Tasuta

Аспазия

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Глава IX

Наступил день, когда дело Аспазии должно было рассматриваться гелиастами под председательством архонта Базилика на Агоре.

С раннего утра двор суда был окружен народом. Спокойной и сдержанной, среди всех афинян, была в этот день только сама Аспазия.

Она стояла в верхнем этаже своего дома и смотрела на толпу, собиравшуюся на Агоре. Она была несколько бледна, но не от страха, так как на губах ее мелькала презрительная улыбка.

Перикл поднялся к ней. Он казался бледнее Аспазии, лицо его было очень серьезным. Он молча бросил взгляд на пасмурное небо. Стая журавлей летела от северного Стримона через Аттику и их крики, казалось, призывали дождь.

На улице показалось шествие, состоявшее в основном из пожилых людей, у половины из них были старые плащи и голодный вид, это были гелиасты, которым поручено было рассмотрение дела Аспазии.

– Теперь я знаю, – сказала Аспазия, – что столь восхваляемый, изящный афинский народ ничто иное, как гнездо грубости и даже варварства.

– В мире нет ничего совершенного, – возразил Перикл. – Пора идти, – добавил он, помолчав немного, – пора идти на Агору, в суд, где гелиасты ожидают тебя. Неужели ты не боишься, Аспазия?

– Я гораздо более боюсь дурного запаха от твоих народных судей, чем приговора, который вынесут эти люди. Я еще чувствую в себе то мужество, которое воодушевляло меня перед чернью Мегары и на улицах Элевсина.

Тем временем гелиасты дошли до помещения суда на Агоре. Архонт и несколько подчиненных ему служащих, общественные писцы, свидетели и обвинитель находились уже там.

Перед судебным двором толпился народ, слышались всевозможные речи, суждения и предсказания. Сразу же можно было различить как противников и приверженцев обвиненной, так и людей беспристрастных.

– Знаете почему они обвинили Анаксагора и Аспазию? – говорил один, – потому что они хотят как можно чувствительнее поразить Перикла, но не осмеливаются напасть на него самого, так как, во всех Афинах не найдется человека, который решился бы открыто выступить против Перикла.

– Но разве нельзя было бы, – вскричал другой, грязный, маленький человечек, – потребовать от Перикла, после многолетнего правления, иного отчета чем тот, который он дает? Разве в его отчете не встречаются такие расходы, как например, – «на различные надобности»? Что это значит, позвольте узнать? Разве можно более дерзко бросать народу пыль в глаза? Послушайте только – «на различные надобности»!..

– Это те суммы, – заметил ему один из толпы, – которые Перикл употребляет на подкуп влиятельнейших людей в Пелопонесе, чтобы заставить их не предпринимать ничего дурного против Афин…

– Да! Чтобы они не мешали ему объявить себя афинским тираном, – насмешливо возразил первый. – И если вы думаете иначе, то жестоко ошибаетесь. Перикл уже давно говорит о соединении всей Эллады, потому что ему хотелось бы быть тираном всей Эллады. Его жена, милезианка, впустила ему в ухо червя, который гложет теперь его мозг. Эта гетера жаждет, ни больше ни меньше, – короны, она с удовольствием стала бы царицей Эллады, лавры ее соотечественницы не дают ей покоя.

Между тем, на Агоре, на судебном дворе, уже уселись на деревянных скамьях судьи. Председателем был архонт Базилий, окруженный писцами и слугами.

Место суда было отделено решеткой, за которую впускали только тех, кого вызывал архонт.

Вокруг наружной стороны решетки толпился народ, чтобы присутствовать при судопроизводстве. Напротив скамеек суда на возвышавшихся подмостках находилось место обвиняемой и обвинителя.

На одном из этих возвышенных мест сидел Гермиппос, человек неприятной наружности, маленькие глаза которого беспокойно бегали. На другом сидела Аспазия и рядом с ней Перикл, потому что, как женщина, и тем более как чужестранка, она могла быть введена в суд только афинским гражданином.

Тяжело было видеть прелестнейшую женщину своего времени, супругу великого Перикла, на скамье обвиняемых. То, что Перикл сидел рядом с ней, словно будучи также обвиненным, еще более увеличивало значительность и серьезность происходящего.

Некоторую гордость и важность чувствовали судьи и большинство народа при мысли, что наиболее могущественные люди должны предстать перед их судом.

Наконец, архонт открыл заседание. Он взял с обвинителя присягу, что тот подал жалобу только из желания добиться истины и справедливости. Сами судьи давали клятву поступать по справедливости и беспристрастно. Затем архонт приказал общественному чтецу прочесть сначала обвинения потом – ответ на них, после чего он обратился к обвинителю, требуя, чтобы тот устно подтвердил обвинение.

Гермиппос поднялся. Его речь была полна сарказма; всем казалось, как будто они присутствуют при комическом представлении. Он резкими словами обрисовал поступки Аспазии, которые послужили поводом к его обвинению. В доказательство своих слов Гермиппос выставил многих свидетелей и предоставил письменные показания, очевидцев событий. По его мнению, Аспазия совершила три преступления против религии и верований страны, против государства и его законов и против нравственности.

По его просьбе было прочтено множество законов, доказывавших, что по афинскому праву все эти поступки заслуживают наказания и так как, за большую часть из них наказание – смерть, то Аспазия должна быть приговорена к смерти.

В заключение он в сильном волнении возвысив голос, просил суд защитить и поддержать то, что есть священнейшего в общественной жизни – унаследованные от отцов законы и обычаи, и не дать благочестивым Афинам погибнуть под влиянием школы разнузданности и презрения к законам и богам.

Страстная речь Гермиппоса произвела сильное впечатление на судей, большинство из которых были уже в пожилых летах и происходили из низшего класса Афин, а также на толпу, собравшуюся вокруг решетки и молча слушавшую речь Гермиппоса. Когда он закончил, поднялся легкий говор: «Гермиппос сказал блестящую речь. Его доказательства решительны и точны. На его стороне законы. Голова милезианки должна пасть».

После того как Гермиппос окончил и опустился на свое место, поднялся Перикл. В одно мгновение снова воцарилось глубочайшее молчание. Все с волнением ожидали слов супруга Аспазии.

Перикла трудно было узнать. Не таким был он, когда говорил перед народом на Пниксе, когда поднимался на ораторские подмостки с полным достоинства спокойствием, уверенный в успехе. В первый раз его спокойствие казалось притворным и, когда он начал речь, голос его слегка дрожал.

Он отрицал вину Аспазии, он старался доказать, что только благодаря натяжкам, удалось обвинить Аспазию в преступлении, заслуживающем смерть. Там же, где он не мог отрицать, что буква афинских законов говорит против Аспазии, он указывал на благородные взгляды народа и старался объяснить всем, что Аспазия стремилась только к добру, а стремление к добру никогда не может быть преступно.

Но на этот раз, в доказательствах знаменитого оратора не доставало уверенности и можно было заметить, что его слова не произвели на слушателей сильного впечатления.

Наконец Перикл поступил так же, как и Гермиппос. Он обратился к судьям с обращением, которое, идя от сердца, должно было проникнуть в их сердца. Он сказал:

– Эта женщина – моя супруга и, если она виновна в преступлении в котором ее обвиняют, то я также виновен вместе с нею. Афинские мужи, Гермиппос обвиняет нас в том, что мы портим общественные нравы. Но это неправда! Я не только никогда не хулил богов своей страны, но, напротив, воздвиг им такой роскошный храм, какого до сих пор не было ни на Акрополе, ни в Элевсине. Я не вредил моей стране, но боролся за нее. Я уничтожил могущество олигархов, я дал народу свободу. Я не только не развращал общественные нравы, но, напротив, старался распространить в народе благородное и прекрасное и изгнать все грубое и невежественное. И во всех моих делах эта женщина постоянно поддерживала меня, вдохновляла меня на новые дела. А Гермиппос выступает перед вами и говорит: «Афиняне, предайте ее смерти!»

При этих словах на глазах Перикла выступила слеза.

Слеза Перикла закончила его речь. По знаку архонта выступил вперед один из служителей и начал раздавать судьям черные и белые камешки. Черный цвет означал виновность подсудимого, белый – невиновность. Затем гелиасты встали со своих скамей и, один за другим, начали подходить к урне, бросая в нее то белый, то черный камень.

Первое голосование гелиастов должно было определить виновна, или невиновна Аспазия, второе – в случае признания виновности – относилось бы к выбору наказания.

Наконец, все гелиасты подали голоса; белые и черные камни были тщательно сосчитаны на глазах архонта.

Глаза всех были устремлены на урну, из которой вынимались камни. Количество белых камешков все увеличивалось…

Супруга Перикла была оправдана!

На весах Фемиды тяжелее всех оказалась слеза Перикла!

Едва произнесенное устами архонта оправдание, точно на крыльях разнеслось по всей Агоре.

Аспазия поднялась. Взгляд ее остановился на мгновение на гелиастах и легкая краска выступила на ее лице.

Глава X

– Мирмекид, – говорил один афинский гражданин своему соседу, отправляясь однажды утром на Пникс, – то что мы можем решить сегодня на Агоре, кажется мне, будет иметь дурные последствия для Эллады. Для этого есть множество предзнаменований, но что всего ужаснее это то, что на Делосе, священном Делосе, острове бога Аполлона, никогда до сих пор не подвергавшегося землетрясению… оно произошло и длилось минуту.

– Делос потрясен! – вскричал Мирмекид. – В таком случае в Элладе не осталось более ничего твердого.

– Мегарская собака! – раздались вдруг крики, – мегарская собака! Убить его! Побить камнями.

Громадная кричащая толпа быстро собралась вокруг человека, схваченного несколькими афинянами.

Не первый раз мегарцы бывали биты в Афинах за дурные дела. Еще раньше, чем афинский рынок и гавань были закрыты для соседнего города, многие его граждане были изгнаны. Но негодование и злоба против мегарцев особенно усилились с тех пор, как они варварски убили посланного из Афин глашатая; с того дня афиняне поклялись побивать камнями каждого мегарца, который появился бы в Афинах.

 

Пойманный умолял пощадить его и клялся всеми богами, что он не Мегарец, а элевсинец.

– Не верьте ему! – кричал тот, что первый схватил его и продолжал держать, не верьте ему – я его знаю. Это мегарская собака!

В это время мимо проходило несколько архонтов. Они, узнав в чем дело, позвали стражу и приказали взять пойманного.

На Пниксе, в стороне от народного собрания, трое мужчин тихо, но с жаром, перешептывались. Это были Клеон, Лизикл и Памфил. Они, очевидно, о чем-то договаривались.

Явились на Пникс и посланные на афинское народное собрание лакедемоняне. Они требовали удовлетворить претензии родственной и союзной им Мегары. Враждебными взглядами обменивались спартанцы и окружавшие их афиняне.

Один олигарх шепнул на ухо другому:

– Чего мы должны желать, войны или мира?

– Трудно решить, что лучше, – пожал плечами его собеседник.

Еще более возбужденный, чем тогда, когда он поднимался на Пникс, сходил с него афинский народ. Через некоторое время на Агоре обсуждали прошедшее народное собрание.

– Я нахожу, что Перикл никогда не говорил так прекрасно! – кричал Мирмекид. – О, это лисица с львиным лицом! Как он спокоен, он делает только вид, что готов на всякие уступки, а сам выставляет такие требования, которые, никогда не могут быть приняты. Как он ловко сказал, что афиняне готовы возвратить своим союзникам полную свободу, только спартанцы предварительно должны сделать то же самое со своими.

– Я предчувствую морской поход! – вскричал цирюльник Споргилос.

– Отчего бы и нет? – раздалось несколько голосов. – Разве тебе не нравится веселое морское путешествие.

– Море всегда горько-соленая вещь, – возразил Споргилос.

– Ешь чеснок, как боевой петух, чтобы сделаться храбрее и задорнее! – крикнул кто-то.

В это время рядом раздавался голос Клеона:

– Я хочу войны, но без Перикла, – кричал он, – война не должна еще более возвысить Перикла. Как мы сможем добиться от него отчета, когда он будет стоять во главе войска? Долой Перикла!

Того же мнения был и Памфил, который даже зашел еще дальше, говоря, что Перикла нужно не только изгнать, но и наказать за его управление и заключить в тюрьму.

Мимо шел старый Кратинос, в сопровождении Гермиппоса и еще одного спутника, юноши, о котором говорили, что он скоро выступит с комедией.

– За мир ты или за войну, старый сатир? – спросил кто-то из толпы, любившего выпить, старика.

– Я, – сказал он, – я за жареных зайцев, за вино, за вкусный стол, за праздники Диониса, за полные бочки, за танцующих девушек.

– В таком случае, ты за мир?

– Конечно. И против того, чтобы мегарцам закрывали афинский рынок. Будьте благоразумнее вы, увенчанные венками афиняне, перестаньте хватать на рынке каждого нищего, воображая, что это переодетый мегарец. С тех пор, как вы изгнали мегарцев с рынка, на нем невозможно найти хорошего жареного поросенка, какого заслуживает старый победитель при Марафоне; скоро дойдет до того, что мы станем есть жареных сверчков! И зачем вы бранитесь из-за войны или мира, разве спартанцы ушли из народного собрания, получив какой-то другой ответ, а не тот, которого желал Перикл? Так пусть же вами и дальше управляет Перикл…

Последние слова задели стоявшего невдалеке Клеона.

– В одном только, – воскликнул он, – Перикл поступил справедливо: это заткнул глотки бесстыдным писакам!

– А, кого я вижу, Клеон! – проговорил Кратинос, – как мог я не заметить его, когда запах кож, которыми он торгует, должен был предупредить меня о его присутствии.

– Старый гуляка! – крикнул Клеон, – недаром про тебя говорят, что ты черпаешь свое вдохновение из бочки.

– А ты, – возразил Кратинос, – не ты ли тот ядовитый человек, про которого рассказывают, что однажды змея укусила его и околела…

Несколько дней спустя после собрания на Пниксе, Сократ вошел в дом Перикла.

Аспазия с радостным воодушевлением говорила о предстоящей войне с дорийцами и с досадой – о разногласиях на Агоре.

– Из-за этих людей, – говорила она, – цвет Эллады скоро завянет.

– Цвет Эллады скоро завянет! – воскликнул Сократ, – разве это возможно? Ты ошибаешься. Давно ли стоя перед оконченным Парфеноном, ты говорила, что Эллада приближается к своему расцвету?

Аспазия сидела с Сократом в роскошно убранном покое, воздух которого был наполнен чарующим ароматом. Ее лицо светилось чарующей веселостью, она казалась в прекраснейшем расположении духа.

Крылатая любимица Аспазии – голубка со сверкающими, белыми перьями, с прелестным голубым ожерельем на шее летала по комнате.

Нередко голубка опускалась на плечо Аспазии, ища обычного лакомства, то садилась на голову Сократа и была так навязчива, что Аспазии несколько раз приходилось спасать гостя от надоедливой птицы. Сократ не помнил, чтобы когда-либо видел Аспазию такой веселой и непринужденной, и чем веселее и непринужденнее она становилась, тем молчаливее, задумчивее делался он. Голубка с воркованьем снова села на голову Сократа, но на этот раз крепко вцепилась в его волосы. Аспазия поспешила ему на помощь, чтобы выпутать когти голубки из волос. Непосредственная близость благоухающего женского тела не могла не волновать Сократа. Грудь красавицы поднималась и опускалась перед самым его лицом, почти под самыми его губами; малейшего движения было достаточно, чтобы прикоснуться к этим чудным волнам. Ни одна морская волна не движется так лукаво, не грозит такой опасностью, как грудь женщины. Губы Сократа были так же близки от груди Аспазии, как некогда в лицее – от ее розовых губок. Одно малейшее движение и снова, воспламененный Сократ, перенес бы позор, еще более оскорбительный, чем прежде, но он спокойно поднялся и сдержанно сказал:

– Оставь голубку, Аспазия, я думаю, что недорого заплачу мстительной птице, если оставлю в ее когтях лишь прядь своих волос.

Какой демон, какой лукавый Эрот руководил птицей? Теперь она схватилась когтями за то место, где пряжка удерживала на плече Аспазии узкие полы хитона. Птица дергала ногой, чтобы освободиться до тех пор, пока пряжка не расстегнулась и упавшая ткань не обнажила прекрасного тела красавицы.

– Принеси эту птицу в жертву Харитам, – сказал Сократ, – набрасывая свой плащ на красавицу и вышел.

Гордая милезианка побледнела. С волнением, дрожащей рукой, схватила она серебряное зеркало и в первый раз испугалась выражения своего лица.

Неужели красота перестала быть всепобеждающей?

Глава XI

Юный Алкивиад был в восторге, когда, наконец, его желание сразиться за греческую честь, было исполнено и ему, так же как и Сократу, выпало принадлежать к числу граждан, которых посылали на осаду, отпавшего от Афин, города Потидайи.

Алкивиад все еще продолжал свой безумный образ жизни и постоянно давал обильную пищу для сплетен афинянам. Он основал так называемое общество Итифалийцев, в котором собирались избраннейшие молодые люди, чтобы вместе предаваться разнузданной веселости. Как и можно было ожидать от общества, принявшего свое название от имени Итифалоса, уже посвящение в это общество было шутовским и неприличным. Принимались в него только те, кто доказывали, что они достаточно послужили в честь Итифалоса.

В насмешку над афинскими обычаями, воспрещавшими утренние попойки, Алкивиад со своими товарищами устраивал утренние кутежи. Не зная предела в своей дерзости, он даже заказал живописцу нарисовать себя сидящим на коленях молодой гетеры и все афиняне сбегались посмотреть на картину.

У него была собака, которую он очень любил и называл Демоном и было забавно слышать, как он, точно Сократ, говорил о своем демоне. И если сын Кления никогда не останавливался перед тем чтобы поднять на смех Сократа, то ничто также не удерживало его от того чтобы называть этого человека, перед всем светом, своим лучшим другом. Действительно, он продолжал еще быть привязан к задумчивому мечтателю и философу, хотя тот, очевидно, не имел никакого влияния на его поступки.

Когда Алкивиад отправился к Потидайи, у него был щит отделанный слоновой костью и золотом, а на щите изображен Эрот, вооруженный стрелами Зевса. Эрот, вооруженный стрелой громовержца! Блестящая мысль, достойная эллинского ума.

В Афинах была женщина, страшно огорченная, когда Алкивиад собирался оставить город – женщина, которая долго не знала ни горя, ни любви, которая презирала не только цепи Гименея, но и узы Эрота, женщина, которая говорила о самой себе: «я жрица веселья, а не любви». Этой женщиной была Теодота. Юный Алкивиад смотрел на нее, как на свою наставницу на пути наслаждений. Его тщеславию льстило, что он обладает если не красивейшей, то известнейшей гетерой в Афинах. Теодота также гордилась тем, что пленила Алкивиада, и это увеличивало ее славу…

Алкивиад ни с кем не любил проводить время, как с черноокой коринфянкой, водил своих друзей в веселый дом Теодоты, и ее веселость, не менее чем ее красота, оживляли пиры Алкивиада. Но Теодота мало-помалу сделалась не так весела, какой была вначале своих отношений с Алкивиадом. Юноша был слишком хорош, чтобы женское сердце, хотя и никогда еще не любившее, не было тронуто этой красотой. Сначала она мало беспокоилась о том, что ее юный друг, кроме нее улыбается еще и другим женщинам – гетерам. У нее и самой в доме были веселые и очаровательные приятельницы. Но скоро Алкивиад, не без недовольства начал замечать, что поведение коринфянки все более и более изменяется. Она начала казаться задумчивой и серьезной, часто вздыхала, ее веселость стала искусственной. Часто она страстно обнимала юношу, как бы желая удержать его при себе навсегда. Слезы примешивались к ее поцелуям и, когда Алкивиад при ней был любезен с другой женщиной, она бледнела и губы ее дрожали от ревности.

Эта перемена характера Теодоты не нравилась веселому и легкомысленному юноше: вся прелесть, все очарование Теодоты пропало – она стала казаться ему только скучной. В те минуты, когда она предавалась ревнивым упрекам, он выходил из себя. Она клялась, что любит его, что будет принадлежать только ему одному, а он был совершенно к этому равнодушен.

Когда Алкивиад отправился в лагерь при Потидайи, он благодарил богов, что, наконец, избавился от этой женщины.

Маленькое государство не может иметь большого сухопутного войска, а скорее может иметь хороший флот. В таком положении были и афиняне, когда спартанский царь, Архидам, с шестьюдесятью тысячами пелопонесцев, напал на Аттику; союзники могли оказать помощь Афинам тоже только на море.

В то время как флот готовился, народ, гонимый нашествием Архидама, бежал в город. Все пространство между городом и Пиреем было заполнено беженцами и там раскинулся настоящий палаточный город, бедные размещались даже в громадных бочках, которые употреблялись для вина.

С городских стен можно было видеть сторожевые огни пелопонесцев, расположившихся на полях и покрытых виноградниками холмах, но, благодаря укреплениям, возведенным усердием Перикла, город был надежно защищен от нападения. Верный своему плану Перикл выслал из ворот города только конницу для присмотра за стенами.

Когда Архидам, с вершин Аттики, увидел гордый флот из сотни судов, выступивших из Пирея и направлявшихся к Пелопонесу, случилось то, что заранее предвидел Перикл: имея перед собою сильно укрепленный город, и в то же время думая о незащищенных городах своей родины, предоставленных врагу, пелопонесцы оставили Аттику.

Пока пелопонесцы не оставили родной земли, Перикл не мог лично командовать флотом, так как его присутствие было необходимым в Афинах. Когда же спартанцы покинули окрестности Афин, Перикл сейчас же выступил с маленьким, но прекрасно вооруженным войском, против Мегары: возбужденные афиняне требовали свести счеты с ненавистным городом; к тому же отсутствие Перикла в Афинах для многих было весьма желательно. Совы на Акрополе проснулись в своих темных углах, змеи зашевелились…

Менон помогал Диопиту привести в исполнение давно задуманный план: погубить Фидия. Один сикофант [сикорант – доносчик, клеветник] по имени Стефаникл, по наущению Диопита, выступил обвинителем Фидия. В своем дерзком обвинении он утверждал, что Фидий из золота, данного ему для создания статуи Афины, оставил часть себе. Затем он упрекал его в том, что он нарушив обряды почитания богов и их святынь, изобразил на щите богини, в борьбе амазонок, себя самого и Перикла. В свидетели похищения золота он выставлял Менона. Последний часто бывал в мастерской Фидия и утверждал, что он однажды подсмотрел, как Фидий, откладывал в сторону часть золота, предназначенного для Парфенона, очевидно, с намерением присвоить это золото себе.

 

Уже давно посеянная Диопитом клевета против Фидия дала на этот раз обильные плоды и обвинения Стефаникла, нашла в афинском народе хорошо подготовленную почву: скульптор был брошен в темницу.

Вслед за Диопитом воспользовались отсутствием Перикла и другие, чтобы увеличить свое влияние на народ.

Во время приближения к городу пелопонесского войска, количество простого люда сильно увеличилось в Афинах и многие, после отступления Архидама, продолжали оставаться в городе, так как их деревенские дома были разрушены. Эта голодная толпа усердно посещала народное собрание, потому что получала там на каждого по два обола.

Собрания на Пниксе были многочисленнее и шумнее чем когда-либо. Клеон, Лизикл и Памфил говорили все чаще и чаще и афинский народ привыкал видеть на ораторских подмостках подобных людей. Из этих троих, Памфил был решительнее остальных и полагал, что следует попытаться свергнуть Перикла.

Однажды он стоял на Агоре, окруженный большим числом афинских граждан и объяснял им за что можно обвинить Перикла. Он называл его трусом, который дозволил врагу разорить родную страну, который тиранически предписал гражданам, каким образом они должны защищаться, что все время, пока пелопонесцы занимали Аттику, на Пниксе не было ни одного народного собрания…

В толпе нашлось немало людей, согласных с мнением Памфила; в особенности возбужден был некто Креспил, превосходивший даже Памфила в ненависти к Периклу и требовавший немедленного его обвинения, как вдруг к толпе подбежал цирюльник Споргилос.

– Хорошая новость! – прокричал он издали. – Перикл возвращается обратно из Мегары! Он с войском стоит уже в Элевсине. Он порядочно наказал мегарцев и сегодня будет вступать в Афины.

Памфил позеленел от досады.

– Нечего сказать, хороша новость! – пробормотал он, – отсох бы у тебя язык за твою новость, собачий ты сын!

На заговорщиков это известие произвело подавляющее впечатление и, хотя Памфил продолжал стараться возбудить толпу, но народ мало-помалу отходил от него, так как каждый не без основания полагал, что нелегко устроить что-нибудь против возвращающегося с победой Перикла.