Третье путешествие Биньямина

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Йезус Кристус

– Послушайте, молодой человек, вы курите одну папиросу за другой, уже весь вагон прокурили. Если вы хотите соревноваться с паровозом, так у паровоза это получается все равно лучше. Знаете что, сходите к проводнику и попросите чаю для всего купе, а потом мы все вместе поедим. Есть курица, вареный яйца, домашние пирожки. И не надо со мной спорить!

Молодой человек – Давид Гликберг даже не пытался возразить, а сразу пошел к проводнику. Соседка по купе выкладывала на столик домашнюю стряпню, муж, с которым она ехала, участия в сервировке не принимал. Давид достав из своего чемодана бутылку коньяка, поставил ее на стол. Четвертый попутчик принял участие в общем столе своими припасами – домашней колбасой, салом, классической курицей.

– После присоединения Литвы муж получил

назначение в Наркомат машиностроения в Вильнюс, придется переехать из Москвы. А вы как, надолго или в командировку?

– Вы знаете, в командировку от завода. Но дело в том, что в Вильнюсе меня встретит брат, которого я не видел ни разу. Я ведь пятнадцатого года, то-сё, война, революция, Гражданская. Семья жила в Белоруссии – родители, две мои сестры и я, младший. А брат был уже взрослым, жил и работал в Прибалтике. А уж потом оказалось, что живем мы в разных странах, между нами граница. Ни одного письма от него, пока Литва не присоединились к Советскому Союзу.

Разговор в купе длился заполночь. Нашлась бутылка водки у четвертого попутчика, много раз проводник приносил чай в стаканах, которые держались в тяжелых мельхиоровых подстаканниках, дорога от Москвы до нового советского города Вильнюса неблизкая.

Давид вышел покурить в коридор, компанию ему составил четвертый попутчик.

– Новые республики, советская Прибалтика… Вот оно мне надо, уезжать из дома в такое время?! – в голосе попутчика нескрываемая боль и горечь.

– Вы о том, что время тревожное? Так ведь пакт, и потом – заявление ТАСС. Думаю, что войны все-таки не будет.

В прежней войне Германия испытала, что такое война на два фронта.

– Какое мне дело до Германии, войны с ней и до всех революций!

Ох ты, надеюсь вы не из кружка Юных Барабанщиков или, не дай бог, сразу из НКВД, вы производите впечатление порядочного человека? Что меня беспокоит – поведение моей жены. Вы бы знали, какие огромные рога она мне вырастила! И это при том, что я почти все время дома. Представляю, что творится у нас, когда я уехал в далекую командировку.

Попутчик вздохнул, махнув рукой и отправился в туалет. Соседи в купе улеглись и крепко спали, похрапывая, а Давид все стоял у раскрытого окна вагона – стояла июньская ночь и курил, курил.

– Гирш, Гиршеле!

– Давид, Додик!

Братья стояли, крепко обнявшись, их обтекала вокзальная толпа, не обращая внимание на двух обнимающихся мужчин, молодому не было на вид и тридцати, старшему – около пятидесяти.

– Поехали, брат, я с подводой тебя встречаю, я ведь тут с вечера, а путь нам неблизкий, может быть к вечеру и доберемся.

– Свои что ли лошадь, подвода?

– Ой, не смеши! Откуда у раввина из бедняцкого местечка своя лошадь?

Попросил лошадь у соседа встретить тебя. Не нанимать же балагулу, чтобы съездить в Вильнюс и обратно.

Не близким был путь до маленького городка, в котором жил Гирш Гликбергис, а братья успели рассказать друг-другу только основные новости: что папа умер давно – отмучился, что мамеле, узнав о поездке Давида в Вильнюс проплакала все дни до отъезда, что сестры Голда и Рахиль передают приветы, обнимают и целуют.

А когда приехали, их ждал стол, на котором королем лежал запеченый гусь, а вокруг были уставлены закуски и салаты. Давид сразу запутался в именах племянников и племянниц, в мелькании лиц, в объятиях, восклицаниях сделать это было очень просто. Хорошо хоть имя невестки, жены Гирша запомнил – Ципора. Неразбериху усиливали многочисленные соседи Гирша, евреи и литовцы, каждый подходил к Давиду, жал ему руку и называл себя, как будто было возможно запомнить такую прорву народа!

Давно разошлись друзья и соседи Гирша, Ципора уложила детей и сама попрощалась, уходя спать – братья рассказывали друг другу все, что было с ними за четверть века.

– Давид, я уже еле сижу, глаза сами смыкаются. Ложимся спать, завтра воскресенье, расскажешь мне, как ты учился в своем институте.

Завтра был гул самолетов в небе, далекая канонада и близкие разрывы бомб, винтовочная и пулеметная стрельба, а через местечко шли солдатские колонны, в начищенных сапогах, строевым шагом на запад, в грязных потных гимнастерках, с черными от ружейной копоти лицами, загребая носками пыль – на восток.

Победители появились на мотоциклах, сопровождаемые бронеавтомобилем. Пулеметы щетинились во все стороны, лица у победителей были серьезные или улыбчивые, но обязательно довольные. Над зданием Городской Управы опять повисли новые флаги, теперь красные с черным изломанным крестом. Перекрестки, заборы и столбы забелели приказами: запрещается, запрещается, расстрел. Запрещается и расстрел, других слов в языке победителей не было.

Ранний летний рассвет начался с криков, собачьего лая, женского воя и хлестких винтовочных выстрелов – силами полиции победители сгоняли евреев в толпу, выдергивая их из теплых постелей на улицу. Всех до одного: взрослых мужчин, женщин, детей и стариков. Плевать, если не успел одеться – марш в одном белье. Не можешь ходить? Родственники донесут.

Старый Пиня Маркиш был застрелен у себя в постели, он уже два или три года не мог ходить, но кого это сейчас волновало? Давиду казалось, что среди полицейских он видит и знакомые лица, тех, кто был у Гирша в гостях, когда он приехал, тех, кто пил за его здоровье, кто выслушивал, понимая, вопрос на идиш, а отвечал на литовском.

Подгоняемая окриками и прикладами, кричащая и плачущая толпа двигалась на окраину городка, людские ручейки сливались в полноводную людскую реку, окруженную людьми с повязками на рукавах, вооруженными винтовками. Замыкали шествие два мотоцикла с пулеметами, на мотоциклах сидели победители. На окраине городка у края оврага все происходило быстро и по-деловому. Раздеться догола – молодые женщины и девушки старались прикрыть черный треугольник внизу живота и грудь, мужчины отворачивались и смотрели в землю.

– Тато, зачем мы раздеваемся, разве мы будем купаться? Здесь же нет реки! А можно потом будет сходить в лес за ягодами?

Отсчитать сотню человек и поставить их на край оврага. Длинная очередь из пулемета, скинуть вниз тех, кто сам не упал на дно оврага. Новая сотня. Новая сотня. Еще одна и еще.

Давид стоял на самом краю оврага, на какую-то долю секунды раньше пулеметной очереди он полетел вниз, не выдержала земля массового топтания сотен людей. Сверху падали тела других евреев, закрывая Давида, сдавливая ему грудь, не давая дышать. Расталкивая навалившиеся тела, раскидывая душащие руки, пробираясь ужом Давид выбрался на вершину горы мертвых тел и, не соображая, что делает, не соблюдая осторожности стал карабкаться по крутому склону оврага. Каждый пучок травы, за который можно было ухватиться, каждая выемка, куда он ставил ногу помогали Давиду и вот он уже наверху, ухватился руками за край. Полицай с винтовкой, к которой был примкнут штык, молча ударил штыком в тыльную сторону ладоней – раз-два! – и Давид летит вниз на гору мертвых тел.

Очнулся Давид глубокой ночью, сколько он лежал без памяти определить не мог. Второй раз карабкаться наверх было гораздо труднее, каждое движение рук отдавалось болью в кистях. Полицаи ушли, у оврага не было никого. Абсолютно голый, Давид побрел в сторону местечка. Найти что-нибудь из одежды расстрелянных евреев он не смог, все увезли с собой полицейские.

На самой окраине он увидел висящее на заборе свежевыстиранное белье, снял какую-то простыню и закутался в нее.

Три дня Давид брел по лесу, не разбирая дороги, не зная, ни куда идет, ни куда идти.

С каждым днем он все больше слабел от голода. Раны на руках болели, покрылись струпьями, из-под которых сочился гной.

На четвертый день он набрел на какой-то лесной хуторок – добротный жилой дом, хлев, сеновал, пара сараев. Давид стоял на крыльце и собирался уже постучать в дверь, как из дома вышла молодая женщина. Увидев Давида, она быстро заговорила по-литовски, Давид уловил, что ему отказывают в приюте, женщина много раз взмахом руки показывала в сторону от хутора. Объяснений по-русски и на идиш она не понимала, только твердила свое «Нет!»


Давид выглядел жалко, в нелепой грязной порванной простыне, заросший щетиной, с исколотыми ногами и ранами на кистях рук. Он понимал, что уйти с этого хутора – верная смерть. Остаться – возможно, принести смерть всем жителям этого дома. Дверь открылась и на крыльцо вышла маленькая девочка, лет шести, не больше. Она внимательно вгляделась в Давида, послушала взволнованную речь матери и, дернув подол материнской юбки, сказала «Мама, это же Йезус Кристус!» Мать тяжело вздохнула, махнула рукой и кивком головы приказала Давиду идти за ней на сеновал.


Три следующих года Давид провел на этом сеновале.


– Раса, я понимаю тебя! Этот мужчина был так похож ни Христа – с бородой, в простыне, как в хитоне, с ранами на ладонях!

Молодая женщина, сидящая в вильнюсском кафе со своим спутником, задумчиво улыбнулась.

– Ты не понял, Повилас. Он не был похож на Христа. Это был сам Йезус Кристус.

Счастливая Хава

И кто скажет, что старая Хава не может идти по городу, высоко подняв голову?! Да пусть язык сразу отсохнет, если кому доведется такое сказать! Дети у Хавы на удивление, на зависть соседям и в утешение родителям. Старшие Гирш и Хаим уже раввины, правда, что далеко – один в Литве под Тракай, другой уехал в Ревель. А в Гомель вернулись, чтобы жить с мамеле Голда и Исаак. Откуда вернулись и почему? Учились в Минске, Голда в акушерской школе, Исаак окончил училище и получил место в Гомельской школе. Младший, Йоселе, заканчивает в этом году реальное училище и поговаривает о Петербурге, хочет держать экзамен в университет.

 

Это ж кому рассказать, сколько еврейской маме надо отвезти подарков и денег, чтобы выучить детей на учителя и акушерку! Это вам не за просто так определить, как старших в ешибот, чтобы они могли стать раввинами. А правду сказать, и в ешиботе учиться – не кот чихнул. Но тогда еще отец был жив, ох, Мендель, жить бы тебе сто двадцать лет – привязалась к тебе эта напасть и сгорел ты в полгода. И что это за рак такой, почему он должен был жить у Менделя в животе, не водиться в речке, что ракам больше пристало?!


Трудно одной, ой как трудно поднимать детей! Барух а-шем, Мендель хорошо поставил гешефт и небольшая лавка в Гомеле давала кусочек хлеба и на этот кусочек можно было намазать масло. Каждый шабат в доме была хала, в чолнте был кусочек мяса, на Рош а-шана на столе стояла баранья голова. Каждый год гомельской синагоге выделялась порядочная сумма, бронзовая табличка с именем Менделя висела в синагоге среди имен других достойных жертвователей, и бедняки Гомеля никогда не уходили от Хавы с пустыми руками. И кто скажет, что Хава не может высоко нести гордую голову?!

И что там только преподают в этих минских акушерских школах и училищах?! Нет, таки преподают там «да» хорошо. Ученики Исаака души в нем чают, родители учеников через Хаву передают ему приветы и говорят его мамеле спасибо за сына. Роженицы просят приехать на роды именно Голду, не желая видеть у своей постели никого другого. Доктора Шрайфель и Яновский вызывают именно Голду, когда им нужна помощница при трудных родах. И сам доктор Богораз два раза присылал за ней, просил приехать. Хорошие дети, тут нечего сказать. Но ведь как начнут Голделе и Ицик спорить, только и слышно: «Герцль! Каутский! Бернштейн! Ленин!» Тоже мне вопрос, ехать-не ехать в Палестину и как сделать восьмичасовой рабочий день. А кто сделает старой Хаве восьмичасовой рабочий день? С утра и до заката, хорошо что два племянника помогают управиться с делами, не думая о Палестине и Ционе, не требуя платить за отпуск и не устраивая забастовок. Откуда только взялись эти Каутский и Герцль! Ясно откуда – это всё Австро-Венгрия! Сидел бы этот Франц-Фердинанд у себя дома, не езди в это Сараево – и сам бы жив остался, и жену бы не погубил. Что делать, что делать – опять евреи во всем будут виноваты! Кто-то где-то, а пейсы трещат у евреев.


Вот так и получилось, что убили эрц-герцога, а вслед за ним стали убивать и убивать. А заодно перековеркали жизнь Хавы и всей её семьи. Разбросало – разметало. Гирш в Литве, Хаим в Эстонии, Исаак уехал к тетке во Львов летом четырнадцатого, да там и остался. Хава с Голдой и Иосифом оказались в советском Ростове-на-Дону.

Какая лавка, какие гешефты – хорошо, живы и здоровы, барух а-шем!

А какая умница Голда – такая активистка! Акушерский чемоданчик пылится на антресолях – то с продотрядами по донским станицам, то борьба с оппозицией на конференциях и съездах. Курить начала, эти папиросы «Норд» такие вонючие, это какой-то ужас. И кто возьмет в жены такую активистку? Так знаете – нашлась и для Голды пара! Хороший зять – заместитель прокурора в Пролетарском районе. Хаве есть кем заняться – внучка растет, красавица. Голда стала Галиной Михайловной и вся строит коммунизм, где взять время для дочки?


Неспокойно как в мире! Германия вовсю бьет евреев. Что евреи сделали плохого этому Гитлеру?! И наш вождь народов с ним дружит – неразлей вода, тьфу! Может быть, прав был Исаак и надо было ехать в Палестину? А пока что Голда едет во Львов, который вдруг стал советским. Барух а-шем, она может быть увидит брата!


– Галина Михайловна, наша задача во Львове – установить в городе советскую власть! Вы знаете, что антисоветские и антикоммунистические элементы на освобожденных территориях должны быть высланы в глубь страны.

Все эти буржуазные недобитки – им не место в Советской Украине!


– Исаак, братик!

– Сестричка!


– Ну что, недобитки буржуазные, грузиться в вагоны! И не шалить – пулю в лоб получите без предупреждения. Попили кровушку у народа – попилите сосенки для скорейшего строительства коммунизма.


Войска вермахта вошли в город 30 июня. Перед гибелью Голда испытала много. Её полностью раздели и заставили мыть тротуар… Толпа смеялась, когда смешные толстые мужчины плакали, метя бородами улицы старинного города, когда женщины старались прикрыть свои обвисшие груди руками и прятали глаза. Расстреляли Голду во дворе львовской тюрьмы.


В 1961 году седой мужчина сутулясь, шаркая ногами по тротуару брел по узким улочкам Львова. Парки, скверы, кавярни и магазины – все было узнаваемо, хоть и с трудом. Новые вывески, новый стиль.

«Перлына», «Сяйво», «Мебля» – читал вывески старый Исаак. Он пешком дошел до львовского вокзала и взял в кассе один билет до Гомеля.

Длинный летний день

В городе висело тяжелое ожидание, за свою длинную историю он много раз переходил из рук в руки, от захватчиков к прежним правителям и затем к новым захватчикам. После нескольких переходов разобраться, кто захватчик, а кто законный правитель было уже невозможно, жители города философски относились к сменам властей. В окружающих город горах гремела летняя гроза, что трудно было отличить от далекой артиллерийской канонады.


У доктора Гробштейна требовательно забренчал механический звонок. Этим вечером доктор был в квартире один и сам открыл дверь – к нему на огонек заглянул приятель, Ежи Лещинский, филолог и декан местного универсирета. Друзья закурили – Моисей Гробштейн трубку, Ежи Лещинский сигару и расположились за столиком у открытого окна с бокалами коньяка.

– Красные ушли, последний батальон вышел из города пару часов назад. Видимо, немцы войдут в город утром. Моисей, может быть тебе пока схорониться?

– Ежи, схорониться от жизни? Так она все одно тебя найдет, как ни прячься.

– Мойше, ты знаешь, как немцы стали относиться к евреям, когда наци пришли к власти. У нас в Польше своих антисемитов хватало, но фашисты превзошли даже хохлов. Быть может, только Хмель может сравниться с ними.

– Ежи, я учился в Австро-Венгрии, работал врачом еще при императоре Франце-Иосифе, потом при Украинской республике. Я лечил людей при Пилсудском и при Советах. Еще в двадцатом я лечил червоноармейцев и польских официеров. Для меня нет национальности, религии и цвета кожи – есть только больной человек, чьи страдания я должен уменьшить в меру отпущенных мне сил и знаний.

Лещинский тяжело вздохнул, подливая коньяк из бутылки в свой бокал.

– Мойше, в 38-м году я встречался в Париже с коллегой из трирского университета на конференции по германо-романской филологии. Порядочный человек доктор Бекман, нет оснований не верить ему.

То, что он рассказал о 34-м и 38-м годах в рейхе, что он рассказал о чудовищных нюрнбергских законах, это ведь в голове не укладывается!

– Ежи, пусть мне запретят лечить истинных арийцев, пусть не разрешат лечить поляков, украинцев и русинов. Но кто-то должен будет помогать евреям – так уж пусть это буду я. Без ложной скромности – врач я неплохой. Так пусть те же немцы и поляки решат, лечиться им у хорошего врача-еврея или у арийца-недоучки.

– Мойше, Мойше… мы дружим с тобой много лет. Ну почему ты не уехал в Палестину?! Почему ты заставляешь своего друга бояться не только за свою жизнь, но и за твою?

– Палестина? А что такое Палестина? Для меня Цион, Синай, Иордан – просто география, не больше. Мой отец ходил в синагогу каждую субботу, не ел свинину и повязывал филактерии перед молитвой. Я получил университетское образование, сны мне снятся на польском, а не на иврите или идиш. Польша – вот моя родина, не чужая мне Палестина. Теодор Герцль – великий человек. Но что приобрели евреи, которые уехали, следуя его идее? Они чувствовали себя чужими здесь – они стали чужими там. Поверь мне, что Польша не менее дорога мне, чем Михалу Огиньскому или Тадеку Костюшко. Если ты, Ежи, польский поляк, то я еврейский поляк – и вся разница.

И знаешь, когда Сталин и Гитлер разорвали Польшу надвое – сердце у меня заболело не меньше твоего.


Друзья разошлись долеко за полночь, а утром доктора Гробштейна разбудил металлический дребезг дверного звонка и резкий стук в дверь. Моисей Гробштейн спал одетым и сразу открыл дверь. Удар кулаком в лицо разбил ему губу и свалил с ног. Трое в пиджаках, под которыми красовались вышиванки, выволокли врача на улицу. Группу евреев окружала небольшая возбужденная толпа. Лица у Соломона, Янкеля и Лейбы (многих Мойше знал) были разбиты в кровь. Хаим Зускинд тихонько скулил, а тщедушный юнец шлепал его по щекам, часто пиная коленом под зад.

Некоторые из толпы были знакомы Моисею. Кучеренко, плеврит. Коцюба, хронический гастрит. Петренко, у него жена умерла от почечной недостаточности. Кто-то приносил доктору Гробштейну кусок мяса или мешок картошки в качестве гонорара. А вот Остапчук, сын у него болел дифтеритом и пришлось отсасывать у него дифтеритные пленки через трубочку, мальчишка мог задохнуться. Гробштейн знал, что работу слесарь Остапчук потерял и лечил его сына без гонорара. Сегодня Остапчук принес пару ведер воды и несколько одежных щеток. «Живо на колени, жидовня, и мыть тротуар!» Евреи недоуменно переглянулись, только удары кулаками в животы, по спинам ремнями, хлесткие оплеухи по щекам заставили их встать на колени и, разобрав щетки, приступить к мытью тротуара.

Из дома напротив вывели пожилую женщину с девушкой. «Это Циля Ауэрбах с дочкой Лией.»

– Раздеваться, живо! – приказ подкрепили ударами плеткой по лицу Цили и палкой по спине девочки.

– Люди, остановитесь, люди, что вы… – крик Соломона захлебнулся от удара под дых, Соломон корчился от боли, не в силах вдохнуть воздух.

Платье с Лии сорвал одним рывком ражий вуйко, Циля ставшими вдруг деревянными пальцами расстегивала свой жакет и опускала бретели комбинации.

Когда евреев, среди которых был Моисей Гробштейн, подняли с колен, построили в колонну на мостовой и повели по улице, Циля плакала сухими глазами, крики Лии доносились из подворотни, ее насиловали юнцы, постелив на землю какой-то половик или коврик.

«Б-г мой, я знаю, что такое говно. По сравнению с ним моя жизнь – повидло.»

Евреев вели на окраину города, колонна становилась все больше, в неё вливались новые и новые растерзанные, избитые, окровавленные люди.

Навстречу колонне шли несколько молодых женщин. Шли на коленях, подняв вверх обе руки. Шли, сопровождаемые конвоем из вуйков в самой парадной одежде – в белых рубашках, при галстуках, в пиджаках. Дядьки зло смеялись, отборная ругань поносила всех евреев, коммунистов, Советы. Ругань подкреплялась нередкими ударами по головам и спинам заплаканных людей. Гробштейн отмечал в толпе на тротуарах знакомых: «Москаленко, порок сердца, Стецько – суставной ревматизм…» Губы Моисея дрожали: «Журба – хронический бронхит,» – профессиональная память врача подсказывла имена и диагнозы.


Евреев города привели в тюрьму на окраине. Расстрел нескольких тысяч человек занял несколько часов.


Петро Опанасович не любил москалей. Больше, чем москалей, Петро не любил поляков и жидов. А вот среди этих он затруднялся выбрать, кто хуже – те или эти. Папка Опанас был мужчина строгий и спуску сыну не давал, порол за любую провинность. Вот и ходил Петрусь с поротой задницей, наблюдая, как Шмулик из его класса купается в родительской любви. Хорошо, если за завтраком на большой перемене Петрусь разворачивал сверток с куском черного хлеба и ломтиком сала, с завистью наблюдая, как Шмулик поглощает сдобные пирожки, жареную рыбу и сушеные сливы.

Опанас Тарасович был разнорабочим в мастерской у пана Сикорского. В том, что хозяин не повышает ему жалование Опанас винил евреев. Что ему никак не удается стать слесарем в той же мастерской были виновны шмули, моисеи и абрамы, хоть редко кто-то из них претендовал на место в мастерской, предпочитая служить бухгалтерами, юристами или врачами. Но отсутствие логики в своих рассуждениях Опанас Тарасович не замечал, рассказывая Петру, что вина евреев доказана еще со времен распятия Иисуса на кресте.

Когда полковник Евген Коновалец формировал полк Сичевых стрельцов в составе армии Украинской Народной Республики, вуй Опанас Тарасович получил жупан, смушковую шапку и винтовку. Сичевые стрельцы отметились не столько успехами в войне с москалями-червоногвардейцами, сколько успешными погромами в еврейских местечках в Галиции и на Волыни. В очередном погроме Опанас, набив уже изрядно торбу жидовским барахлом, совсем было подмял под себя хозяйку хаты, муж хозяйки хватил его по голове тяжелым дрыном и для надежности рубанул Опанаса саблей по шее. Крики еврея два дня стояли над местечком – друзья Опанаса старались на совесть и легкой смерти смельчаку испытать не довелось. Только вот Петрусь дождаться отца с войны не смог. Ну не любил Петро Опанасович евреев, хоть ты лопни!

 

В тот вечер Петро вернулся домой поздно. Жена его Ганна посмотрела на мужа с тревогой и быстро собрала на стол ужин, пока муж умывался в прихожей.

– Что в городе слышно, Петро? Так тревожно что-то. Соседки бегали сегодня днем на Городоцкую, а я что-то забоялась. Тетка Горпина такой красивый сервиз домой принесла, просто чудо. А Марийка из дома напротив аж три платья и узел белья. Тонкое, гладкое, кажется, оденешь его и не почувствуешь. Чулки шелковые, платки батистовые. Ты ничего не принес, Петро?

Петро аккуратно доел огненно-красный борщ, аккуратно подставляя под ложку ломоть хлеба, чтоб не капать на чистую скатерть. После борща Ганна поставила на стол большую тарелку вареников с картошкой, с капустой, с грибами и к вареникам – кринку со сметаной. Вареники Петро ел ложкой, поливая каждый сметаной и аккуратно следя, чтоб не накапать на стол.

– Устал я сильно, Ганна. Что там сервиз, краснопузые ушли и не вернутся. Своей державой теперь заживем, жидков и пшеков пощиплем трохи – и заживем. Пан Гитлер – то пан серьезный, у него не забалуешь. Попанували жидки, годи! И сервиз тебе справлю и платьев новых. Налей-ка мне рюмочку горилки, Ганнуся. Руки устали и в душе огонь залить треба. И давай-ка спать, разбирай уже постель.


Утро для Петра и Ганны началось с шумных голосов под окнами – в соседнем дворе решили зарубить пару петушков, чтобы сварить лапшу. Петро вышел во двор – погода чудесная, на небе ни облачка. Что-то не заладилось у соседа, один петушок вырвался из рук и хлопал крыльями, дергая связанными ногами. Ноги второго были свободны, сосед неудачно рубанул ему по шее секачом, голову не перерубил и петух истошно орал, бегая по двору. Шуму во дворе добавляла малая дочка хозяина, жена хозяина кричала на дочку, желая её успокоить.

Петро поморщился, зашел на соседский двор, взял топор в правую руку и, ловко поймав дуром бегающую глупую птицу, отрубил петуху голову. Второй оказался без головы, не успев и крикнуть «ку».

– Что ж ты, сосед, так неаккуратно? Аккуратней надо.

Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?