Tasuta

Избранная проза

Tekst
Märgi loetuks
Избранная проза
Audio
Избранная проза
Audioraamat
Loeb Валерий Фомин
1,93
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Кабы я был царем…

Встал бы утречком, умылся, чаю с бубличком напился, кликнул бы нашего фельдфебеля:

– Здорово, Ипатыч. Чай пил?

– Так точно, ваше величество. Какой же русский человек утром чаю не пьет?

– А солдаты пили?

– Никак нет. По раскладке в армейских частях натурального чайного довольствия не полагается.

– Вишь ты, Ипатыч. А они, поди, тоже не венгерцы. Русские, не хуже тебя. Отдай чичас через старшего писаря приказ, чтобы кажному солдату утром-вечером чаю полную миску выдавали, хочь залейся. И сахару по четыре куска.

– И по одному хватит, ваше величество. Солдат и вприкуску попьет. А то вся армия в день пуда четыре схряпает, – расход-то какой!

– Эх ты, барабан пузатый. Тебе с ротного котла не то что внакладку, и на варенье с приплодом твоим хватает. А солдатские куски на весах прикидываешь? Сею ж минуту распорядись, чтоб парадный мой золотой портсигар в империалы перелить, – на чай-сахар солдатам, поди, на год хватит. Я в случае надобности и из серебряного покурю.

– Как же, ваше величество, возможно! Ежели к вам шах персидский в гости приедет, – у него портсигар весь червонного золота, алмаз на алмазе, а у вас простого серебра. Несоответственно выйдет.

– Не бубни, Ипатыч. Фазана, поди, видал: зад у него да хвост золотистый, аж солнце перешибает, а что он против русского серого орла может? Ась?

* * *

О полдень ко мне адъютант с докладом заявляется. Кого чином повысить, кого в отставку, какому полку шефские вензеля за отлично-усердную службу презентовать.

– Ну, это дело не важное. Не горит. Морсу, ваше скородие, не угодно ли?

– Покорнейше благодарим.

– А вы стульчик возьмите. Я хочь и царь, однако обхождения простого… Хочу я, ваше скородие, распоряжение по всем войскам сделать, чтоб солдат под гребенку до голого места не стригли. Пущай кажный с фантазией себе прически делает, кому что по вкусу.

– Да ведь по уставу, ваше величество, не полагается. Другой себе такой дикий чуб отпустит, что всю линию строя испортит…

– А ты мне уставом глаза не коли. Как захочу, так устав твой и поверну. Завидно тебе, что ли? Сам небось паклю себе взбил, девушкам на погибель… Опять же казаки во какие чубы носят, однако ж империи от этого никакого убытка.

– Так то ж кавалерия, ваше величество. Казакам для форсу начес полагается. Для устрашения супротивника…

– А пехота, по-твоему, шиш собачий, что ли? Не перечь, а то прикажу тебя самого под нулевой номер обкорнать, вот тогда, сокол, и поговоришь…

Насупился мой адъютант, морсу не допил, вон вылетел. Ну что ж… Ужели я, царь, у адъютанта на поводу ходить буду?..

* * *

Только я его сбыл, в дверь специальный зауряд-военный чиновник вкатывается.

– Эстафета от шведского короля. Хочет он свою племянницу, природную принцессу, к вашему величеству в гости прислать. Как она себя во всей форме в девицах сохранивши, а вы человек холостой, желает король, надо полагать, вас на брак подбить. Ему лестно, да и нам не зазорно… Хочь мы шведов и били, однако ж держава не последняя.

– Пошли, – говорю, – ты шведского короля на легком катере к шведской матери… Ежели мне в голову вступит, на своей, русской, женюсь. Шведки ихние из себя голенастые, – разве с нашей пшеничной сравнить!

– Никак, ваше величество, невозможно. Министры вам воспретят. Потому им желательно по ходу политики со Швецией марьяжный интерес вести…

– Звание, – говорю, – у тебя полуофицерское, а в голове у тебя тараканы портянку сосут. Мои министры пущай хочь на венгерских козах женятся, а я патреот. Что ты мне политикой козыряешь? Сам-то небось на русской женат?

– Так точно. На Авдотье Кузьминишне. Дамочка из себя оченно авантажная.

– Ну вот видишь… А сам ко мне с эстафетой суешься. Разжалую вот тебя в первобытное состояние, – и следа от тебя не останется…

– А может, ваше величество, шведскую-то хочь для просмотрения пригласить? Чай, не слиняет? Не контракт же с ней заключать с одного маху… А вдруг она из себя антрекот с изюмом? На сливках вскормлена, обхождение специальное – одним словом, прынцесса.

– Дадено, видно, тебе в ручку. Да как же я с ней без языка легкий любовный разговор вести буду?

– Переводчика к вам, ваше величество, из генералов приставят.

– Ну вот, братец, сразу и видать, что, окромя чернильницы да Авдотьи Кузьминишны, ты ни к одному женскому предмету и не прикасался. Какой в таких делах переводчик? Как же это я на гармонии через чужие руки играть буду… Проваливай к псам… Житья от вас царю нету. Ступай на конский завод, там и распоряжайся, – а я когда хочу, на ком хочу и сам обженюсь…

До того он меня, братцы, разбередил, что цельную бутылку мадеры я один без закуски выцедил, дверь на крючок замкнул, под царским балдахином распростерся и до самого обеда, как бугай, провалялся.

* * *

Просыпаюсь. Чего, думаю, закусить-выпить? А ты у меня, стало быть, Сидорчук, в денщиках. Чего ж ты, дурак, заржал? Не в фельдмаршалы же тебя, вахлака, сразу определять.

– Эй, – кричу, – Сидорчук! Индюшка у нас со вчерашнего дня осталась?

– Так точно, ваше величество… Лапки я, действительно, сгрыз, а около гузка еще сладкого мяса наскрести можно.

– Тащи сюды. Экой ты до лапок интересующийся. Да рябиновой новый штоф откупори. Садись супротив, хватим по лампадке. Спешить в летнее время некуда.

– Как же я, ваше величество, при вашей должности выпивать с вами буду? Сокол когда пьет – мелкие пташки за кустами трепещут.

– А я тебе повелеваю. Все, брат, теперь в моей власти. Сегодня ты денщик, а завтра, захочу, – хоть в бабы тебя произведу.

– Покорнейше благодарим.

– Само собой – лохань ты свою чичас настежь и мало что не с рюмкой рябиновую заглотал.

Выпили мы по второй. Две сестры милосердия над нами веерами для температуры машут.

– Что ж, Ваня, – спрашиваю я тебя. – Теперь я царь, пользуйся. Отчего ж для землячка не постараться. Только ты не очень загибай, линию свою помнить надо.

– Да вот, ваше величество, – отделенный, ефрейтор Барсуков, оченно уж себе дозволяет. Вчерась я бляху на поясе не до жару заворонил, так он меня бляхой, извините, в скулу.

– Своротил?

– Никак нет. Я завсегда назад поддаюсь. Да обидно уж очень – давно ли его самого хлестали…

– Ладно. Барсуков, говоришь. Назначаю я его при тебе в денщиках состоять. Вот и отыграешься… Чего регочешь-то? Шиш какой твой отделенный. Захочу, хочь в водовозную бочку его запрягу, ежели он моих солдат почем зря бляхой потчует.

Охватили мы с тобой штоф. Генералы в дежурной комнате покашливают. Да мне куды ж спешить? – чай, все с кляузами, друг под дружку подкапываются. Глянул я в фортку – а на дворе все та же хреновина: солдатики с разгону чучелу колют.

– Эй! – кричу. – Отставить. Будет вам, черти, соломенную кровь проливать. Распускаю всех на три дня, три ночи… Кажному по рублю, а кто из моей губернии, – четвертак прибавлю… Вали в город. Только чтоб без безобразиев: кто упьется, веди себя честно, – в одну сторону качнись, в другую поправься.

Рота, само собой, довольна. Сгрудились земляки под окошком, морды красные, орут, аж дворец золотой трясется:

– Покорнейше благодарим, ваше величество! А уже насчет поведения, будьте покойны, – не подгадим… Только позвольте доложить, нельзя ли всем по рублю с четвертаком, а то обидно. Чай, и прочие губернии не хуже твоей…

Вышел я на малахитовый балкон, с ласковостью отвечаю:

– Пес с вами. Мне четвертаков не жалко, сколько захочу, столько и начеканю.

Грохнули землячки, аж железо на крыше загудело:

– Уррра!.. Сейчас тебя, ваше величество, качать придем.

– Нельзя, братцы, должность моя не позволяет… Смирно! В одну шеренгу стройся. На первый и второй рассчитайсь. Какой там хлюст на правом фланге разговаривает? Я тебе поговорю! Ряды вздвой! Отставить. Чище делай!.. Сидорчук, вали с ротой за старшего. В случае чего я тебе голову отвинчу… Спасибо, орлы, за службу! С богом!.. Ать-два, ать-два… Дай ножку!..

Упарился я, в кабинет свой взошел. Сестер с веерами к лысой матери отпустил, – тоже и их, поди, женихи в городском саду дожидаются.

Вышел я к генералам, за ручку поздоровался:

– Эк вы, ваши превосходительства, бумаг нанесли, все на нашу солдатскую голову. Ведь вот турки без канцелярии живут, а войско у них знаменитое… На три дня вас распускаю, авось государство не треснет.

Генерал-майорам по два рубля раздал, генерал-лейтенантам – по трешке. Полным генералам, старичкам малокровным, – ни полушки: не пьют, не курят, барышню встретят, – губу на локоть, слюнка по сапогам. Футляр парадный, а скрипка без струн. Куды таким деньги?

– Валите, ваши превосходительства, а я опять сосну. Рябиновая водка нежная. Простой штоф раздавивши, «соловья-пташечку» петь заставил… А теперь ничего. Счастливо оставаться.

* * *

К закату очухался. Изжога у меня, не приведи бог, – будто негашеной извести нажрался. В баню, что ль, сходить, либо для перебоя чувств цымлянского выпить? Однако ж сам себя и осадил: главные законы, думаю, писать надо, а цымлянское от нас не уйдет. Министры, – им что, абы жалованье получать да царю что ни попало подсовывать. Один, скажем, на своем посту находясь, на голой ладони волос бреет, другой, на его должность заступивши, – на той же ладони волос сеет. Только и разницы. А я что ж? Печать к пустой бочке, что ли?

Сел я за столик. Задумался. Перво-наперво, как я человек военный, об войске подумал. Срок службы решил вдвое урезать. В четыре года перебежкам да бегу на месте и верблюда обучить можно, – а русский солдат не идеот вяленый, и двух лет ему с горбушкой хватит… Пусть за сбавку службы население пополняют да землю пашут, чем зря казенными подметками хлопать.

Кавалерию, особливо легкую, – мыльное войско, – начисто срежу… Только пыль от них да горничные пухнут. Однако ж, для царских парадов, по случаю приезда афганских прынцев, чтоб плац расцветить, – три легкоженских гусарских полка сформирую. Баба к лошади в линию фигуры вполне подходит, тыл у нее крутой… А ежели по всем швам бляшки да шнурочки, очень ей это соответствует. На войну брать их не буду, – по всему фронту пойдут крутить, ни один солдат в окопах не усидит.

 

Морячкам тоже фитилек вставлю: год во флоте, год в армейской пехоте. Чтоб, ежели придется, вровень с нами страдали. А то ленточки пораспустили, штаны с начесом, порция усиленная… Война грянет, – он кой-когда, пес, по пустой воде выпалит, а у нас, сухопутных, что ни день – полный урон…

Летчикам – первое место. Серебром обложу, золотом прикрою. В строю кажный гунявый – герой, – не откажешься. А он в одиночку на стальном жуке в неизвестном направлении орудует. Облака да бог, – сам бы Скобелев призадумался.

Насчет фельдфебелей по всем частям приказ отдам: чтобы, когда по ротным школам солдаты над грамотой преют, они бы, жеребцы стоялые, нижних чинов за ухи не тянули. Вольноопределяющий только по картон-буквам слогам обучит, а фельдфебель за ухо: «Тяни, сукин кот, гласную букву, чтоб гласно выходило!..» Этак и ушей не хватит. И чтобы библиотечки ротные везде заведены были. Для чего ж и грамота, ежели в шкапчике, окромя уставчика внутренней службы да жития преподобной Анфисы-девы, – ни боба. Что ж это за модель: печку завели, а топить воспрещается.

Опять же насчет солдатских жен… Я, скажем, холостой, сердце у меня вакантное. А другой, женатый, наплачется. Он тут прыжки да плавное на носках приседание делает, царскую службу несет, а жена евонная в деревне рассусоливает. То семинарист к батюшке на легкие каникулы припрет, – к кому ж ему, как не к солдатке, припаяться? Сладкая водочка да стручки, – в рощу пойдут комаров считать, – ан глянь, ей теплым ветром и надуло. Снохачи тоже попадаются лакомые: днем поплавок в ланпадке поправляет, а ночью к рыбке по стенке подбирается. Альбо в город которая сама подастся в черные куфарки, – кто мимо ни пройдет, норовит ее за подол: почем аршин ситца? Как горох при дороге…

Занятие это, ребята, я форменно прекращу. Всех солдаток по уездам велю в одну фатеру сбить, правильных старушек к ним, на манер старших, приставлю. Шей, стряпай, дите свое качай, полный паек им всем от казны. Солдаты ихние в побывку раз в полгода заявляются. Честь честью. А какая против закона выверт сделает, в гречку прыгнет, – в специальный монастырь ее на усмирение откомандировать, чтоб солдатских чистых щей дегтем не забеливала…

В ротах прикажу для легкости прохождения службы всем желающим балалайки выдать либо гармонии, что кому по скусу. Освещение удвою, что ж после поверки утопленниками по темным койкам сидеть… Дисциплина дисциплиной, а час в сутки и дятлы веселятся. По булке с маком кажному предоставлю, ужели в России пшеницы для нижних чинов не хватит?.. Струнки бренчат, чаек кишки греет, кто грамоте горазд – сонник читает, кто земляку на койке салазки загибает. Унтера в стороне за своим чайничком сидят, глазами зыркают, – а насчет замечаниев ни-ни… Потому час не ихний.

А по праздникам я сам все роты самолично обойду. Да чтоб не тянулись, – смотри у меня! Поздоровкались – и будет. Понанесут мои лакеи и жареного и пареного, корзин со сто. За провизией не постою, – не таковский… Барышень городских пригласим, – Сидорчук у нас мастак… Да как грянем в шесть гармоний кудрявую польку, – аж до офицерского собрания докатится. «Ти-ли, ти-ли, черта брили, завивали хохолок…»

Жалованье вам всем, само собой, утрою. На полтинник в месяц и мышь не разгуляется. Солдат, хочь и нижний чин, чай, из того же ребра сделан. Выпить да покурить и ему хочется, да и мылом-резедой в праздник умыться всякому антиресно. В орлянку опять же на пуговку от штанов не сыграешь…

Да еще вот. Ежели под ружье солдата ставят, полную выкладку на него навьючивают, – чтобы у чистого крыльца его на потеху фельдфебельским дочкам не выставляли! А на задворках. Чтоб тихо-мирно он наказание отбыл, чтоб в душу ему помету не подсыпали… Обязательно приказание отдам.

А по гражданской части уж я, братцы, и не знаю… Созову разных сословий старичков, – умственные из них попадаются. Так, мол, и так, отцы… Государство наше, поди, поболее Турции, а живем кисло. Голова в золоте, тело в коросте. Дворцы да парады, кумпола блестят, в тиатрах арфянки гремят, гостиные дворы финиками-пряниками завалены, – а у нас в деревне кругом шестнадцать. Леший в дырявом лапте катается, сороковкой погоняет, онучей слезы вытирает… Афганскому прынцу пирожок на золотом блюде показываем, а начинка тараканья. Я царь, мне это досадно. Ежели надо, жалованье мне урежьте, я из солдатского котла попитаюсь, – только полный порядок наведите.

Да засажу я их, чертей-старичков, в отдельный дворец, – пей-ешь, хочь пуговки напрочь, – а кругом строгий караул поставлю. До той поры их, иродов сивоусых, не выпущу, пока до настоящей точки не дойдут… Аль у нас в России золота под землей не хватит, аль реки наши осокой заросли, али земля наша каменная, али народ русский в поле обсевок? Почему ж эдакую прорву лет из решета в сито переливаем, а так до правильной жизни и не достигли?

* * *

Обдумал я все главные дела, ан тут и ночь накатила. Дежурные сестры перину взбили, горностаевое одеяльце отвернули:

– Пожалуйте, ваше величество. Простым солдатам редька с квасом снится, а вам пущай рябчик в сметане. Счастливо оставаться. Завтра чуть свет щиколаду мы вам миску принесем да сала полфунта. Рубашка ночная у вас под подушкой, потому цари в дневной не спят.

Фукнули они за дверь. Один я, как клоп, на одеяле остался. Тоска-скука меня распирает. Спать не хотится, – днем я нахрапелся, аж глаза набрякли. Под окном почетный караул: друг на дружку два гренадера буркулы лупят, – грудь колесом, усы шваброй. Дежурный поручик на тихих носках взад-вперед перепархивает. Паркет блестит… По всем углам пачками свечи горят, – чисто, как на панихиде. То ли я царь, то ли скворец в клетке…

Хлопнул я в ладони, – из задней дверки денщик Сидорчук появляется, сам, стерва, жует чтой-то. До царской куфни дорвался.

– Пойди в роту. Отдай чичас приказание, чтоб койку мою сюда приволокли. А энта бабья мякоть мне без надобности.

Горностай за хвост на пол сдернул, перинку носком поддал.

– Неудобно, ваше величество. Фельдфебель и тот на мягком спит. А при вашей должности…

– Ты что ж это, присягу забыл? Без рассуждениев! Как двину тебя по мордовской волости, так до самой роты и докатишься. Шарика с собой прихвати, развлекусь хочь с собачкой…

– Да как же, ваше величество, возможно? Разве ж дежурный поручик простого ротного пса пропустит?

– А я тебе свой перстень дам. Покажешь, – так и кобылу пропустит.

Через пять минут, слышу, волокут мою койку. Шарик, обормот, так козлом с радости на часовых и сигает. Вскочил в опочивальню да меня в губы. Эх ты, собачка, друг закадычный!

Расклали солдатики койку, – Курослеп да Соленый, нашего взвода. Столбами вытянулись, глазами меня так и едят.

– Садись, – говорю, – ребята. Чего там. Чичас нам Сидорчук белую головку откупорит. В остатний раз с вами выпью. Садись, не бойся. Я вам повелеваю.

Только это мы расположились, – Сидорчук нам моментальную закусочку соорудил, – сало поджарил, так на сковороде и скворчит… Глядь, из-за двери рука в галунах просовывается, пакет подает.

– Что такое?! Ни днем, ни ночью царю от вас передышки нет. Видишь, люди закусывают. Положь пакет на ларь в передней, авось не примерзнет.

Однако за рукой сам курьер так лапшой в щель и тянется.

– Спешно, секретно, в собственные руки, – прочитайте от скуки. Расписание занятий вашему величеству на завтрашний день.

Принял я бумагу, водку с досады пробкой заткнул, чтоб градус не выдыхался. Курьеру на чай гривенник дал, – человек подначальный: хочь бешеную собаку ему за обшлаг сунь, – обязан доставить.

Вскрыл я конверт, а там скоропишущей машинкой цельная колбаса отбита, лопатой не проворотишь:

«В семь утра – в манеж гусарскую фигурную езду смотреть; в восемь – дагестанскому шаху тяжелую антиллерию показывать; в девять – юнкарей с производством поздравлять; в десять – со старым конвоем прощаться; в одиннадцать – свежий конвой принимать; в двенадцать – нового образца пограничной стражи пуговки утверждать; в час – с дворцовым министром расход проверять; в два – подводный крейсер спускать; в три – греческого короля племяннику ленту подносить…»

Да два парада гвардейских, да один армейский, да вечером бал, – бык с елки упал! – Турецкий посол за моего конвойного есаула троюродную внучку отдает… Анчутка вас задави! Дале я и читать не стал. Дрожки без колес, в оглоблях пес, – вертись, как юла, вкруг овсяного кола…

Подошел я к царскому телефону, шарманку повертел, снова зауряд-чиновника вызвал:

– Дзынь-дзынь. Царь говорит. Реестр я ихний получил, бабку их под каблук… А что мне будет, ежели я наряда энтого не исполню?

– Никак невозможно, ваше величество. Солнце цельный день по небу бродит, тоже много чего зря освещает. Не откажешься.

– Да когда ж при таком расписании я настоящее исполнять буду?

Слышу я, усмехается он, стрекулист, по проволоке, шершавым голосом с почтительностью отвечает:

– А может, энто по реестру – настоящее и есть? По всем странам один прейскурант. Поперек койки, ваше величество, не ложись, – а то ножки замлеют…

Плюнул я в трубку, к землякам отошел:

– Ну что ж, землячки, выпьем… Пошлины взяты, товар утонул. Дело энто еще обмозговать надо.

Скука-тоска меня распирает, – аж сало горчит… Допили мы сороковку, не пропадать же царскому добру. Походил я по ковру, жука майского, что сдуру в царскую опочивальню залетел, в окно выпустил… Ан тут меня и осенило:

– Тащи, ребята, койку обратно. Простите, что зря потревожил.

«Что ж, – думаю, – власть моя еще при мне. Не все карты биты, один козырь остался. Авось отыграюсь…»

Сел за столик да и стал приказ писать: самого себя в рядовые приказал разжаловать, да в свою роту тую ж минуту откомандировать. А за беспокойство повелел себе из царского сундука сапоги на ранту выдать. И сразу ж, братцы, точно утюг отрыгнул, – легко мне стало прямо до невозможности…

Вот, можно сказать, и поцарствовал. Как у нас говорится: нашел леший клобук, а взять убоялся…

Корнет-лунатик

Кому что, а нашему батальонному первое дело – тиатры крутить. Как из году в год повелось, благословил полковой командир на Масленую представлять. Прочих солдат завидки берут, а у нас в первом батальоне лафа. Потому батальонный, подполковник Снегирев, начальник был с амбицией: чтоб всех ахтеров-плотников-плясунов только из его первых четырех рот и набирали. А прочие – смотри-любуйся, в чужой котел не суйся.

Само собой, кто в список попал, послабление занятий. Взводный уж тебя на ружейных приемах не засушит, пальчики коротки. И вопче, жизнь свежая, будто вольного духу хлебнешь. Лимонад-фиалка…

* * *

Словом сказать, столовый барак весь в ельнике, лампы-молнии горят, передние скамьи коврами крыты, со всех офицерских квартир понашарпали. Впереди полковые барыни да господа офицеры. Бригадный генерал с полковым командиром в малиновых креслах темляки покусывают. А за скамьями – солдатское море, голова к голове, как арбузы на ярмарке. Глаза блестят, носами посапывают – интересно.

А на помосте – кипит… Вольноопределяющий – подсказчик из собачьей будки шипит-поддает. Да и поддает для проформы, потому рольки назубок раздраконены, аж сам батальонный удивлялся. «Ах, – говорит, – и сволочи у меня, лучше и быть нельзя».

Все, само собой, в вольном платье: кто барином в крахмале, кто купцом пузастым, кто услужающим половым-шестеркой. Бабьи рольки тоже все свои сполняли. Прямо удивления достойно… Другой обалдуй в роте последний человек, сам себе на копыта наступает, сборку-разборку винтовки, год с ним отделенный бьется, – ни с места. А тут так райским перышком и летает, – ручку в бок, бровь в потолок, откуда взялось…

А всех чище вестовой батальонного командира, Алеша Гусаков, разделывал. Барыньку представлял, которая сама себя не понимала: то ли хрену ей с медом хочется, то ли в монастырь идти. То к одному, то к другому тулится, мужа своего, надо быть, для поднятия супружеской любви, дразнила… Мужчины за ей, конечно, как сибирские коты, так табуном и ходят. Ей что ж… Пожевать да выплюнуть. Плечиком передернет, слово с поднамеком бросит, аж весь барак от хохота трясется. Бригадный генерал слезы батистом утирает, полковой командир ручкой отмахивается, батальонный уж и смеху лишился – только хрюкает. А адъютант полковой столбом встал и все взад оборачивается, солдатам знак подает:

– Тише вы, дуботолки, из-за вас никакой словесности не слышно.

 

Чистая камедь… Как развязка-то развязалась, – барин в густых дураках оказался, на коленки пал. А Алешка Гусаков в бюстах себе рюшку поправляет, сам в публику подмигивает, – прямо к полковому командиру рыло поворотил, – смелый-то какой, сукин кот… Расхлебали, стало быть, всю кашу, занавеску с обоих сторон стянули, – плеск, грохот, полное удовольствие.

Ну, тут батальонный по-за сцену продрался, Алешку в свекольную щеку чмокнул, руками развел:

– Эх, Алешка! Был бы ты, как следует, бабой, чичас бы тебя на свой счет в Питербург на императорский тиатр отправил… В червонцах бы купался. Не повезло тебе, ироду, родители подгадили…

* * *

Камедь отваляли, вертисмент пошел. Каждый, как умеет, свое вертит. Солдатик один на балалайке «Коль славен» сыграл до того ладно, будто мотылек по невидимой цитре крылом прошелестел. Барабанщик Бородулин дрессированного первой роты кота показывал: колбаску ему перед носом положил, а кот отворачивается – благородство свое доказывает. А как в барабан Бородулин грянул, кот колбаску под себя и под раскатную дробь всю ее, как есть, с веревочкой слопал. Опосля на игрушечного конька влез, Бородулин перед ним церемониальный марш печатает, а кот лапкой по усам себя мажет, – парад принимает. Так все и легли…

Между прочим, и Алешка Гусаков номер свой показал: как сонной барыне за пазуху мышь попала… Полковница наша в первом ряду так киселем и разливается, только грудку рукой придерживает… Кнопки на ней все прочь отлетели, до того номер завлекательный был.

Потом то да се, – хором спели с присвистом:

 
Отчего у вас, Авдотья,
Одеяльце в табачке?
 

Гусаков за Авдотью невинным фальшцетом отвечает. Хор ему поперек другой вопрос ставит, а он и еще погуще… С припеком.

Батальонный только за голову хватается, а некоторые барыни, – ничего, в полрукава закрываются, одначе не уходят…

Кончилось представление. Господа офицеры с барыньками в собрание повзводно тронулись, окончательно вечер пополировать. Гусаков Алешка земляков, которые уж очень руками распространялись, пораспихал. «Не мыльтесь, братцы, бриться не будете». И, дамской сбруи не сменивши, узелок с военной шкуркой под мышку, да и к себе. Батальонный евонный через три квартала жил, – дома, не торопясь, из юбок вылезать способней…

* * *

Вылетел Алешка за ворота, подол ковшиком подобрал, дует. Снежок белым дымом глаза пушит, над забором кусты в инее, как купчихи в бане расселись. Сбил Гусаков с дождевой кадки каблучком сосульку, чтобы жар утолить. Сосет-похрустывает, снег под им так ласточкой и чирикает.

Глядь, из-за мутного угла наперерез – разлихой корнет, прибор серебряный, фуражечка синяя с белым, шинелька крыльями вдоль разреза так и взлетает… Откуль такой соболь в городе взялся? Отпускной, что ли? И сладкой водочкой от него по всему переулку полыхает…

Разлет шагов мухобойный, – раскатывает его на крутом ходу, будто черт его оседлал, – а, между протчим, и не так уж склизко. Врезался он в Алешку, ручку к бровям поднес, честь отдал.

– Виноват. Напоролся. Куда ж это вы, Хризантема Агафьевна, так поздно? И как это вас папаша-мамаша в такой час одну в невинном виде огпущают?

Ну, Алешка не сробел, в защитном дамском виде ему что ж.

– А что, – грит, – мне папаша с мамашей могут воспретить? Я натуральная сирота. А припоздала по случаю тиатра… И насчет тальмы не распространяйтесь, мои пульсы не для вас бьются…

Корнет, само собой, еще пуще взыграл.

– Ах, ландыш пунцовый! Да я что же. Сироту всякий военный защищать обязан… Грудью за вас лягу.

Алешка тут, конечно, поломался:

– Мне, сударь, ваша грудь ни к чему. У меня и своя неплохая.

– Ах, боже ж мой… Да я ж понимаю! А где, например, ваш дом?

– За дырявым мостом, под Лысой горой, у лешего под пятой.

– Скажи, пожалуйста… В самый раз по дороге.

И припустил за Алешкой цесарским петухом, аж шпоры свистят.

Видит Алешка – дело мат. Обернул он вокруг руки юбку, да и деру. До калитки своей добежал, к крыльцу бросился, только ключ повернул, глядь, корнет за плечами… Иного вино с ножек валит, а его, вишь ты, как окрылило.

Испужался солдат, плечом деликатно дверь придерживает.

– Уходите, ваше благородие, от греха. Дядя мой в баню ушедши. С минуты на минуту вернется, он с нас головы поснимает.

– Ничего. Старички, они долго парятся. А насчет головы, не извольте тревожиться, она у меня крепко привинчена. Да и вашу придержим.

И в дверь, как штопор, ввинтился. Шинельку на пол. За Алешку уцепился, да к батальонному в кабинетный угол дорогим званым гостем, как галка в квашню, ввалился. Выскользнул у него Алешка из-под руки. Стоит, зубками лязгает. Налетел с мылом на полотенце… А что сделаешь? Хоть и в дамском виде, однако простой солдат, – корнета коленом под пуговку в сугроб не выкатишь…

Сидит корнет на диване, разомлел в тепле, пух на губе щиплет, все мимо попадает. А потом, черт вяленый, разоблакаться стал: сапожки ножкой об ножку снял, мундир на ковер шмякнул…

Гостиницу себе нашел. Сиротский дом для мимопроходящих… Шпингалет пролетный. И все Алешку ручкой приманивает:

– Виноват, Хризантема Агафьевна, встать затрудняюсь. А вы бы рядом со мной присели. На всякий случай… У меня с вами разговор миловидный будет.

Пятится Алешка задом к дверям, будто кот от гадюки, за портьерку нырнул, – и на куфню. Дверь на крючок застебнул, юбку через голову, – будь она неладна. Из лифчика кое-как вылез, рукав с буфером вырвал, с морды женскую прелесть керосиновой тряпочкой смыл, забрался под казенное одеяльце и трясется.

«Пронеси, господь, корнета, а за мной не пропадет! Нипочем дверь не открою, хочь головой бейся…» Да для верности скочил на голый пол и шваброй, как колом, дверь под ручку подпер.

А корнет покачался на спружинах, телескопы выпучил, муть в ем играет, в голове все потроха перепутались. Сирота-то эта куда подевалась? Курочка в сережках… Поди, плечики пошла надушить, дело женское.

Глянул он в уголок – видит на турецком столике чуть початая полбутылки шустовского коньяку… С колокольчиком. Потянулся к ей корнет, как младенец к соске. Вытер слюнку, припал к горлышку. «Клю-клю-клю…» Тепло в кишки ароматным кипятком вступило, – какие уж там девушки. Да и давешний заряд немалый был.

Снежок по стеклу шуршит. Барышня, поди, ножки моет, – дело женское. Ну и хрен, думает, с ней. И не таких взнуздывали.

Бурку подполковничью на себя по самое темя натянул, ножками посучил. Будто в коньячной бочке черти перекатывают. Так и заснул под колыбельный ветер, словно мышь в заячьем рукаве. Жернов – камень тяжелый, а пьяный сон и того навалистей.

* * *

На крыльце калошки-ботики скрипят. Ворчит батальонный, ключом в дырку попасть не может. Однако добился. Не любит середь ночи денщика будить… Да и без того Алешка сегодня в тиатре упарился.

Ввалился в дверь, в пальцы подышал. Видит, из кабинет-покоя свет ясной дорожкой стелется: Алешка, стало быть, ангел-хранитель, постель стлал – лампу оставил. И храп этакий оттудова заливистый, должно, ветер в трубе играет.

Ступил подполковник Снегирев на порог, глаза протер – отшатнулся… Что за дышло! Поперек пола офицерский драгунский мундир, ручки изогнувши, серебряным погоном блещет, сапожки лаковые в шпорках, как пьяные щенки, валяются… А на отомане под евонной буркой живое тело урчит… Кто такой? По какому случаю? Сродников в кавалерии у батальонного отродясь не было… Что за гусь скрозь трубу в полночь ввалился?

Поднял он тишком край бурки, – личико неизвестное. А на корнета свежим духом пахнуло, – потянулся он, суставами хрустнул и, глаз не продирая, с сонным удовольствием говорит:

– Пришли, душечка? Ну что ж, ложитесь рядом, а я еще с полчасика похраплю…

Но тут батальонный загремел:

– Какая такая я вам душечка?! По какому такому праву вы, корнет, на мой холостой диван с неба упали и почему я с вами рядом спать должен? Потрудитесь встать по службе и короткий ответ дать!

Да бурку с него на пол.

Корнет, само собой, от трубного гласа да от ночной прохлады вскочил репкой, зеньки вытаращил… Равновесие поймал, ручки по швам и хриплым голосом в одних носках выражает:

– Извините, за-ради бога, господин полковник, вы, стало быть, ейный дядя?

– Кому я, псу под хвост, дядя?.. Ежели вы, корнет, из сумасшедшей амбулатории сиганули, так я, слава Создателю, подполковник Снегирев, еще по потолку пятками не хожу. Кто вы такой есть и почему я вас под своей буркой как подброшенного младенца нашел?