Последний русский. Роман

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Однако в тишине квартиры, как по злому волшебству, загремели отодвигаемые засовы и отпираемые замки. Послышалось дребезжание старухи Цили: «Там он, там дезертир!» Они неплохо знали свое дело. Трое вломившихся бритоголовых сержантов-«облавщиков» выцарапали скользкого дезертира прямо из ванны, понесли голого, словно Афродиту, только что родившуюся из пены, к лифту, погрузились. Лифт дернулся и упал вниз.

Возбужденная старуха выползла следом, припала к сетке лифта, провожая взглядом проваливающуюся кабину и поглаживая себя то одной, то другой ладонью по голове с мелкими косичками, похожими на седую паклю.

И тут из шахты лифта во все горло заорал плененный дезертир: «Прощай, славянка!..» Эхо до такой пронзительности усилило вопль души, что старуха в ужасе отпрянула от сетки.

В общем, увезли моего друга Павлушу на призывной пункт. Теперь его уже, наверное, в числе очередной партии новобранцев посадили на поезд и под присмотром все тех же мрачных сержантов отправили бог весть куда, может быть, действительно на погибель. Еще раньше он говорил, что, пожалуй, наложит на себя руки, твердо решил, даже несколько способов приготовил про запас.

Однако это странно. То есть, то, что, имея отцов военных, мы сами не хотели служить в армии. Издевательства и унижения – еще полбеды. Сломают, задолбают, превратят в идиотов – это гораздо хуже… Или в покойников.

Но армия нужна государству. Что ж ему, государству, поддаться злокачественному человеколюбию и рассыпаться? Состоящее из неких безликих чиновников-политиков, оно, якобы, охраняет нас всех – от хаоса и погибели. Заодно, конечно, и себя. Оно называет себя «Родиной».

А может, мы и есть дебилы и уроды? Вполне научно обоснованное и насаждавшееся мнение. Недоличности, полулюди. Вроде как недоразвитые акселераты-маргиналы и генетически обреченные.

Но кем тогда считать государственных мужей? Могут ли их вообще считать людьми, если «не дрожащей рукой» посылают на погибель своих (то есть, конечно, чужих) детей, а сами вполне благополучно живут-поживают. Наверное, присмотревшись, особенно по отдельности, в них можно рассмотреть обыкновенных, конкретных, живых людей. Но вместе, обезличенные, они олицетворяли государство. Жуткий конвейер, бездушную машину, которая хватала, перемалывала мальчиков, вроде нас, и, может быть, тридцать три тысячи лет вела на их охоту, пожирала, устраивала новые и новые избиения младенцев… Она-то, эта машина, и внушала мистический ужас. А может быть, это была не машина, а жуткая потусторонняя тварь, существовавшая в каком-то ином измерении и проникавшая сюда, чтобы напиться настоящей человеческой крови?

Теперь к ней в лапы угодил мой милый Павлуша… Я очень хорошо себе это представлял и, очевидно, в скором времени сам мог ожидать гостей-«облавщиков».

Кто придумал эти ужасные похороны, зачем?

Откуда-то сверху слышались тягучие, как сироп, переливы органа. Приторно веяло специальным дезодорантом. Считалось, что он очищает воздух. По очереди стали подходить. Я все медлил, пока не оказался самым последним. Кира слегка подтолкнула меня. Я взглянул в сторону мраморного стола и, мотнув головой, – уперся.

– Ну что ты, нехорошо, – шептала Кира. – Надо попрощаться!

Пауза затягивалась, неловкость ситуации нарастала. Кира подталкивала меня туда, а я упирался. Более того, стал пятиться назад.

– Что ты, – твердила Кира, – нехорошо! Фуй, как нехорошо!

– Это же не она! – вырвалось у меня.

– Иди, – не унималась она, – иди скорей!

Я почувствовал, что краснею, как вареный рак. Что же получается, я сам должен принуждать себя соблюдать эти подозрительные и непонятные мне ритуалы? Я видел, какой пронзительной жалостью засветились глаза Натальи. Наталья вытащила из пакета бумажный конверт с щепоткой освященной в церкви землицы, листочек с заупокойной молитвой и пару желтых церковных свечек. Символически присыпала погребальное покрывало землей, больше похожей на обычный песок, а свечки, обернутые в листовку с молитвой, приткнула рядом. Мама не была ни верующей, ни даже крещеной (и я, кстати, тоже), но было решено соблюсти все полагавшиеся ритуалы, и Наталье поручили (или она сама вызвалась) еще с утра пораньше съездить в какой-нибудь храм и привести все необходимое.

Наталья тронула за локоть Макса. Тот понятливо кивнул и сделал знак человеку в роговых очках (Аркадию Ильичу). Они вдвоем стали накрывать крышкой маленькое мертвое существо, уродливо разукрашенное помадой и румянами, высовывающее эту востренькую и зло ощерившуюся мордочку из вороха цветов и еловых веток. Чучело хорька. Чучело человека. Служитель с молотком в синем форменном комбинезоне встал на одно колено и удар за ударом стал загонять в крышку «символические» гвозди, морщась от производимого им самим раздражающего грохота.

Тут мне удалось, наконец, высвободиться от маминой приятельницы, и я поспешил к выходу, уже не думая о приличиях. «Ну вот, – подумалось мне, – теперь они, конечно, решат, что со мной от горя случился припадок…» На пороге оглянулся. Кажется, Кира подталкивала Ванду, чтобы дочка последовала за мной (утешать), но та заметно упиралась. Тетя Эстер в черном платке и в темных солнечных очках слегка качала головой. Человек в роговых очках смотрел мне вслед. Теперь я вспомнил: именно тетя Эстер три года назад пригласила его к нам. Возможно, один из ее бывших любовников.

Черно-оранжевый гроб с существом внутри медленно проваливался сквозь зеркала. Система туннелей и транспортеров, якобы, доставляла его прямо в жуткую электрическую печь. Однажды мама рассказывала, как ей приснилось что-то среднее между храмом и крематорием: сразу за золотыми вратами алтаря со всей церковной утварью – адский пламень. Длинные толпы народа с четырех сторон света подтягивались туда – к этому «алтарю».

Неужели никто действительно не видел, что там была не она?!

Кстати, мама ненавидела, панически боялась всего, что хоть как-нибудь напоминало о кладбищах. Магазинчик «Похоронные принадлежности» на Смоленской обходила седьмой дорогой. Как будто предчувствовала свою печальную судьбу.

И всегда старалась замаскировать свои страдания смехом, юмором, даже «хулиганским». Смех ее бывал щемяще-жалок, вымучен, а юмор странноват. Отпускала шуточки, когда подруги – Наталья, Кира, тетя Эстер – и я с ними навестили ее в больнице после первой операции.

Бросался в глаза ее «пустой» халат, плотно запахнутый и на скорую руку заколотый английской булавкой у самого горла. То есть халат висел на груди противоестественно плоско. Ей еще вовсю кололи обезболивающие. Она сидела в обычной для женщины кокетливой позе – нога на ногу. Между ногами сквозь расходящиеся полы халата виднелась белая сорочка. Она, видимо, сознавала бросающуюся в глаза «пустоту» халата, и видела наше смятение. Улыбнувшись, она потянула двумя пальцами сорочку и вытащила белый кончик, словно под сорочкой торчком стоял мужской член. Вот, пошутила, теперь только и осталось, что хрен отрастить.

Словом, я сбежал с похорон прямо из ритуального зала. Я уже знал, что урну с прахом можно (нужно) будет забрать через несколько дней – для последующего, «настоящего» захоронения. Никаких лишних формальностей. Какая-то сушь в горле, нехорошая контрастность мысли, словно весь мир зажат в щель. Это я таблеток опился. Не то чтобы сбежал, но как бы самоустранился. Но это нелепая, гадкая мысль, что в гробу была не она, приклеилось, как смола.

Поэтому я махнул на все рукой и отправился на природу.

Нет-нет, я не упустил из виду парадокс пространства и времени, о котором упомянул выше. Если мои мысли разворачивались в определенной последовательности, и создавалось впечатление, что между двумя воображаемыми моментами прошло бог знает сколько времени, то сам я – все еще продолжал лежать на душистой травке и смотреть в небо.

Все еще здесь и сейчас. Окружающее пространство как бы представляло собой идеально очерченную сферу. Я, березы и трава находились внутри этой сферы. А время было ее центральной точкой.

Растворенность в хаосе возможностей и вероятностей. Как бы это попонятнее сформулировать… Аллегорическая ситуация. Говорят, если обезьяну посадить за компьютер и позволить колотить по клавишам, то рано или поздно из случайных сочетаний букв выйдет «Война и мир», «Одиссея» или даже Библия. Причем, учитывая, что букв всего-то 33 штуки, строгие законы позволяют практически с математической точностью рассчитать, какое для этого может понадобиться время. То есть когда вероятность такого события достигнет ста процентов. Конечно, верхняя, максимальная граница этого временного интервала окажется астрономическим числом 100 000 000 000 000 000… сколько-то там лет. Но все равно это будет – более или менее «определенный интервал». В этом все и дело – в определенности! А главное, вовсе необязательно, что результата придется дожидаться по максимуму. На то она и случайность-вероятность, чтобы парадоксальное событие могло выстрелить в любой момент. Может быть, с первого же раза!..

Впрочем, чтобы заиметь текст «Войны и мира» такой экстравагантный метод вовсе не нужен. Достаточно протянуть руку и взять книгу с полки. Но что если попытаться, к примеру, выяснить, что такое «я», «жизнь», «бессмертие»? Конечно, вероятность получения какого-либо определенного результата – немыслимо ничтожна. Но вполне очевиден сам факт того, мы можем усесться за компьютер и, как говорится, напечатать именно любой вопрос, а затем, потыкав пальцем по клавишам, получить любой ответ. И уж нисколько не призрачна сама клавиатура с ее 33 буквами. Плюс знаки препинания. Вот она – до примитивности материальна, ее можно пощупать руками. Что же это? Неужели это возможность притронуться к любым тайнам? Безусловно! Тайны мира действительно заключены в этом относительно простом механизме, в этом самом «железе»… Но и это еще не все! Бог с ними – с вероятностными законами, обезьяной, компьютером. Есть кое-что посущественнее.

Сочетание предметов. Плюс особое зрение. Это как разница между взглядом городского жителя, который, войдя в лес, кроме деревьев, в лесу, пожалуй, ничего и не увидит, и лесника, который увидит и почувствует массу разнообразных вещей: там лось пробежал, там медведь повалялся и так далее.

 

Сколько раз, стоило только присмотреться, я обнаруживал, что весь окружающий мир, вся природа страстно желают заговорить со мной, чтобы сообщить нечто необыкновенное. Это то же самое, что увидеть красоту. Разве не говорила со мной какая-нибудь источенная ветром скала, похожая на удивительный барельеф с изображением исторической битвы? Разве какой-нибудь обыкновенный сухой листок не разворачивал вдруг чертежи фантастических механизмов? Разве водоросли тины в течении реки, разноцветные камешки на берегу, брызги дождя на дороге, полевая трава, прочесываемая ветром, не складывались в главные формулы вселенной? Это и есть откровение. К моим услугам целый мирище! Бесконечное сочетание реальностей, которые можно охватить одним взглядом. Причем бесконечное количество потенциальных возможностей несомненно компенсирует ничтожную вероятность гениальной случайности.

Буквально все, что вокруг, заключает в себе ответы на все вопросы.

Разве не для этого я оказался здесь – на природе? Может быть, мне откроются эти тайны, если я повнимательнее всмотрюсь в плывущие по небу облака? Я прочту, что есть истина! Именно сейчас. Почему бы и нет? Вот облака, они плывут, они складываются в некую картину, еще немного и я увижу, как выглядит этот самый «вход»!

Вдруг в рукав заполз муравей. Когда он перебрался по руке на плечо, а затем принялся путешествовать под рубашкой по спине, я не выдержал и все-таки был вынужден прервать лежание, чтобы действовать. По крайней мере, вскочить, сбросить муравья, вытряхнуть его из-под рубашки.

Это было похоже на стремительно и изящно доказанную теорему.

Мир устроен специфическим образом. Тут уж ничего не поделаешь. Можно сколь угодно яростно стремиться к независимости от реальности, но все равно найдется муравей, который напомнит тебе о том, что поиск состояния равновесия это совершенно напрасное занятие. Это, может быть, самое поразительное свойство жизни – непременно нужно что-то дел ать, куда-то идти. Даже после смерти мамы невозможно вечно гулять на природе. Хочешь не хочешь, а придется иметь план. Хочешь не хочешь, а будешь вынужден предпринять что-нибудь определенное.

Что ж, в таком случае, пусть она сама и ведет нас, эта реальность. Пусть муравей позаботится о том, чтобы указать мне путь.

Я решил, что пора отправляться в Москву. Пора возвращаться домой. Я провел на природе почти сутки, гуляя по лугам, лесам, дорогам, вокруг заросших зеленой тиной прудов и вдоль прозрачной реки, в которой купался. Все вокруг наполнено смыслом. Можно было питаться ягодами, печь картошку, надергав ее в поле и огородах, утолять жажду из родников.

Посреди слегка золотистого ржаного поля, окруженного стенами леса, стояло несколько высоких густых берез. Они обособились маленькой рощей-шатром, к которому не вело ни единой тропинки. Издалека все там казалось девственно нетронутым и таинственным. Ночи были очень теплые и сухие. Я действительно мог ночевать в этом зеленом березовом шатре, не разводя костра. Но теперь и это казалось ни к чему.

Я не потерял ориентировки и через поля и березовые рощи вышел к пустынной железнодорожной платформе.

Синеватые рельсы расходились в плюс-минус бесконечность. Вдали, из-под горы сквозь золотящееся июльское марево с трудом пробивалась электричка. Словно пчела, барахтавшаяся в меду. Через каких-нибудь пару часов я снова был в Москве.

* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *

Я подъезжал к дому на метро с солнечной стороны, из-за реки. Вагон выскочил из черного туннеля, с глухим хлопком вывернувшимся наизнанку, словно рукав, и в потоке воздуха и света помчался по высокому и узкому метромосту.

И тут же я припал к оконному стеклу с жадностью и нетерпением. Великолепный простор. Как-то особенно кстати пришелся мне теперь этот вид. Тот самый великолепный и родной для меня вид, которым я готов любоваться бесконечно.

Солнце ломилось в гигантский просвет туч. Неправдоподобно громадное количество света. Прозрачность огромного пространства была необыкновенная. Только-только прошумел стремительный летний дождь. От распахнувшейся свободы перехватывало дыхание. Внизу водная ширь, то тут, то там сморщено рябая от завихрений. Три белых бакена посреди реки. Другой мост, широкий и высокий, на соседней излучине. Набережная с голубоватым асфальтом, напоминающая параллельное русло реки, только уровнем выше. Деревья, плещущие зеленью мокрой листвы из высоких арок и проемов между домами. Может быть, в будущем мне предстояли долгие скитания, мучительные поиски утраченного мифического родного дома. Но пока что он был на месте.

Мой дом, как будто светящийся изнутри, как будто висел в пустоте, – над высоким холмом в изгибе сверкающей Москва-реки. И в самом центре России. Это было чрезвычайно важно для меня – то, что я вырос в нем. Именно здесь я родился. В центре мира.

Дом построили очень давно, еще до всех войн, на месте не то русского, не то еврейского кладбища. Говорят, первое время он был отгорожен от внешнего мира глухим дощатым забором под два метра с проволокой. То ли крепость, то ли острог. Напротив арок в заборе были прорублены калитки, а в сторожевых будках дежурили солдаты с тяжелыми карабинами на плече. Летом – в зеленых диагоналевых гимнастерках и галифе, а зимой – в голубых мерлушковых шапках и белых овчинных полушубках.

Трудно представить, но прямо с нашего балкона можно было наблюдать, как звенья вражеских самолетов с черными руническими крестами, летевшие бомбить Москву и Кремль, появляются с Запада в еще чуть алевшем после заката небе. Вместо широкого проспекта – еще не засыпанный извилистый сырой овраг. Вместо гранитной набережной – песчаная отмель. Немецкие летчики издалека видели дом на берегу блистающей в лунном свете Москва-реки, прекрасный ориентир, все целили попасть в него бомбой, но безрезультатно. Сровняли с землей рабочий барак во дворе.

Дом представлялся мне беспримерной громадой, цельно вырубленной глыбой гранита. Когда-то он считался самым высоким и шикарным зданием в Москве. Да и потом, после возведения сталинских высоток, представлял собой впечатляющую фантастическую картину. Например, глубокой зимней ночью среди черно-белого ночного города, среди скопищ улиц и улочек, похожих на разрытые катакомбы, высились во мгле одинокие черные громады, высились среди ландшафтного убожества торжественно и неприступно, до самого неба, подмигивавшего мелкими звездами. Тогда еще не вошло в обычай по ночам подсвечивать здания прожекторами. Император Сталин мчался через мост на своем приземистом бронированном автомобиле, глядя в окошко на эту громаду, наш дом, который никогда, даже через миллион лет не превратится в груду песка. На крыше для пущего величия было надстроено что-то вроде пышного и в то же время строгого восточного мавзолея с колоннами, вознесенного к самому небу. Как шутили старожилы, дом, который построил Джо. Посреди России, посреди мира. Если немного напрячь воображение, то издалека дом можно было принять за огромного орла на холме, который разбегался с распростертыми крыльями, чтобы броситься вперед, взлететь, воспарить над своей великой державой… Да и в солнечный летний полдень зрелище не менее фантастическое.

В младенчестве дом казался мне гигантским сплетением бесконечных лабиринтов. Может быть, с целым подземным городом, спрятанным в подвалах. Позже я познал и исследовал его вдоль и поперек, но ощущение бесконечности внутренних пространств все равно осталось.

Окна выходили на Восток и Запад. Я жил на девятом этаже, но в моем внутреннем восприятии, особенно в снах, высота магически трансформировалась в девяносто девять этажей, непрерывно подрастающей, вроде Вавилонской башни, – так что башенки и золотые купола Кремля казались домашними и родными и скромно толпились во дворе дома. Где-то рядом, словно на задворках, помещались карликовый, но дремучий Александровский сад, уютные особнячки Пречистенки, сумрачный закут Новодевичьего монастыря и уж совсем игрушечные Воробьевы горы.

Меня восторгало, что если бы и произошло что-нибудь самое ужасное, если все это – дом, набережные, мосты, весь город были бы совершенно сметены с лица земли, все равно его потусторонний двойник останется в абсолютно голом пространстве, существуя вне материи и времени.

Глядя на наше окно, из проносящегося по метромосту поезда, я очень хорошо понимал, что теперь меня всегда будут одолевать эти неожиданные и щемящие фантазии и видения. Не явь и не сон. Что-то смешанное. Мгновения, когда не знаешь, летишь ли вслед за воображаемым или впереди него.

Словно пронесшись сквозь распахнутый простор, я мысленно прильнул к нашему окну. Как в сновидении, когда кажется, что вот-вот увидишь там в комнате то, что происходило много лет назад. Трепет, страх и в то же время неизъяснимая тяга заглянуть внутрь. Увидеть во что бы то ни стало. Когда от напряжения сжимается горло, накатывает такая безмерная тоска, что не знаешь, куда бросаться и что делать.

И вот я уже словно видел и нашу комнату, и моих родителей. Все-все запретное, но такое природное. Широко разведенные девичьи ноги, радость здорового супружеского аллюра, тугие толчки энергичных ягодиц гимнаста-разрядника. Молоденькая тонкая женщина-жена, отхлопотавшая только что заведенному домашнему хозяйству, преданно отдавалась своему любимому мужчине, радуясь этому потрясающему изнурению, добросовестно принимала в маленькое нежное пространство животворные выбросы с единственным желанным ощущением безграничной и вечной супружеской верности. Снова и снова, пока оба не забылись то ли в сладком сне, то ли глубоком обмороке… Что еще я мог увидеть? Уж не мое ли вселение в сосуд, не тот ли самый миг, ту вспышку, когда мое самоощущение обрело материальную форму, и открылся мой индивидуальный «глазок» вовне?

Нет, ничего подобного я, конечно, не увидел. Поезд снова влетел в темный туннель. Память блокирована. Только непроницаемо абстрактный мрак. Может быть, поэтому в детстве темнота внушала такой химически чистый ужас? Тьма скрывала тайну сотворения мира.

Через пару минут от станции метро, прохладной, но душной, изнутри и снаружи похожей на древнюю мраморную гробницу, пешком по набережной, я уже подходил к дому. Затем шагнул во двор под арку.

Из арки пахнуло истинной свежестью и прохладой. Громадные старые тополя дружно сошлись во дворе. Толстая кора, как отслаивающие болячки. Стволы от земли до верхушки опутаны, как лианами, тяжелой листвой. Влажный асфальт вдоль парадных синий-пресиний. Во дворе ни единого человека.

Я очень хорошо помнил, как, одиннадцатилетний, я слонялся по пустынному двору – в такой же прекрасный летний день, когда после ливня асфальт кажется синим, а громадные тополя, отбрасывавшие еще более густую тень, стоят не шелохнувшись. Мама забрала меня из летнего лагеря на пересменку. В воздухе мелькали бабочки-лимонницы и бабочки «павлиний глаз». Около трухлявых гаражей сохранилось несколько старых кустов райских яблочек и одичалых сливовых деревьев, наподобие алычи, ветки которых к осени бывали облеплены ярко-желтыми плодами (мы ели их немытыми). Под ногами хрустели тугие шляпки шампиньонов, обильно выпиравших из-под земли, словно отложенные в ней черепашьи яйца, среди весьма сочной травы. Помнится, я собирал их (шампиньоны), а мама жарила в сметане. Шампиньоны можно было собирать и в Александровском саду, прямо под кремлевскими стенами. Только кушать их я бы никому не порекомендовал.

Вдруг из подъезда вышли мама и Наталья. Мама в красном – Наталья в белом. Наталья приходила взглянуть на комнату в нашей квартире, в которую собиралась въехать по обмену. В тот момент я разглядывал их обеих, маму и Наталью, с беспримерным ощущением гармонии и эстетики, – как, по меньшей мере, рассматривают и любуются произведениями искусства.

Обе светящиеся, стройные, легкие, необычайно женственные. И такие разные. Обе женщины показались мне тогда «идеально красивыми». Но я с удивлением всматривался в Наталью, первую женщину, которая была еще красивее, чем мама. Да-да, гораздо красивее. Меня поразила мысль, что такая прекрасная женщина будет жить вместе с нами. То, что ей было двадцать лет, мне ни о чем не говорило. Значительно моложе мамы и изрядно старше меня – вот и все. Я желал и мечтал о близости с ней, прямолинейно и в то же время размыто, как только может желать и мечтать, почти галлюцинируя, мальчик-подросток, с первого же мгновения: чтобы она, такая нежная, уложила меня, как мама, но «вместо» мамы, с собой в постель и так далее. Еще несколько дней я находился в томительном ожидании и неопределенности: состоится ли ее переезд в соседнюю комнату или все отменяется.

 

С этой комнатой связана особая история, вспоминать о которой мне не очень-то нравилось. В нашей четырехкомнатной квартире одна из комнат пустовала вот уже почти год – после того как умерла старушка Корнеевна, одна из двух древних соседок-старух. Другая старуха – Циля, полностью, вероятно, Цицилия, занимала две смежные комнаты и находилась в добром здравии. У нас с мамой была одна комната на двоих, и мама надеялась выхлопотать нам освободившуюся комнату. Вернее, мы оба страстно об этом мечтали. Мама обивала пороги соответствующих учреждений, доказывала, что взрослеющему мальчику необходима своя отдельная комната. Простая мысль о том, что нужно дать кому следует дать на лапу, лежала на поверхности. Но мама, если бы и решилась предложить взятку, не знала бы, как подступиться, кому именно, сколько, а узнать было не у кого. Знакомые, горячась, восклицали, что не нужно быть мямлей, что в этом нет ничего такого, ничего необыкновенного, что все вокруг только так и делают дела, но, окажись на мамином месте, вряд ли проявили бы себя более ушлыми. Единственная фраза, которую знали в нашем кругу, «мы будем вам очень признательны». Но в данном случае она совершенно не годилась в виду своей неконкретности и подозрительной интеллигентности. И эту фразу, мама вряд ли сумела бы выговорить без того, чтобы тут же на месте не умереть от стыда и страха. Гораздо больше мы рассчитывали на другое. Иногда мама изобретала весьма отчаянные средства, вовлекая в свои лихорадочные усилия и меня.

Под ее руководством я написал письмо одному весьма значительному лицу. Эдакое трогательное, немножко жалобное, но простосердечное детское письмо. О том, как я живу вдвоем с мамой, как нам тесно, как я мечтаю о своей маленькой комнате (а такая как раз освободилась в нашей квартире), где я бы стал прилежно учиться, чтобы поступить в институт, университет или военную академию, чтобы приносить пользу Родине. Аккуратным почерком, без единой ошибки. Точный обратный адрес, телефон и дурацкое – «мы будем вам очень признательны». Интересно, чем это мы могли быть ему признательны? Ну, ясно, самая позорная чушь.

Сначала детское послание было решено отправить заказным письмом прямо на имя значительного лица, но неожиданно подвернулся великолепный случай. Младшие классы нашей школы рекрутировали для участия в каком-то торжественном кремлевском мероприятии. Дети из народа приветствуют вождей.

И вот я, одиннадцатилетний отрок, в табунчике одноклассников, с букетом кроваво-красных гвоздик, упакованных в сверкающий и хрустящий целлофан, форменной пилотке с кисточкой, белой рубашке, идеально отутюженной, с эмблемой на рукаве и значком, пробираюсь через тяжелый малиновый бархат и золотую парчу кулис навстречу раскатам аплодисментов, здравицам, фанфарам и приветствиям огромного зала. Прежде чем шагнуть на сцену, я получаю от учительницы, от которой разит валидолом, последние строгие наставления, касательно протокольной процедуры, и без того уж затверженной наизусть. Жесткие пальцы, с мелом, въевшимся, как угольная пыль в ручищи шахтера, нервно поправляют мой белый воротничок. Через мгновение уже я бегу, несусь вместе с остальными детьми в мучнистом слепящем свете софитов по направлению к президиуму, задрапированному кумачом. Я стараюсь проскользнуть ближе к центру, раньше других, туда, где по маминому наущению должны располагаться самые главные, наиболее могущественные государственные и партийные лидеры.

Вот они, выстроившись рядком, лишенные какого бы то ни было портретного сходства, изготовились принять от детворы красные гвоздики и, в свою очередь, одарить детишек коробками с шоколадным ассорти. Времени выбирать не было. Вот, очевидно этот самый – носатый, плешивый, со странно пуговичным взглядом и губастой улыбкой. Не в очках ли в массивной оправе? Я сунул ему цветы, а вместе с букетом (в чем и заключалась суть хитроумного маминого замысла!) немножко замусоленное послание, письмо от бедного мальчика. Он взял букет и письмо, ничуть не изменившись в лице, сунул в карман пиджака. Затем принялся обстоятельно трепать меня ворсистой лапой по пылающим щекам. (Пед, что ли?) Схватив свои конфеты и, не забыв отсалютовать, я понесся назад, спотыкаясь в толчее, ужасно сконфуженный, но все же счастливый, что наш план осуществился.

Стоит ли говорить, что ни ответа, ни привета мы не получили. Если бы большой человек снизошел к моей просьбе, то результат должен был явиться незамедлительно, без обычной волокиты. Однако еще недели и месяцы мы пребывали в торжественном наивном ожидании. В конце концов выяснилось, что у умершей старушки имелись родственники, ухитрившиеся каким-то образом прописаться в комнату и теперь решившие ее обменять еще с кем-то. Так появилась Наталья. Так совершился этот квартирный обмен.

Я уже кое-что слышал о новой соседке, даже казалось, что видел ее раньше, но на самом деле я, скорее всего, действительно видел впервые. Тоже особая, причем очень грустная история.

Раньше Наталья жила с мужем и маленьким сынишкой совсем в другом месте. Год или два они были очень счастливы. Потом выяснилось, что сынишка тяжело, неизлечимо болен. Вероятно, родился больным. Потом муж, Макс то есть, ушел, откровенно подло бросил ее одну с обреченным ребенком, – да еще предложил разменять квартиру. Между тем ребенок уже умирал в больнице, где Наталья дежурила почти круглосуточно. Сыночку только шел четвертый год. Мое детское ухо царапнуло слово – «потерять». Потерять сыночка. Словно он был ключ или монета. Кстати, ее умершего сына звали так же, как и меня – Сереженька. У меня в голове не укладывалось, как вообще можно было бросить такую чудесную женщину. Кто, какой идиот мог ее бросить?!.. Макс никак не выглядел идиотом. Наоборот, от него первого я услышал об экспериментах с сознанием, о загадочных психических техниках, при помощи которых можно было, якобы, поселиться в собственных сновидениях и тому подобном. Он ушел, чтобы не подвергать разрушению свой сложно организованный внутренний мир…

Мама мгновенно влюбилась в симпатичную молодую женщину. Ничуть не ревновала, не завидовала новой соседке, занявшей комнату, на которую мы так рассчитывали. Восхищалась ее красотой, шутя, выпытывала у меня, нравится ли мне Наталья. Я отвечал предельно осторожно: в общем, да, – то есть нравится такой «тип». Они сдружились мгновенно, хотя Наталья была значительно моложе мамы. Интересно, что в моих детских снах они часто путались, – мама и Наталья, как будто были одной и той же женщиной. Смешивалось само чувство?.. В общем, они сделались самыми добрыми и близкими подругами.

Если бы потребовалось описать ее внешность, я бы, пожалуй, не смог. Даже отчетливо вообразить лицо. Позднее я слышал, как говорил, как по-своему, по-взрослому, в одном разговоре описывал ее Макс, и мне понравились его слова, несмотря на то, что вряд ли мог понять их до конца. У нее было необычное лицо. Бывший муж Макс почему-то полагал, что в ней, бог знает почему, есть что-то ирландское – хотя, понятно, неоткуда было. Просто так он это обозначил для себя. Этот странный, как бы пунцовый оттенок кожи. Безусловно очень белой кожи. Словно Наталья была постоянно возбуждена, немножко, или кожа на щеках, скулах, подбородке слегка воспалена. Казалось еще немного, и это из достоинства превратится в существенный недостаток. Волосы тоже странные, цвета черной вишни, но не крашеные, это мне было известно. Высокий лоб, чуть вздернутый нос. А подбородок круглый, почти полный. И губа, нижняя губа чуть выступающая, чудесная. Очень сильные губы и миндалевидные – темно-карие, нет… темно-медовые, нет… темно-медово-золотые глаза! Лучистый, кроткий взгляд – с особенным, необыкновенным выражением. Широко распахнутые глаза, – как будто только для меня… Фигура стройная, но не худощавая, а скорее, пышная. «Такая женщина будет красива в любом возрасте», – сказал о ней потом другой человек. С виду совершенно неприступная, амазонка, но более чувствительной, более застенчивой и робкой женщины в мире не найти. Ее тело от природы обладало феноменальной гибкостью. Она могла бы, наверное, изумлять людей в арене цирка или гимнастическом помосте. Эта гибкость казалась мне таинственным символом. Она могла выгнуть руку в локте в противоположную сторону градусов на тридцать. Сделать для нее «мостик» было все равно, что для нас нагнуться, зашнуровать ботинок. Однажды, одетая в спортивный костюм, она разрешила мне взять ее ногу за ступню и поднимать вверх, пока сама спокойно и прямо стояла на другой. Я поднял ее ногу выше головы. При этом она никогда не занималась ни гимнастикой, ни вообще спортом. Нежная…