рода-звания будешь?»

«Звания самого простого – человеческого. Другого вроде бы и не имеется».

«Звание имеется разное, – строго сказал главный. – Красный и белый, буржуй и пролетарий, господа и народ. Так оно по-нашему выходит…»

«Да разве все они не люди? Добрые, злые, хорошие, плохие, а – люди».

«Были – люди, – встрял в разговор третий всадник, чернобородый, в крестьянской одежде. – Были люди, когда с мужика шкуру драли. А теперь – дай нам наше в людях походить».

«И как же это – в людях?»

«Землю, скотину промежду собой поделим поровну, а господ да буржуев – к стенке», – объяснил чернобородый.

«Да отчего же непременно к стенке? Не надоело убивать-то?»

«Нам не убивать никак нельзя, – сказал главный. – У нас с капиталом последний, смертельный бой. Либо мы его, либо он нас. Пока врагов революции не уничтожим до последнего, новую жизнь не построим».

«Вы разве новую строите?»

«Ты что, незрячий? По земле ходишь и не видишь, что вокруг делается».

«Вижу: телега перевернулась кверху колесами, каждый запрягает и волочит в свою сторону. А дорога – вот она. Если телегу опять на колеса поставить да сесть всем вместе, можно мирно решить, по-божьи».

«Я говорю – из попов, – засмеялся молодой в матросской рубахе. – Ишь, стелет!»

«По-божьи народ завсегда в дураках останется, – сказал чернобородый. – А телега твоя, может, и вовсе давно без колес».

«А ты старик – опасный, – дернул щекой главный. – Тебя за твою агитацию расстрелять надо. Да пули жалко: сам долго не протянешь, вон колотит-то всего».

Лошади нетерпеливо переступали ногами. Черные искры дорожной грязи летели из-под копыт…

«Ну, не меня, хоть пулю пожалел», – улыбнулся старик.

«Ты, старик, смотри», – главный похлопал ладонью по кобуре и тронул коня.

«Смотрю…» – отозвался старик.


Он когда-то много думал о смерти как о пробуждении, такое и произошло с ним.

Приговоренный к смерти течением болезни, докторами, близкими, газетчиками (уже и последние слова произнес, которые впору напечатать в любой биографии), он вдруг и впрямь пробудился: откуда-то снова явились силы, и снова всё ему удавалось, – невидимый ушел он от всех, от болезни, от докторов, близких, газетчиков, заполнивших маленькую, прежде неведомую железнодорожную станцию, ныне прославленную тем, что он здесь умирал, и, отныне сам никому неведомый, двинулся в путь по открывшейся перед ним бесконечной дороге. Годы прошли (годов он не считал), и теперь ему суждено быть погребенным на этой дороге, если, конечно, среди прохожих и проезжих найдется добрый самаритянин, который не поленится вырыть яму и закопать его. Говорят, в древности мудрецы завещали хоронить их на большой дороге, чтобы ноги живых, идущих дальше, топтали и разносили по миру их прах. А тут, надо же, всё само образовалось.

…Лихорадка не унималась. Рана на ноге кровоточила. Когда-то, в давней жизни, о которой он почти разучился вспоминать, врачи нашли у него воспаление вен. Ему давали порошки, меняли повязки. Слуга Илья Васильевич возил его по дому в кресле-коляске на высоких колесах. Старик в недоумении покачал головой. Стал вспоминать, когда же это могло быть, но не вспомнил.

В отдалении, в той стороне, куда проехали конные, послышались частые выстрелы. Люди продолжали убивать друг друга.

2Титаник.