Tasuta

Океания

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Воды Иордана

Непогрешимость взять себе на щит,

В сверкающие латы обрядиться.

Пусть отражаются восторженные лица,

Их обожание ничто не истощит.

Иисус, погруженный в тяжелые мысли, медленно брел вдоль Иордана. Ученики, видя его состояние, не отвлекали расспросами и старались держаться на расстоянии.

«Вот за мной стали двенадцать человек, – думал Иисус. – Их притянуло ко мне, держит подле меня и определяет их жизнь Слово. Они оставили свои дома, свои семьи и пошли за мной, положившись только на мое Слово. Чем мое Слово обернется для меня, взявшего в свои руки чужие жизни, ведь они принадлежат Богу, и Он один распорядитель их?» Иисус не был Иисусом. При рождении отец и мать дали ему другое имя. В свои тридцать два года он стал свидетелем Распятия и, выждав год после Вознесения Христа, вошел в Иерусалим и назвался Иисусом. Среди бесконечного хора улюлюкающих насмешников и возмущенных гонителей нашлась дюжина прислушавшихся, и он принял это за Знак. Иисус вывел из города двенадцать человек и, даже не узнав имен, нарек их Учениками. После этого прошло несколько недель. Сегодняшнее утро мучило Иисуса сомнениями особенно сильно.

«Надо бы поговорить с ними», – подумал он и оглянулся назад – за спиной на почтительной дистанции шел один человек. Один.

– Каково имя твое, брат? – непонимающе разглядывая его, спросил Иисус.

– Иуда, – ответил ученик.

– А настоящее имя?

– Иуда – мое настоящее имя.

– Где остальные, почему отстали?

– Они ушли, Учитель, ушли совсем.

Иисус удивленно вскинул брови.

– Им не по нраву Слово мое?

Иуда замялся, поморщился, потрогал пояс, напоминавший ослиный хвост, и, взвешивая каждое слово, ответил:

– Видимо, по нраву. Каждый из них решил назваться Иисусом. Так они поняли Слово твое.

Иисус молчал. Представив себя людям как Ожившего, смертью смерть поправшего, он не притязал на Славу, Богатство, Почитание, всего лишь на Слово Божие. По всему выходило, что его Слово Божьим не стало. Наконец он очнулся:

– Почему не ушел ты, Иуда?

Иуда опять поморщился, но, сделав несколько шагов навстречу, сказал:

– Я Иуда, я всегда при Иисусе, пока не предам его.

С интересом посмотрев на собеседника, Иисус спросил:

– Что ты умеешь, брат Иуда?

– Я не научен грамоте или иному полезному ремеслу, но я умею считать, – гордо ответил Иуда и, немного подумав, пошевелил губами и добавил: – До тридцати.

– Я так и знал, – рассмеялся Иисус. – А скажи, брат Иуда, может, знаешь ты, чем Слово мое от Слова Христова отлично? Я ведь повторял его буква в букву.

– Слово твое от Христова отлично, как и одежды твои. Слишком белы они, не пачканы намеренно, не живы. Слово твое от Христова отлично и как деяния твои. Слишком театральны, слишком напоказ, а чуда исцеления не являют. Слово твое от Христова отлично и как сердце твое. Слишком человеческое, от гордыни не отделенное. Его же сердце – от Бога, для всех, кроме себя.

– Довольно болтовни, – оборвал вдруг Иисус своего ученика. – Догадывался я о том и без тебя. Вот ты, вот я, что делать далее, может, подскажешь?

Теперь настал черед смеяться Иуде:

– Так ведь я предатель, могу только предавать. Какой спрос с грешника у непогрешимого? Посмотри в воду, Иисус, что зришь?

Иисус повернулся к Иордану. В зеленоватых водах его отражалось небо, берега и две фигуры.

– Вижу наши отражения.

– Как думаешь, кто настоящий – мы или они? – улыбаясь, спросил Иуда. Иисус по-новому смотрел на ученика, задающего вопросы учителю тоном учителя, экзаменующего ученика, а Иуда продолжал: – Где Иуда-предатель не предал? Где Мир Бога, а где его отражение?

Иисус снова вгляделся в воды Иордана – в отражении был незнакомый человек. Вздрогнув, он растерянно прошептал:

– Там, в воде, не мы, Иуда.

– В воде рыбы и пиявки, – ответил ученик, – а в отражении этого мира ты видишь Мир Бога, и если я правильно понимаю, сейчас там Иоанн крестит Иисуса из Назарета.

Два человека, став на колени, неподвижными взглядами уставились на Иордан. Над головами их проплывало солнце с запада на восток, на дворе заканчивался тридцать четвертый год до Рождества Христова, в ожидании тридцать третьего.

Белый бриг

Белый бриг вошел в порт и встал на внутреннем рейде. Судно, все целиком, было абсолютно белым. Паруса, такелаж, корпус, надстройки, флаг и гюйс, даже ватерлиния. Бриг спустил на воду шлюпки, стоит ли уточнять, какого цвета, и люди-альбиносы, одетые во все белое, с белой кожей, белыми зубами и глазами, вошли в город. Они не убивали, не грабили, не пытались торговать или выменивать что-либо, но все, к чему они прикасались, становилось белым. К вечеру город стал белоснежно чистым, за исключением некоторых частей стен, дорог и верхушек деревьев, а наутро с последними пятнами красок было покончено – город перестал отражать свет и прекратил свое существование. Те, кто нес очищение, просто стерли то, что очищали. Они сами едва отыскали покачивающийся над белыми волнами на фоне белого неба свой Белый бриг, на ощупь погрузились в него и отправились дальше, туда, где еще существовали цвета и краски, несущие, по мнению белых людей, вред миру.

Чьему гласу внемлет слух обиженного, уязвленного, испуганного? Когда зашел ты в пустыню и один, среди песчинок кремния, сам песчинка бытия, кто окажется подле уха твоего? Тот, кто чертит хвостом фигуры на песке, или тот, кто двигает звезды в небе? А оторвав взор от песчинок и звезд, не узришь ли на горизонте белые паруса?

Не белыми ли накидками прикрывали железо на себе те, кто лез на стены Святого Города во Имя Его, чтобы очистить Святую Землю от себе подобных? И взявши на себя Учительство и Светонесение другим, посмотри, сколько Света несешь в себе и не белая ли палуба под ногами твоими?

Помнишь, был вечер, был стол и трапеза, был Он, и еще двенадцать с Ним, назвавшиеся учениками. И каждый имел свой характер и замысел, кроме Него, ибо Он был замыслом Божьим. Раздели себя, читающий, на двенадцать частей и сядь за стол с Ним, каждым из двенадцати. Как поведешь себя Сейчас, так и будет Написано. Примерь одежды Иуды, почувствуй в ладони мешочек с монетами, или не держал никогда такого, ни в правой, ни в левой руке? И ведь Он знает и укажет на тебя. Как поступишь? Не убоишься ли ждущих тебя за стеной? Или вернешь взятое и отправишься с Ним на Голгофу? Сможешь осудить Петра, трижды отрекшегося, когда сам отрекался не единожды, или ближе к телу накидка Неверующего?

Ищи в себе апостолов, всех до одного, а найдешь – и не осудишь, встретишь и Его и тогда воссядешь с Ним за один стол, да за трапезой поглядывай в окно, не появился ли за стенами Иерусалима Белый бриг.

Не все раны заживают

Западный ветер беспощадно продувал мое укрытие, ноябрь в Тулузе выдался пасмурным и прохладным. Зернохранилище, на чердак которого я пробрался еще ночью, стоял на стыке узкой улочки, ведущей от старого моста через Гаррону, и площади Сент-Этьен. Речная влага приносила сюда не только запах тины, но и ощущение сырости скудной одежды, прикрывавшей тело, а также душевной безысходности, прикрывавшейся этим телом. Для лучшего обзора я оторвал подгнившую доску фронтона, и получивший большую свободу ветер тут же заворошил солому моего ложа. Светало. Улица начала освобождаться от обрывков ночи, стены домов приспускали темные покрывала, а утренние сумерки принялись насыщаться туманной смесью.

Я не спал всю ночь, не мог заснуть, страх пропустить то, ради чего я оказался здесь, был сильнее усталости и голода. Страх вообще был сильнее всего, что сейчас заставляло мое тело жить, двигаться, ждать. И я ждал, ждал все последние дни, потеряв веру в чудо, в людей, в Бога. Осталась вера в один выстрел, и я жил этим выстрелом.

Внизу, в глубине спрятанной туманом улицы, зацокали копыта одинокой лошади, тощая бедолага еле тянула свой смертоносный груз – копна хвороста вперемешку с соломой, завтрак для страшной пасти правосудия, оскалившейся в центре площади «ведьминым колом». Сердце мое дернулось уже который раз, но, вопреки его гласу, я решил использовать момент и проверить свою позицию. На глаз до повозки было ярдов четыреста. Я вскинул арбалет и прицелился через щель. Почти идеально. Если подпущу еще ярдов на двести, примерно напротив каменного креста, возле трапезной, выстрел будет точным. Я, не торопясь, нацепил «самсонов пояс», взвел арбалет, зарядил и дождался отметки. Болт просвистел над ушами бедной кобылы и бесшумно исчез в середине копны, именно в той точке, которую выбрал мой глаз. Лошадь удивленно дернула башкой и встала. Старик-возница, плетущийся рядом, огрел ее взмыленную шею кнутом, и движение возобновилось. Что ж, у меня все готово, осталось дождаться цели.

Солнце поднялось достаточно высоко и пробилось сквозь пелену низких облаков, тени домов улеглись вдоль улицы, которая постепенно наполнялась жизнью. Выстрел немного успокоил меня, и напряжение последних часов наконец взяло верх – веки сомкнулись сами по себе, и я провалился в сон…

– Лисичка, бойся огня языков —

Они опалят хвост и уши.

Но больше бойся лжи языков —

Они погубят душу.

Я пою детскую песенку дочурке. Маленький белокурый ангел сидит у меня на коленях весь в слезах. Лисичка – так я называл ее за светлые, чуть в рыжину, волнистые волосы – только что сунула руку в очаг и обожгла пальчики.

– Папа, спаси меня! – кричит она, и я, тут же придумав стишок, дуя на ладошку, напеваю: – Лисичка, бойся желтых языков…

– Папа. – Поворачивает она ко мне заплаканное лицо…

Я открыл глаза, на улице шум и свист. Снизу, от реки, поднимается процессия. Впереди – храмовники-инквизиторы, за ними солдаты охраны, строем окружившие повозку с ведьмой. Ведьму везут на костер. Ведьма – моя дочь. Все пока очень далеко от меня, я не вижу дочери, но знаю, что она там. Комок подступил к горлу. Мне казалось, что я выплакал все слезы за три дня, с того самого момента, когда мою девочку забрали солдаты инквизиции, но глаза вновь наполнились предательской влагой.

 

– Господи, – я упал на колени, – спаси меня, спаси ее, прости меня, прости ее. – Меня залихорадило, ни о какой стрельбе не могло быть и речи, рукам просто не хватит сил натянуть арбалетный крюк.

На казнь вели медленно, палачи от церкви не торопились, давая возможность зевакам устрашиться и в своем страхе выкрикивать проклятия и кидать в жертву все, что попадется под руку. Непослушными руками я вытащил из ножен кинжал и провел по внутренней части голени правой ноги. Это я узнал от сарацин: кровь будет постепенно покидать мое тело, но так, что мне хватит времени. Повозка приближалась. Я уже мог рассмотреть жертву. Да, это была моя Лисичка. Несчастная девушка без сил висела не пеньке, привязанной к раме повозки, держаться на ногах самостоятельно она уже не могла. На голове не было ее прекрасных волос, по законам инквизиции их опалили перед пытками. Черные глазницы, искаженный мукой рот, истерзанное тело, еле прикрытое грязной изорванной накидкой, – портрет, написанный человеческой жестокостью, «мастерством» инквизитора.

Толпа ревела и улюлюкала в ожидании зрелища, в нетерпении и страхе, в безразличии и бессилии. Я зарядил арбалет и замер у щели.

– Папа, спаси меня! – крик дочери все дни стоял у меня в ушах, изводил, выкручивал, истязал, распинал.

– Господи, прости, – шептал я снова и снова, пока сытые и радостные храмовники подходили к намеченному кресту.

– Господи, прости, – и с крестом поравнялась охрана, неторопливо ухая коваными сапогами.

– Господи, прости. – Лошадиная морда.

– Господи, прости. – Тень от креста легла на грудь моей малышки.

– Господи, прости, – выдохнул я и навел на нее оружие, и в этот момент девушка подняла опущенную голову. Глаза наши встретились, и по губам я прочитал:

– Папа, спаси…

Палец дернул спусковой крюк…

– Но больше бойся лжи языков —

Они погубят душу.

Что не так?

Я покинул Мир без претензий к нему. Претензии были только к себе. Давали – не брал, а если и брал, тут же бросал, отправляясь дальше налегке в ожидании новых даров. Верил, но с оглядкой, куда она приведет и что принесет. Любил, но не себя, а любовь в себе, оттого иссушил поток, а пустое русло к Океану не привело.

Сейчас я находился в реальности, отличавшейся от всего, что знал о Мире. Мягкий свет, подобно туману, окружал меня, и в нем, словно в невесомости, висело мое тело. Я не ощущал своего веса, но находился в вертикальном положении, и мои ноги прилипали к островкам, в которых узнавались кадры из жизни. Самое интересное, что я мог перемещаться по этим осколкам событий – такое название пришло мне в голову.

Итак, я брел по осколкам, меж которых плотным слоем располагались лица людей, точнее, их судьбы, и странным образом я понимал, что где-то среди них есть и мое место.

Кругом, в тумане, и справа, и слева двигались другие люди, видимо, те, кто покинул Мир одновременно со мной. Кто-то прыгал с кочки на кочку, жизнь их была спокойной и размеренной, с малым количеством событий, кто-то пережил столько, что осколки событий сливались в дорожки и можно было идти, еле передвигая ноги. К таким персонажам относился и я. Лица-судьбы, знакомые и не очень, те, что я помнил хорошо, и те, что, казалось, встречал впервые, тянулись обочиной вдоль моей «жизненной дороги» с обеих сторон, разглядывая меня с тем чувством-выражением, которого я заслуживал по их мнению. Одни неодобрительно качали головами, другие пытались что-то сказать, беззвучно шевеля губами, кто-то просто улыбался. Улыбчивые, увы, были в меньшинстве.

Дорога событий петляла. Требовательные, раздраженные, недовольные лица нажимали на происходящее и искривляли траекторию пути, прямые куски дороги проходили в окружении радостных и счастливых лиц. «Вот бы свободное местечко оказалось среди них», – думал я, но просветов среди лиц не попадалось нигде. Я шел уже довольно долго. Многие, параллельно мне бредущие, прыгающие и скачущие, уже упокоились в своих ячейках, я же стал замечать повторения в событиях под ногами. Вот второй раз прошел рождение, дважды сделал первый шаг, и уже задвоилось первое слово. Неужели мой путь замкнулся, так и не предоставив мне место упокоения? Может, я плохо смотрел на первом круге, отвлекаясь на эмоции и воспоминания? Я остановился на «Первой Любви», она улыбалась и что-то говорила, но губы ее все время растягивались в улыбке, и «прочесть слова» на них было невозможно. Я с удовольствием остался бы с ней, но необъяснимая сила, подобно поршню главного цилиндра, уперлась в спину и вынудила двигаться дальше. Идти становилось трудно, я начал уставать, повышенное внимание забирало остатки сил. На четвертом круге я уже просто лежал на животе, и «поршень» тащил меня, как тюленя, по событиям принудительно. Четвертый первый шаг, четвертое первое слово, четвертая первая любовь… я стал Скитальцем.

Счет на круги пошел на десятки, а со временем – и на сотни. Вокруг кипела жизнь. Появлялись новые бегуны, прыгуны, тихоходы, но постепенно все они занимали свои места, возникали новые прибывшие, затем их сменяли другие, и они упокаивались рано или поздно. Все происходило на моих глазах, другого такого же, как и я, не было, по крайней мере в поле моего зрения. Я выучил назубок все повороты своего жизненного бытия, сформированного в Мире, что позволяло мне путешествовать с закрытыми глазами и не видеть обочинные лица. Мое пребывание Здесь превращалось в рутину. «Что-то не так?» – задал я себе вопрос и тут же получил ответ от краснолицего полного мужчины, возвышающегося на моем пути солидным валуном, меняющим направление вправо: «Наконец-то заговорил, и это на шестьсот восемьдесят третьем круге. Нет, все-таки ты всегда был туповатым…» Я вдруг вспомнил его. Он был учителем математики в школе и ставил мне «неуды», даже когда я отвечал неплохо, и все из-за того, что однажды на перемене я врезался в его выдающийся живот на полном ходу и он выронил изо рта сосиску, которая и стала яблоком, точнее, сосиской раздора между нами. Он возненавидел меня, я в ответ возненавидел математику. Вот и поворот на пути. Я остановился спросить его про сосиску, но «поршень» не слишком деликатно двинул меня к следующему событию. «Недаром он был математиком, посчитал все мои круги, – подумал я. – Однако теперь ясно, что с лицами можно разговаривать, и ясно благодаря ему. Спасибо, учитель, за науку», – едва успел произнести я, как за спиной раздался вздох облегчения, и краснолицый математик с блаженной улыбкой погрузился вниз, а мой путь при этом слегка выпрямился.

«Так вот как здесь все работает», – рассуждал я, пока плелся по череде событий. Разговаривать я научился, но сейчас этого совсем не хотелось делать, и тут я вспомнил, что через несколько поворотов будет прямой участок, прямым который делает незнакомая мне женщина. Она одна среди не очень довольных лиц улыбается так, что нивелирует их кривизну. Я рванулся вперед, «поршень» остался на месте, ничего не поняв. Затормозив возле нее, я с ходу спросил:

– Кто вы и почему так рады мне?

– Я мама одной девочки, жившей по соседству с тобой. Помнишь, такая темненькая, худенькая, из дома напротив.

Я задумался, а затем спросил:

– Та, которую все дразнили Спичкой?

Женщина, улыбнувшись еще шире, кивнула.

– Все смеялись над ее худобой, только ты один, встречая ее заплаканную, говорил…

– Зато ты можешь стать балериной, а они нет, – вспомнив, закончил я. – Мне было жалко ее, но, произнося эти слова, я также издевался над ней.

– Это неважно. Она поверила в них, и это изменило ее жизнь. Дочь стала балериной, и она счастлива.

– Где же она? Хочу извиниться. – Я поискал вокруг глазами.

– Она еще в Мире, ей рано сюда. – Женщина улыбнулась в который раз.

«Поршень», догнав меня, уже основательно надавливал.

– Скажите, а мужчина рядом с вами – кто он? Лицо его будто знакомо мне, – успел спросить я и уже за спиной услышал: – Ты ошибаешься, вы не знакомы. Я знаю его, но не ты. Он имеет отношение к другой «жизненной траектории».

Удаляясь от улыбчивой матери балерины, как ни странно, обретшей свое счастье с моей подачи, я стал вспоминать самый угрюмый лик среди недовольных на обочине. И вспомнил. Он находился в самом начале круга, буквально два-три шага, его взгляд не был злобным, но тяжелым, и это был мой отец. Я поспешил к нему. Вот Начало, лицо внимательной акушерки, за ним усталое, но счастливое мамино, потом двое в белых масках, и наконец первый по счету тяжелый лик. Я остановился.

– Отец, что не так?

– Жизнь, – ответил он коротко и поморщился еще сильнее.

– Моя. Ты недоволен мной?

– Моя жизнь, сын. Я прожил не то, что подписал, и предал то, что не предают.

– Отец, но ты не искривил мой путь, при тебе он прям, – возразил я, изо всех сил сопротивляясь «поршню».

– Искривил, – ответил отец, и лицо его вновь исказила мука, – но держу его прямым здесь, и лицо мое отображает не отношение к тебе, а напряжение во мне.

– Пап, я прощаю тебя и прошу прощения, – поспешил я, памятуя о школьном математике, который получил облегчение от нашего разговора.

Отец слабо улыбнулся.

– Спасибо, сын, но прощение мне нужно от Него.

– От кого? – спросил я, но «поршень» двинул так, что я, пролетев школьные годы и частично юность, оказался у дверей Храма на собственном венчании. Взгляд мой упал на икону перед входом и, стало ясно, чье прощение нужно отцу.

«Мог бы догадаться и раньше, – опять я вспомнил язвительного учителя, – в Мире мы к месту и не к месту, а в особенности когда тяготы да недуги, поминаем Его, а ведь и Мир, и Здесь – все есть Бог», – и я, глубоко вобрав в себя воздух местного тумана, задал свой главный вопрос:

– Что не так, Господи?

Мягкий Голос Отовсюду ответствовал мне:

– Двадцать кругов пройди в тишине осмысления, потом вопрошаешь того, кого выберешь, и так числом пятнадцать, а на девятьсот девяносто девятом круге обретешь Ответ.

– Как же долго, Господи! – воскликнул я и, хоть и испугавшись такой эмоции, все же закончил: – Нельзя ли сейчас?

Мягкий Голос Отовсюду, не поменяв интонации, ответил:

– Можно, завершай круг и отправляйся к Рождению.

Я спешил, я очень спешил, «поршень» безнадежно отстал. «Что не так, что не так?» – стучало в моей голове. Вот уже Выход и виднеется Начало. Перед чертой я остановился, выдохнул и, повторив про себя «что не так», шагнул в темноту.

Мир встретил меня Светом. Надо мной склонились два лица в белых масках.

«Опять, – промелькнуло в голове. – Хотя в этот раз я внизу».

– Слава Богу, очнулся, – сказал один из них и пожал руку другому.