Этажи

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Все разбежались. Мальчишки сплошь старше меня. Я понимал, что не попасться мне будет тяжело; маяться же совсем не хотелось. Первый импульс меня даже подзадоривал, мотивировал, но, увы, чем больше я рефлекторно размышлял об этом, тем больше нервничал и сильнее раскисал. Конечно, можно было сделать игру бесконечной – спрятаться так, что тебя не никто не найдет – ни тот, кто мается, ни все остальные, которые к нему рано или поздно присоединятся – замаянные или вышедшие из игры. Но это – всего лишь не проиграть. А можно было бы, наверное, и выиграть – как-нибудь обхитрить противника с тем, чтобы первым добежать до мусоропроводной двери, ударить по ней ладонью и крикнуть: «Стуки-я!» Тот, кто мается, должен сделать то же самое, только к слову «стуки» прибавить мое имя.

Так кто же кого опередит?

Завидев некий силуэт в кустах, тот, кто мается, должен был безошибочно определить, кого именно он обнаружил. Многие же из тех, кто прятался, брали свое нахрапом: с курчавым, вырывающимся хохотом – паром, валившим из трубы разогнавшегося паровоза, – устремлялись они к заветной двери, отталкивая оппонента.

Маяться второй кон подряд предстояло только в том случае, если каждый, кто прятался, сумел добежать до двери. Но такого почти никогда не случалось. Так что, по правилам, следующим маялся тот, кого поймали предпоследним. Или тот, кого просто поймали, – если этот невезучий оказался единственным. Соперничать в скорости и силе (в моменты, когда надо бороться по ходу движения) я был не способен, но несколько конов я всё же продержался. Тактика моя была нехитрой: я специально давал замаять себя в числе первых, и после меня попадались как минимум двое. Мальчишки просто веселились, я же, под маскою мнимого спокойствия, прилагал все усилия, чтобы не сесть в лужу. Я уже, конечно, пожалел, что ввязался.

И, в конце концов, удача мне изменила. Наступило самое страшное – расстроенный, я принужден был встать к мусоропроводной двери, точно к позорному столбу. Громко считая до двадцати, я не мог отделаться от мысли о грядущем фиаско – мне казалось, что силы оставят меня теперь уж точно, и я не смогу никого замаять, и буду маяться опять, а потом еще и еще, и все будут надо мной смеяться, и мне будет безумно хотеться уйти домой, но от меня не отвяжутся, меня не отпустят, дразня и галдя со всех сторон: «Пока не отмаешься – из игры не выйдешь!» И тогда они уж точно сговорятся и из чисто детской вредности, злости сделают всё, чтобы я страдал, чтобы меня доконать. Довести сопляка до слез – это ведь так приятно!

Вечерний воздух сделался совсем уж студеным, а тьма, казалось мне, стала еще более плотной. Пока я считал, я немного отдышался – постояв на месте, я почувствовал, что пропотел, и мне стало зябко в моей легкой, ставшей влажной курчонке. Я сделал несколько осторожных шагов вперед, осмотрелся, потом подошел к центральной лестнице на первый ярус – она располагалась прямо напротив трех дверей, прямо по центру площадки. Окрест было подозрительно тихо – нутро подсказывало мне, что ни здесь, ни рядом, ни поодаль не томится ни одной живой души, мечтающей добежать до мусоропроводной двери. Лишь изредка появлялись немые, безликие, безучастные взрослые – как тени, они пересекали площадку на первом ярусе и покорно возвращались в ненадолго отвязавшуюся от них приставучую темноту. По всему было видно, что они не те, совсем не те, кого волнует игра в прятки, иначе по-другому билось бы их сердце и энергетика, исходившая от них, была бы совсем иной; одним словом – чужие.

Никого. Через десять минут – даже раньше! – я обо всем догадался. Каким бы наивным я ни был, уж этот замысел я раскусил быстро. Хорошо, что этот прием был мне уже известен, иначе из меня наверняка сделали бы маленького ослика, который проторчал бы на площадке, охраняя центральную дверь, битый час. Они действительно сговорились, только не так, как я предполагал: они просто разбежались по домам. Какие там прятки – темень-то какая! Надоело уже, да и родители ждут – они давно велели не гулять допоздна, а отец, чего доброго, отвесит подзатыльник. А мало́й пускай себе рыщет!

Я, однако, оказался не так прост и последовал их примеру. С облегчением выдохнув, я подумал, какое счастье, что через несколько минут я окажусь вместе с мамой и папой, посижу с ними в теплой, уютной кухне, где меня всегда ждал вкусный ужин, сладости и фрукты. Да и хотелось наконец побыть одному – только со своими мыслями, не видя никого из мальчишек, никого из посторонних вообще. Нагулялся уже!

И всё же в лифт я садился немного озадаченным: зря я, получается, предрекал худшее, зря отчаивался, зря – раньше времени – сдавался на милость всем этим страхам… И, если уж быть до конца честным, меня терзало еще вот что: зачем они так со мной? Ладно бы с Русиком, его ведь никто, по сути, не уважал. Было в нем что-то скользкое, отталкивающее, и мне становилось как-то не по себе, когда он находился рядом, подсовывал свою мягкую, будто из плюша или папье-маше, потную руку, что-то говорил мне, пытался общаться; особенно нестерпимо было оставаться с ним наедине – и я всегда старался этого избегать.

Так неужели я для них всё равно что Русик? Неужели они меня тоже ни во что не ставят?!

*      *      *      *      *

Мне не было холодно, и, в сущности, я никуда не спешил – просто я стремился домой, и мне ужасно не хотелось ждать. Между тем несколько подростков, пятеро или шестеро приятелей, выстроившись в шеренгу, загородили проход. Обойти, обогнать их не представлялось никакой возможности – тротуар наш окаймлен изгородью кустов, тогда, по-декабрьски, совершенно голых, окостеневших и мертвецки скрючившихся от мороза. Пацаны громко базарили, перебрасываясь незамысловатыми, однообразными шутками, то и дело срываясь на крик. А я, робкий, вынужден был покорно плестись за этой хамской ватагой, не смея попросить пропустить меня. Никто из взрослых, кто заставил бы их потесниться, кто мог бы вышибить этот клин клином, навстречу, увы, не шел.

В одном месте кусты расступились, и я юркнул на заваленную сугробами обочину. Идти там было чрезвычайно неудобно – мало-помалу снег проникал мне в обувь, смачивая носки, леденя ноги, – зато у меня появился шанс вырваться вперед. Чуть дальше образовалось местечко, где собачники периодически снуют со своими питомцами, и какая-никакая тропка – мне в помощь – всё же была там проложена. Я быстро поравнялся с шеренгой и даже обогнал ее, но вот незадача: вернуться на тротуар мешали кусты – просвета, как назло, нигде не было.

– Во, смотрите, по лыжне прет! – услышал я про себя, и все они дружно заржали – так омерзительно, что мне стало тошно; кровь ударила в голову, и я весь вспыхнул.

Никакой лыжни там, конечно, не было, а они были самыми настоящими тупицами. Мне стало вдвойне неловко и обидно, но что я мог поделать – дураков было много, они были старше и гораздо сильнее меня.

Стерпев насмешку, я продолжил свое движение по «лыжне», рассекая снег, словно маленький, неукротимый моторчик. Я чувствовал себя случайным, бесправным гостем на этой улице, хотя она была моей родной. А «хозяева» ее по-прежнему победоносно шествовали по тротуару. Почувствовав, что подвернулся удобный случай напакостить, они теперь азартно высмеивали меня и что-то кричали мне в спину. И тут я не выдержал и прокричал в ответ что-то обидное, сорвался. Разумеется, моя дерзость не пришлась им по вкусу… но удирал я отчаянно. Голоса недругов слились в какой-то невнятный, надтреснутый шум – я уже ничего не разбирал и изо всех сил бежал домой. Оттопыренный под бременем учебников, тетрадей и сменки рюкзак ходил позади меня ходуном, настойчиво ударяя по спине, как будто специально подстегивал: «Еще быстрее! Ну же!!!»

ЭТАЖ ОДИННАДЦАТЫЙ

Над маленьким диваном в зале висит у нас прекрасный, пусть и немного выцветший гобелен – чей-то щедрый подарок родителям на свадьбу. Не знаю, впрочем, что сказали бы о нем знатоки искусства – ну а я-то всегда считал эту картину шедевром. Там томная дама в пышном, аристократическом платье и прекрасный кавалер, делающий ей признание в любви, – упав на колено, он приложил к сердцу руку; оба персонажи далекого ХIХ века. Сцена в ротонде на крохотном островке посреди пруда, украшенном влажной, темно-зеленой растительностью. Вдали, на остальной территории летней усадьбы виднеются господский дом и ряд служебных строений, еще несколько чудесных прудов и целая сеть прохладных аллей для гуляния знатных господ…

Пару лет назад в одной из таких усадеб я побывал. Не скажу, что, когда я приехал туда, мне почудилось, будто ожила наша картина или, вернее, я сам оказался ее персонажем, переместился в ее выдуманный мир; и, однако ж, что-то общее между ними, безусловно, было. Правда, светлые тона сменились там на мрачноватые, даже немного зловещие. Лежавшая на усадьбе печать не одной простой ветхости, а именно заброшенности неприятно удивила меня. Впечатлительный, я, конечно, пригорюнился, лишний раз задумавшись о жестокой скоротечности времени и неизбежном трагическом конце. Как быстро приходит в упадок всё человеческое и какой обездушенной становится природа после нас! Печальная обстановка подействовала на меня еще сильнее, когда я побродил вокруг этих жадно и безобразно заросших прудов. Мостик, соединявший островок с ротондой с большой землей, оказалось, был давно разрушен, чего не скажешь о самой ротонде. Наверняка она потому и уцелела, что к ней были отрезаны пути (хотя бы летом), усмехнулся я. Но и в этой целости и даже относительной свежести (по сравнению с другими творениями человеческих рук, находившимися в округе) я приметил какую-то подозрительную, отталкивающую неестественность. Как будто – как в страшных сказках – мертвец, который должен был давно истлеть, колдовскими ухищрениями сохранил молодость плоти, а залогом этого ужасающего бессмертия выступает какое-то тайное злодеяние, регулярно совершающееся где-то неподалеку.

След живших там людей давно простыл, а ведь они тоже мыслили и чувствовали, влюблялись и плели интриги, строили планы на будущее и ненавидели, радовались и горевали… От ряски на пруду, от опаленной докучным солнцем наземной растительности поднимались струистые испарения, и трудно было дышать, а еще труднее – отделаться от этих бесстыжих видений. Они, казалось, не только не боялись солнца, но даже вольготнее чувствовали себя при ярком свете.

 

Только покинув эти овеянные мистикой места, я вернулся к тем размышлениям, которые волновали меня изначально. Почему неизвестный мне даритель преподнес родителям гобелен именно с этим сюжетом? Помню, в детстве я пришел к оригинальному выводу, что работа, дескать, была выполнена на заказ и в образах ХIХ столетия были запечатлены мама и папа – и внешнее несходство меня абсолютно не смущало. Надо сказать, эта версия по-прежнему нравится мне куда больше, чем нынешняя – реалистическая, прозаичная: что просто одному из друзей нужно было преподнести что-то, достаточно помпезное и дорогое, чтобы оправдать статус свадебного подарка; и что никакого глубинного смысла не вкладывалось вовсе.

Забыл, кстати, что в прихожей – в простой и прочной деревянной раме —висит у нас и другой гобелен: посреди шерстистых черно-белых волн, в самом центре, расположен большой мохнатый глаз – выпуклый, объемный. Чем-то он всегда меня отталкивал. Неведомый автор этого авангардистского произведения, очевидно, хотел придать картине живости, смелости, но не учел, что, высунувшись в наш бренный мир, глаз обязательно подхватит его, мира, заразу. У нас-то, грешных, иммунитет – а у него? Так что доля его оказалась незавидной: с упорством, достойным лучшего применения, глаз постоянно притягивает к себе пыль. А мама не успевает ее вовремя убирать, а иногда просто забывает это делать.

*      *      *      *      *

Эх, колесо обозрения! Чертово колесо. Чертово чертово колесо! Если бы мне нужно было разглядеть его, в этом не было бы никакой проблемы. Я сделал бы это легко и обыденно.

Колесо аккуратно взрезает кучерявый ковер парка, высясь не только над деревьями, но и над куполом собора на главной площади. В детстве родители не раз водили меня покататься на нем: сначала было страшновато, потом я попривык любоваться красотами нашего города с высоты птичьего полета, потом – упражнялся в фотографировании. Но в тот момент – много лет назад, когда я, как сумасшедший, выскочил на наш общий балкон, – колесо меня совсем не привлекало. «Дурацкий аттракцион!» – вырвалось у меня. Колесо у нас с четырнадцатого видно прекрасно – но не оно манило тогда мой взор.

Задача передо мной стояла почти невыполнимая – рассмотреть солнце; вечернее, западающее, но всё равно бойкое, размашистое, властное солнце. Помню, не так давно с парой коллег мы выскочили наблюдать неполное солнечное затмение, и худо бы нам пришлось, если бы охранник, – обычно такой сердитый, твердолобый, – не сжалился над нашим любопытством и не выдал нам черную, затемняющую пластину. Боюсь, без нее мы ничего не увидели бы, тщетно и нелепо закрываясь пальцами от смертоносного для сетчатки глаз света.

Один шар, лунный, на треть или чуть больше заслонил другой, солнечный. Но эка невидаль!

Нет, когда, как угорелый, я выбежал на общий балкон, я жаждал увидеть явление куда более редкое, грозное и непредсказуемое, чем солнечное затмение. Луна и Солнце на одной линии – подумаешь! Это случается постоянно, к тому же люди давно научились предсказывать это событие.

Тогда было другое: маленькая и всё же прекрасно различимая невооруженным взглядом точка на пылающем светиле – в тот день, рассекая галактику, между Землей и Солнцем пролетал гигантский астероид.

Назойливая, отвратная, никчемная, устрашающая точечка!

Точка на Солнце – что может потрясти воображение больше? Этот удар по моему сознанию был поистине нокаутирующим – толком прийти в себя я не могу до сих пор. Восторг – помешательство – ужас. Ужас – помешательство – восторг. Восторг – ужас – помешательство и опять, и опять, и опять. И так по кругу.

Господи, зачем же ты создал его?

Помню, я задавался вопросом, а что было бы, если бы траектория этого астероида была бы несколько иной? Готово ли было человечество к встрече непрошенного гостя из космоса? Что было бы, если… Эти сплошные «если»!

А главное, мне казалось странным, что конец моего существования отсрочен – что случится он позже; Апокалипсис должен был прийти именно тогда. Но, как бы то ни было, я внял предостережению. Посланник Ее Величества Случайности, астероид был приговором – пока, правда, не для меня и не для нашего мира. Впрочем, я всё равно непоправимо пострадал, лишился какой-то важной части себя. Ведь, скорее всего, карающий меч поразил другого меня – живущего в другой четырнадцатиэтажке, где-то на другой планете, какой-нибудь Глории… И там был в точности такой же загадочный летний вечер – и там всё свершилось.

То есть на самом-то деле астероид отнюдь не пролетел мимо – он угодил прямиком в меня. И я написал горестное стихотворение (надо бы, кстати, его отыскать), из которого запомнилось: «В тот миг я понял, как я тонок, // что весь я склеен из картонок…».

Таким вот, картонным, я и живу до сих пор.

*      *      *      *      *

Когда я был маленький, я полагал, что, когда я вырасту, я непременно прославлюсь, стану знаменитым. Не то чтобы я убеждал себя в этом – в минуты горести, мелочных обид, маленьких поражений, когда захлебываешься от желания отомстить, показать всем, глупцам, что на самом деле ты ого-го, заставить целый мир сокрушаться и раскаиваться; когда так приятно пожалеть себя. Нет, вовсе нет: просто я знал, что меня ждет блестящая будущность, удел не вполне обыкновенный. И как такая дерзновенная мысль могла возникнуть в моей несмышленой головке?!

Ныне всякое воспоминание о той моей детской уверенности – обжигает. Прошло столько лет! Когда я смотрюсь в зеркало, я всё чаще замечаю проседь. По-прежнему мечтать о славе – наивно, однако грехи гордыни, тщеславия – я не могу преодолеть до сих пор.

Кто я, что я? Занудная, заурядная, серая личность. Как я до такого докатился?! Я неприметная, ничтожная тля – миллиарды подобных унылых существ рождались на планете до меня, миллиарды родятся после. По крайней мере, пока существуют почва и перегной.

Жизнь моя скоротечна, и лучшая ее часть, если говорить откровенно, позади – райское детство, чистая юность, прекрасная молодость. Надеяться на удивительный поворот – глупо. Разве что случится чудо… Но что это может быть? Может, я выиграю несколько миллионов в лотерею? О, как это смехотворно, как нелепо!

И, кроме того, меня гложет одиночество, от которого, боюсь, мне не спастись.

К вопросу об одиночестве. В детстве на дни рождения мои приходили исключительно взрослые – различные тети и дяди, друзья моих родителей. Тогда меня это не смущало, тем более что меня заваливали подарками. Получив презент, словно дань, которую собирает маленький, капризный идол, довольный, ублаженный, я удалялся в свою комнату, чтобы изучать очередную энциклопедию, распечатывать коробки с игрушками и наборы фломастеров, поглощать шоколадки и газировку. А что было, когда меня осчастливили игровой приставкой, – я прыгал и носился по всей квартире, радостно крича, что мне подарили компьютер! (Так я его себе представлял, ибо настоящий компьютер я тогда и в глаза не видел.)

Тогда было здорово – а теперь грущу.

Неужели я с самого детства был таким скучным, одиноким, что не мог позвать в гости сверстников? Как ни печально это признавать, но, думаю, во многом так и было. Просто мне не хотелось никого видеть. Вернее, даже не так: просто и одному мне было весьма хорошо, вольготно. В общении я нуждался лишь минимальном.

Правда, мама, когда я интересовался ее мнением, объясняла всё несколько иначе: дескать, дело в том, что я был у них слишком поздним ребенком. Когда я только родился, дети большинства друзей моих родителей уже ходили в школу. И едва ли им было бы интересно возиться с малышом, и я совершенно точно не мог бы быть с ними на равных. Я вечный одиночка, я неотесан, нелюдим – я ведь никогда не умел себя правильно поставить…

23 августа, пятница

Вчера вечером ничего не писал. Нужный настрой незаметно растворился, и я решил, что, раз до этого я поработал весьма неплохо, я заслужил право на передышку.

Заснул довольно быстро. Что удивительно – никаких снов.

*      *      *      *      *

День за днем, месяц за месяцем, год за годом – на лифте. Этажи мелькали куда быстрее, чем обрывались страницы календаря. Даже странно, что теперь я только и делаю, что сижу у себя на четырнадцатом. Писать, конечно, надо, но завтра обязательно устрою себе большую прогулку. Очень хочу побродить по Каменному Логу, полазить по его склонам.

Повидаюсь заодно и с лифтами: кажется, возникло обоюдное желание снова пообщаться. Нет сомнений, что с самого детства у меня с ними некая таинственная связь, но какая именно? Соратники мы или враги? Если исходить из того, что я демон, то, может, они – орудие ловцов? В таком случае мне лучше не иметь с ними дела, и все эти дни, пока я здесь, дома, я рискую, сильно рискую…

*      *      *      *      *

Демоны, конечно, были моей главной страстью. Но гораздо чаще играли-то мы с мячом.

Наш дворовый футбол отличался демократизмом – все возрасты были ему покорны. Теперь я удивляюсь, как старшие ребята допускали меня, малявку, до своих серьезных игр. Некоторые пацаны учились уже в старших классах, основу составляло среднее звено, но было и несколько моих сверстников – мелюзги из начальной школы. Ко всем, впрочем, относились нормально, хотя и не без иронии, порой злой. Перегибы случались крайне редко, и ничего «криминального» в них не было. Меня они и вовсе не коснулись. Хотя некоторые прозвища, которыми меня награждали, были довольно обидными. Пути было два: либо мириться, либо доказывать, что ты не лопух. В разное время я выбирал разные стратегии. И тихой сапой, своим чрезвычайным спокойствием мне, видимо, как-то удалось отвоевать себе достойное местечко в этом своеобразном коллективе. Вообще же, когда моя дворовая жизнь только начиналась, из всех ребят я был, пожалуй, наименее приспособленным и подвижным. Ну а в той или иной степени смешные прозвища, в конце концов, были у всех – так уж было заведено.

Играли мы чаще всего на «поле» – на пригорке, на котором, говорят, когда-то стояла пятиэтажка. Снесли ее еще до моего рождения или, по крайней мере, до того, как мы сюда переехали. Фундамент исчезнувшего дома сделал наше поле каменистым – такова была его органичная особенность, настолько нам привычная, что никто не роптал на то, что бегать там попросту опасно, а мяч постоянно подпрыгивает и обретает непредсказуемую траекторию.

Жаловаться? Это невозможно было представить, ведь мы, сами того не подозревая, наслаждались нашим детством, нам не с чем было сравнивать, да и не мечтали мы о чем-то другом – о лучшем. Всё и так было замечательно! Ворота – покосившиеся перекладины для выбивания ковров. По легенде, их вкопало здесь предыдущее – предприимчивое – поколение мальчишек; те пацаны казались мне титанами, навсегда скрывшимися в мороке мира взрослых. Я мог лишь смутно вообразить, как могли выглядеть эти неведомые, такие самостоятельные, отважные, умелые мальчишки, не просто жившие и игравшие здесь до меня, а поистине творившие нашу дворовую историю. Мы-то, как ни крути, выродились – те, кого я знал и видел воочию, в лучшем случае принадлежали к поколению героев, не более.

Каким было бы поле без этих ворот, которыми я гордился? Как ощущали бы мы себя, если бы, подобно несчастным мальчишкам из других дворов, нам приходилось бы использовать в качестве одной из штанг дерево, а в качестве второй, совсем уж неосязаемой – камень или, того хуже, чей-нибудь вонючий рюкзак. Рюкзак! Подумать только! Господи, какое плебейство!

За ближними воротами росли кусты, грозившие проколоть камеру мяча, если тому не повезет встретиться с острым и прочным сучком. Позже кустам пришлось немного потесниться: муниципальные власти облагодетельствовали нас, установив рядом с ближними воротами горку, турнички и даже баскетбольное кольцо – его, правда, тут же погнули.

За дальними воротами открывались безбрежные владения Лога, в первую очередь – старый покосившийся дом грозного Красного Носа; самые отчаянные лазили туда воровать яблоки. Бывало, мяч улетал глубоко в овраг, и на его поиски пускался не только неудачливый вратарь (в случае гола) или не только промазавший нападающий, но и все игроки обеих команд – если найти драгоценный мяч долго не удавалось.

На поле собирался народ со всех окрестных мест: кто-то жил в соседних домах, кто-то – в Логу, в частном секторе, кто-то – в пристройке, кто-то – у нас в подвальном этаже. Дети из семей бедных и семей обеспеченных. Как только приносили мяч, вернее, как только наш заветный игровой снаряд каким-то магическим образом появлялся на поле, – прямо из воздуха, и никого не волновало, кто, что, и плевали мы на все законы физики, – среди мальчишек рождалось характерное предыгровое возбуждение. Поскорей бы в бой! И часто игра начиналась довольно стихийно – без особых приготовлений. Кажется, только однажды кто-то придумал набрать целое ведро песка, обойти всё поле и нанести разметку – быстро, конечно, выветрившуюся. Конечно, такие изыски были большой редкостью. В основном нас волновало лишь справедливое разделение на команды.

 

Определялись два лучших игрока (часто говорят – два капитана, но у нас они не назывались так никогда), которым предстояло обзавестись партнерами. Скидываясь, эти двое определяли, кто «мать», кто «отец». Победитель становился «матерью» – в этом смысле у нас, получается, царил матриархат. Матери давалось право слепого выбора.

Остальные сбивались в пары – по приблизительному равенству способностей, за чем следили коллективно и весьма внимательно. Пары расходились по разным сторонам, чтобы сговориться, как они себя загадают. Первыми по популярности были профессиональные футболисты, вторыми – автомобили. Часто загадки представляли собой простецкую обманку: более сильный игрок из пары мог намеренно скрыться за футболистом посредственным, а менее сильный – за мировой знаменитостью. Точно так же: более способный мог оказаться «Жигулями», а менее – «Мерседесом». Прием, безусловно, нехитрый, но, с другой-то стороны, всё ведь могло быть и очевидно – поди разбери! Так что этот черный ящик был как бы с двойным дном. Не зря мать сомневалась до последнего, и часто выбирать приходилось долго и мучительно.

– Мать-мать, чё те дать, – подходили к ней поочередно пары, – Winston или «Беломорканал»? – здесь речь шла уже о сигаретах.

Кроме того, матери могли предложить на выбор нечто наглядное и осязаемое – две былинки или два камушка. Таким образом, мать постоянно гадала: довольно гогоча, превозносила потом свою интуицию или, отчаянно бранясь, огорчалась из-за своей недогадливости. Стоящий неподалеку отец с заинтересованным нетерпением наблюдал за всем происходящим: не в силах влиять на ситуацию, он получал игроков по остаточному принципу. При этом он, разумеется, тоже не скрывал своих эмоций, бурно реагируя на промахи матери и соответственно на свою удачу.

Но даже чуть более сильный подбор игроков, сошедшихся волею случая в одной из команд, не гарантировал ей победы. На то она и игра: мяч круглый (неизвестно куда покатится), поле ровное (на самом деле ужасно бугристое) – и, как еще говорят плохие эксперты, шансы перед началом всегда пятьдесят на пятьдесят. Играли до десяти голов, забитых в одни из ворот. Или до наступления темноты, когда совсем уже не разглядишь мяч и трудно разобрать, кто справа, слева – противник или свой. Или пока часть игроков, к вящему неудовольствию остальных, не разойдется по домам. Бывало, нескольких ребят утаскивали с собой родители, и команде соперника приходилось отдавать во вражеский стан кого-то из своих, чтобы снова как-то уравнять составы и, следовательно, шансы. Новичкам приходилось перестраиваться – и действовать в интересах своей новой команды. Так всё переворачивалось для них с ног на голову – но ведь важнее всего была игра.

А еще играли до тех пор, пока не порвется / прохудится / потеряется в чаще Лога мяч, как правило один-единственный. Или – пока не уйдет домой его владелец. Это уж было самое обидное. Впрочем, отношения у нас были хорошие, и нередко владелец оставлял мяч доиграть. «Мы его тебе потом занесем», – уверяли товарищи и честно выполняли свое обещание.

*      *      *      *      *

Когда я был маленький, мне казалось, что главное, что может храниться у людей в квартире, это деньги. Неслучайно я страстно призывал папу забрать именно их (в максимально большом количестве), когда мы спешно покидали наш дом – сообщили, что четырнадцатиэтажка заминирована, что готовится теракт. «В первую очередь, нужно взять паспорт, – урезонил меня отец. – Он важнее». Нет, во многом я был, конечно, прав, ибо никто и никогда не отменял еще ценности денег. Но я тогда не понимал, что вовсе не обязательно складировать все имеющиеся средства в квартире – не знал, что есть банки, сберегательные книжки (вскоре появятся еще и кредитные карточки). А вот паспорт – это ключ и к банку, и к сберегательной книжке, и к идентификации личности вообще. Особенно в стране, где испокон веков всё население закабалено, прикреплено к своей крепости, к определенной территории, обложено бесчисленным количеством документов, терять которые строго не рекомендовалось (это было себе дороже). Так что спустя много лет, меняя прописку, получая заграничный паспорт или – уж тем более! – мучительно добиваясь правды в военкомате, я всякий раз убеждался в отцовской правоте: бумажная волокита – это у нас самое страшное.

Никогда дотоле я не испытывал настолько горького чувства, как в то угрюмое октябрьское утро: ведь я думал, бедный, что покидаю родной дом навсегда. Неприятные ощущения резко усилились у лифтов, где мы встретили нескольких милиционеров с овчаркой – они контролировали порядок, а спецслужбы уже, наверное, приступали к обследованию здания. Внизу, на площадке мы увидели десятки уже эвакуировавшихся жильцов – подавленных, обездоленных. Понурые, толпились они с сумками, пакетами и тюками, куда наспех сложили главное из своего добра.

Меня отвели в школу. Сердечко мое ныло, а в ушах, кажется, уже раздавался ужасающий грохот (у страха велики не только глаза) – четырнадцатиэтажку всё же взорвали, сокрушили нашу твердыню! Я представлял, как приду к обугленным, дымящимся руинам и среди обломков самого родного, что есть в неживой материи, буду долго искать то, что осталось от дома: мои растерзанные энциклопедии, сломанные игрушки, искромсанную мебель, сожженную и разорванную на лоскуты одежду… Горизонт, если смотреть с нулевого яруса, предстанет каким-то совершенно чужим, куцым – словно фантастический пейзаж на неведомой безжизненной планете, измученной космическим облучением, никогда не рождавшей цивилизаций. И, упав на колени, я закрою ладонями лицо и буду рыдать безутешно. А родителей обременят проблемы будущего переезда – уезжать придется куда-то далеко, и это станет для нас чем-то невыносимым.

Всю школьную смену я грустил – слонялся, потерянный, по коридорам. Поделился тревогами с учительницей – ласковым, отзывчивым голосом она постаралась вселить в меня надежду на лучшее. Получилось, впрочем, как мне кажется, не слишком натурально… Главное, я всегда был Фомой неверующим, и с ходу изменить уже сформировавшийся у меня настрой мало кому удавалось – часто не удавалось даже родителям. Так что паршиво мне было до тех пор, пока нам не сказали, что саперы ничего не обнаружили – сообщение о заложенной бомбе оказалось ложным, и дом наш стоял целехонек.

Лето близится к концу. Июнь выдался дождливым, июль – почти совсем сухим, но не слишком жарким; настоящая жара пришла только в первой декаде августа. Наслаждались мы, впрочем, недолго – потом снова грянули дожди. Умеренно теплые и ясные деньки установились синхронно с моим приездом. Сегодня же по нынешним меркам и вовсе жарко – сообщают о двадцати девяти градусах.

Вспоминается и другой случай, когда дом наш оказался под угрозой.

Отец был, видимо, в отъезде, а мама решила, что нам с ней нужно навестить ее сестру, мою тетю. Настроение у мамы было неважным: думаю, в значительной степени она была недовольна отцом, отчасти – мной; но отца не было, и ругаться ей приходилось исключительно на меня. Общение с сестрой должно было ее умиротворить, снять накопившееся раздражение, и я уже с облегчением выдохнул, как случилось страшное непредвиденное. Минут двадцать заняла у нас дорога пешком через Лог, не меньше получаса просидели мы у тети – и тут только мама сообразила, что не выключила электроплиту, на которой оставила какую-то стряпню. Еда к тому моменту уже наверняка выгорела – и черт бы с ней, но что дальше? Главное, чтобы следом не выгорела и вся квартира. Как оголтелые, мы бросились назад. Двадцать минут – еще одной такой прогулочной роскоши позволить мы себе не могли! Однако то, что туда было приятным спуском, обратно превратилось в довольно крутой подъем – тернистый, изобилующий резкими поворотами. Задыхаясь от усталости, обиды и испуга, мама беспрестанно жаловалась и укоряла меня: по ее версии, плиту она не выключила из-за спешки, а спешку спровоцировал, разумеется, я. И она стращала меня тем, что, когда мы вернемся, от жилища нашего останутся «рожки да ножки» – не причинить бы серьезный ущерб соседям, не спалить бы весь дом целиком!