Tasuta

Когда на планете коронавирусня

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Маша-Маша – чудо наше

Кому за девяносто

Фантастикой видится продолжительность земной жизни прародителя Адама – девятьсот тридцать лет. Ной на шестой сотне лет родил Сима, Хама и Иафета, как подросли, построил с ними ковчег, в коем пережил потоп и после него ещё триста пятьдесят лет наслаждался красотами послепотопной земли. В результате Адама обошёл, преодолев расстояние в девятьсот девяносто лет. Если положить этот срок на историю христианской Руси, получается головокружительная дистанция. Долгожитель принял крещение у равноапостольного князя Владимира в Днепре, пережил нашествие Батыя, мог знаться со святым благоверным князем Александром Невским, участвовать в сражении на Поле Куликовом, молиться в Успенском соборе Московского кремля вместе с царём Иоанном Грозным, а через триста лет и с генералиссимусом Александром Суворовым в его походной церкви, мог оказаться в салоне, где читал стихи Александр Пушкин и на вечере, где громыхал со сцены Владимир Маяковский, пережил Великую Отечественную войну, Сталина, Хрущёва и умер при патриархе Пимене. Просто в голову не укладывается, вне понимания современного человека.

Ветхозаветный патриарх, родоначальник еврейского народа Авраама жил сто семьдесят пять лет, это с трудом, но укладывается в голову. В Индонезии живёт мужчина, которому сто сорок пять лет. Глядя на его фото, понимаешь, как это много. Девять сот девяносто лет – это вне современного понимания.

В моей журналисткой и писательской практике были две встречи со столетними старожилами. Оба родились до Первой мировой войны, оба перешагнули рубеж двадцатого века и вступили в двадцать первый. Один был ветераном Великой Отечественной войны, второй – ветераном тыла. Иван Яковлевич воевал в авиации, в это время Антон Васильевич работал на военном авиационном заводе. Что один, что второй на период нашего знакомства не отличались крепким здоровьем. Как сейчас говорят: соответствовали паспортным данным. Хотя, как сказать. Когда позвонил в квартиру Ивана Яковлевича, дверь открыл мужчина, которого я по простоте душевной принял за своего героя. С сочувствием подумал: сто лет прожить – не поле перейти. И каких лет: революции, войны, коллективизация, индустриализация… Однако я ошибся, на звонок вышел не герой, а его сосед, которому, как оказалось, по паспорту всего-то семьдесят восемь. На его исторический период выпало меньше войн и социальных катаклизмов, но выглядел, если и бодрее столетнего хозяина квартиры, ненамного. Поставь рядом, сходу и не определишь – у кого за плечами век.

Память Ивана Яковлевича подводила. В песне барда Юрия Визбора есть слова: «Я когда-то состарюсь, память временем смоет…» Время порядком прошлось волнами по памяти ветерана: перемешало события, перепутало даты, приглушило краски детства, молодости, фронтовых лет. Воевал с немцами на западе, с японцами на востоке. В атаки не ходил, служил авиационным техником. Но среди наград – орден Боевого Красного Знамени, довольно редкий для младших офицеров, чаще им награждались люди с серьёзными звёздами на погонах.

– Не осталось во мне мясов, одни мослы – сыронизировал над собой, когда я, по просьбе фотографа, помогал ветерану облачиться в парадный пиджак, звенящий наградами.

«Мясов» и вправду немного осталось, зато «мослы» выдавали в прошлом могутного человека.

Второй столетний персонаж – Антон Васильевич – наоборот невысокий, щупленький, с острым носом, на голове седой пушок. Его память время не смыло. Без напряжения и с удовольствием извлекал из неё факты, которые имели место быть девяносто лет назад. Рассказывал о дружбе с первыми московскими пионерами, застал самое зарождение движения. По профессии строгальщик. В Омск эвакуирован из Москвы с авиазаводом. Довелось ему общаться с гением советской авиации Андреем Николаевичем Туполевым и гением ракетостроения – Сергеем Павловичем Королёвым. Вспоминая московскую молодость, вдруг ни с того ни с сего рассказал о первой любви. В начале тридцатых годов познакомился с девушкой Валей. Дело шло к свадьбе, и вдруг застал возлюбленную с посторонним молодым человеком в ситуации, после которой о женитьбе и речи не могло быть. Столько лет миновало, а не стёрлась обида, не ушла в туман прошлого, не зарубцевалась на сердце рана, нанесённая коварной невестой. Получается – все эти годы жила в душе Валя. Память ветерана легко воскрешала события восьмидесятилетней давности. Они катаются на лодочке по Москве-реке, Валя в лёгком платье с короткими рукавами, он на вёслах, у девушки озорное настроение, опускает руку за борт и швыряет в кавалера полную пригоршню воды… Весело, солнечно, красиво… Всю трудовую жизнь мой герой работал станочником, оставаясь в душе романтиком, артистом. Жил поблизости от завода, перед уходом на смену брал в руки баян и минут пятнадцать играл, звучали «На сопках Маньчжурии», «Подмосковные вечера», «Амурские волны»… И возвращаясь с работы, прежде чем сесть за стол, музицировал.

Глава дома Рокфеллеров Дэвид Рокфеллер перенёс за свою жизнь семь операций по пересадке сердца, два раза ему делали трансплантацию почек. Возможно, мечтал достичь возраста ветхозаветного Авраама. С восемью сердцами в сумме прожил сто один год. Антон Васильевич ни одной операции не делал, и также прожил век и один год. Такая сравнительная арифметика.

Однажды друзья организовали встречу с почти столетней женщиной. Прасковье Павловне было девяносто девять. Поговорить нам практически не удалось. Больше рассказывала о жизни мамы её дочь. Бабушка сидела за столом, кивала головой, вставляла реплики. Чувствовалась апатия к разговору, энергии не было. «Год назад бы пришли», – посетовала дочь. Она, отвечая на вопрос, как мама прожила столько лет, сказала, что Прасковья Павловна по жизни всегда была спокойной, не огонь. Нервы имела железные. Но не размазня. Однажды пришла к ним комиссия с милиционером, выселять с двумя детьми из ведомственной квартиры. Прасковья Павловна открыла дверь с топором в руках и сказала: порубит всех, кто переступит порог. Вид её говорил, угроза не шуточная – порубит, несмотря на должности и погоны. Никто не решился сделать шаг навстречу топору.

Историк на седьмом небе, обнаружив редкий артефакт, меня вдохновляют люди, молодость которых совпала с молодостью моих родителей. И то, о чём не успел спросить маму и папу про их время, спрашиваю у их современников. Слава Богу, живы те, кто памятью легко обращается в довоенные и военные годы.

Марии Петровне Коробицыной девяносто один год. В отличие от Дэвида Рокфеллера, сердце вполне. Немного разволновалась перед нашей встречей. Накануне с вечера легла пораньше, как сама сказала: «Чтобы не сидеть сонной мухой», – но среди ночи, будто кто в бок толкнул, сна ни в одном глазу, пришлось выпить ударную дозу корвалола. Слух у Марии Петровны вполне, без аппарата обходится, зрение позволяет читать книги. Что касается операций – четыре года назад сломала ногу, вставили титановый стержень в берцовую кость.

Живёт Мария Петровна одна в трёхкомнатной квартире, причём, в живописном месте, второго такого в Омске не знаю. Посреди микрорайона озеро. Пусть небольшое, да чистенькое, живое, мальчишки рыбу ловят. Несколько лет назад его едва не засыпали ненасытные домостроители, которые в погоне за прибылью готовы лепить дома друг на друге и впритык друг к другу, а тут такая площадь пустует. Засвербило у них в разных местах исправить непорядок. Среди чиновников всё схвачено-проплачено, оформили землю, покрытую водой, под возведение домов. Мария Петровна развернула бурную компанию борьбы за озеро, увидев технику, которую подогнали к водоёму, дабы сравнять его с землёй, памяти от озера не оставить. Об этом поведал сын Марии Петровны Сергей. Данный конфликт я решил оставить за рамками нашего повествования, попросил Марию Петровну, прежде всего, рассказать о её долгой жизни до конфликта с алчными застройщиками.

Когда мы пришли к Марии Петровне с её сыном Сергеем, первым делом хозяйка поставила на стол картошку с курицей, тонко нарезанное сало, салат из свежих овощей, а также свекольный с грецким орехом. Последний был украшен большой розой, сделанной из тонких ломтиков свеклы. Сергей наполнил рюмки вишнёвой наливкой. Выпили, Мария Петровна тоже намахнула рюмашку, и начала рассказывать.

Мама

Мама была не из молитвенниц, про себя, наверное, молилась, но иконы дома ни одной не помню. Говорила, что везли с собой Николая Угодника, где-то по дороге затерялся образ. Мама совершенно неграмотная. В нашем спецпосёлке Заречное организовали ликбез. Посещение обязательное, хочешь, не хочешь – иди. Смеясь, мама рассказывала, соберут баб безграмотных. Учебное пособие – букварь с картинками.

– Ну-ка, Коробицына, читай, – скажет учитель маме. – Это какая буква?

– Сы, – читает мама.

– Это какая?

– А.

– Это?

– Нэ.

– Это какая?

– И.

– Что получилось вместе?

– Розвальни, – говорит мама, глядя на картинку.

– Где ты видишь розвальни?

– А что телега что ли? – резонно отвечает мама.

– Не телега, но из прочитанных тобою букв розвальни не складываются. Написано «сани».

Мама плечами жмёт, мол, вам виднее. Учительница терпеливая, к следующему слову переходит.

– Коробицына, читаем дальше. Буквы ты вроде знаешь. Уже хорошо. Какая буква?

– Рэ.

– Следующая?

– А.

– Эта?

– Мэ.

– Эта?

– А.

– Вместе какое слово?

Учительница уверена, ответ будет правильным. Мама смотрит на рисунок с рамой и уверенно отвечает:

– Окно!

Никакие «сани» и «рамы» в голову её не идут, на уме одно, чем завтра деток кормить?

Сколько себя помню в детстве, постоянно есть хотелось. Что дома, что в рыбном техникуме.

Случай тот, конечно, у меня в памяти не остался, мала была, мама рассказывала. Едва не похоронила меня заживо. Годика три мне, болезнь прицепилась и дохожу до точки… Ни доктора, ни фельдшера в посёлке. Ручки, ножки, тельце опухли.

 

– Гаснешь на глазах, – рассказывала мама, – вижу – всё. То беспокойно себя вела, орала, тут утихла. Глазки закрыла…

В соседях у нас Ахметшины жили, татары. Много наций собралось в посёлке, но дружно жили. Мама пошла к дяде Инсору, попросила гроб сделать. Хороший был человек. С рыбалки придёт, маму крикнет:

– Катерина, с кателка ходи к нам…

Мама котелок берёт… Дядя Инсор рыбой наполнит…

Дядя Инсора попросила гроб сколотить. В первые годы ужас как хоронили в спецпосёлке… Могила общая, кто в тряпку покойника завернёт, если есть, а кому и завернуть не во что было. Мама меня хотела в гробу похоронить. Дядя Инсор с пониманием отнёсся, но какую домовину мог сколотить? Сбил ящик из нетёсаных досок. Мама что-то на дно постелила, уложила меня. Сама ревёт, у папы прощения просит – не уберегла дитё.

У мамы с папой восемь детей родилось. Анастасии сто двадцать лет исполнилось бы нынче, на двадцать девять лет старше меня. Замужем в Шадринске жила, когда родителей раскулачили. Одна с нами не поехала. Андрея в Гражданскую войну мальчишкой случайно убили, Алексей умер в восемь лет, пятеро нас поехали в ссылку: Лена, Миша, Наташа, Саша и я грудничок.

Папа и мама – полная противоположность. Про дворянские корни папы сестра Лена рассказала, мама не посвящала меня в это. Мой дед со своим отцом, получается моим прадедом.

– Я тебе покоряться не буду! – отрубил дед.

И уехал на Урал. Стал коннозаводчиком, разводил породистых лошадей. Племянница пытается восстановить родословную по архивам, но до конца пока не выяснила. Дед на Урале женился. Папа, его звали Пётр Егорович, пошёл по крестьянской линии. Он был 1878 года рождения, а мама, Екатерина Ивановна, младше на семь лет. Её папа взял из соседней деревни – Татарки. Папа в Первую мировую войну попал в германский плен, год жил в Германии. Где образование получил, не знаю. Самым грамотным в Новопетропавловке, это Шадриского уезда село, был. Если кому бумагу официальную написать – прошение или жалобу – шли к нему. Никому не отказывал. Хозяйство вёл широко. Лошади, коровы, овцы, свиньи. Много сеял зерновых, возил на ярмарки продавать. А кроме всего прочего – жеребца выездного имел, в селе у него одного был выездной конь. Рысак орловской породы, звали Орёл.

Когда колхоз стали организовывать, папу стали сватать в председатели.

– Егорыч, кто кроме тебя! Ты лучший хозяин!

Отказался, сказал, что государю один раз присягают. Человек умный, понял, больше не получится хозяйствовать как раньше, безропотно в колхоз жнейку, молотилку отдал. Три или четыре лошади, пять коров на колхозный двор свёл, овец десятка два.… Себе оставил пару коров, пару свиней, рабочую лошадь и выездного жеребца. Пожалел Орла, понимал, ухайдокают коня в общем табуне.

После это наивно посчитал, теперь-то не раскулачат. Комбедовцы с милиционером завалились к нам, мама как раз стряпалась. В печи в чугунках завтрак поспевал. Мама взмолилась: дайте поесть в дорогу.

– Никаких «поесть»! – грубо оборвали. – Живо собирайтесь!

Комбедовцы нас вытурили, отправили с обозом, сами расселись в нашем доме, и ну из печи метать на стол. Наелись досыта маминой стряпни, захотелось развлечений. У отца были специальные розвальни для праздничных выездов, сиденья тканью оббитые, даже оглобли разукрашены. В них запрягли Орла. И нахлёстывая, полетели по селу. Накатались, вернулись, ворота открыли, а Орёл сделал шаг во двор и упал замертво – загоняли коня.

Когда скомандовали комбедовцы «собирайтесь», папа ухитрился под видом надобности в туалет выскользнуть во двор. Была у него шкатулка на чёрный день – золотые монеты, драгоценности… Ему бы раньше её спрятать, подвела самоуверенность – не раскулачат.

Папа драгоценности успел спрятать, решил не брать с собой. Конечно, пропало всё. Мама знала, куда сунул, перед смертью папа сказал, да как она могла уехать из Заречного? Папа в дорогу тулуп одел, отличный новенький овчинный тулуп до пят. Комбедовцы сорвали с плеч, сунули худой полушубок, дескать, кулаку и этого хватит.

Сначала нас в Леушах поселили, два или три месяца там жили. Открытие навигации ждали. Леуши ближе к Ханты-Мансийску, Заречное ниже по Оби. Высадили в Леушах на берегу: живите как хотите. Через полгода отправили в Заречное. Почему и как не знаю. Тоже на берег высадили и стали выживать. Папа по дороге простудился, в Леушах умер. И могилки от него не осталось. В один год страшное наводнение накрыло Леуши, кладбище смыло. Мамина могилка в Заречном, да тоже, поди, не найти, столько лет никто у неё не был.

Перед смертью папа наказал:

– Катя, береги детей!

Ни один из нас не умер по вине мамы. Мишу и Сашу война взяла. И я недолго в гробу-ящике лежала. Мама плакала-плакала и вдруг засомневалась. Пушинку из подушки взяла, к моему носу подносит, а пушинка дрогнула, затрепетала. Мама ещё пуще залилась слезами, едва живую дочь не схоронила.

– Мам, ну и схоронила бы, – говорила ей.

– Нет, доченька, обязательно знак дала бы мне. Могла присниться: «Мама, зачем живьём закопала?» Изводилась бы до конца дней своих: неужто и в самом деле родную дочь живой в могилу упрятала?

Заикание

Школу я окончила в войну, в 1943-м. Это меня сейчас в Заречное тянет, а тогда, где бы ни жить, только не там. Решила поехать в Тобольский рыбный техникум. В войну его перевели в Ханты-Мансийск, совсем рядом с Заречным стал. Нашей артелью руководил Кожевников, хороший человек, очень хороший. Ростом я вымахала в полтора метра вместе с каблуками. Сёстры-братья тоже не потолок не подпирают, но и не маленькие – среднего калибра, я – махотка. То ли от недоедания, то ли от чего ещё, не пошла в вышину. Мама говорила: «Маня, ты от коллективизации в рост не удалась». Как бы там ни было – не доходяга изнеженная, силёнкой Бог не обделил, в работе от других никогда не отставала.

Перед войной стали рожь сеять за рекой. Посёлок на горе, на крутом берегу, а на левом – луговины, земля хорошая. Покосы – любо-дорого косить, ровненько, никаких кочек. Травы на заливных лугах вымахали, заблудиться можно, с головой скрывало. Хорошее сено. Вывозили копёшки на лодках. Мужики работящие, лентяев не ссылали в коллективизацию – исключительно трудовой народ. Всё умели, что-то у хантов по ходу дела переняли. Понятно, не с лодками в ссылку ехали, на месте понаделали. Как же у реки без лодки. Обь широченная – километра три, в разлив и того больше. Пока гребёшь, ведро рыбы в лодку напрыгает. Детям-внукам рассказываю, не верят: бабуля рыбацкие сказочки баить. Правда, внук недавно увидел в интернете у китайцев такую историю, тоже плывут на лодке, а рыба к ним заскакивает, вроде, и мне через китайцев поверил. Ты гребёшь, вёслами буровишь воду, рыбу пугаешь, она – в разные стороны прыгает, какая в лодку залетает… Рыба не соровая – окунь, щука или язь – эта у берега, или в затоках, а в реке – белорыбица. И ловить не надо. Поварихе отдашь, снова бригада с ухой, или жарёху повариха сделает.

На луговой стороне, мы ее ещё Плешково называли, целину подняли, стали сеять рожь, отличная вызревала. Зайдёшь, колосья по шею, да колос тяжёлый, налитой. Косили лобогрейкой. Потому лобогрейка, что не замёрзнешь на ней, только успевай пот со лба вытирать. Лошадь лобогрейку тащит, мы следом – девчонки, бабы – снопы вяжем. Лобогрейка сломается, бабы не ждут, когда отремонтируют, серпы в руки и обязательно бригадиру скажут:

– Маньку давай в подмогу, жнёт, как швейная машинка, не отстаёт от нас.

Проворная была. Снопы в суслоны поставим, они высохнут. Дальше наступает время молотить. Ток далеко от поля, возили мы, девчонки, на лошадях. Я хоть и ростиком всего ничего, огонь была. Лошадей не боялась, умела с ними обращаться. Себе поймаю, взнуздаю, подружка бегает-бегает за своей, попросит:

– Маня, поймай, не слушается меня.

Мне не в тягость, чтобы мой конь не убежал, повод уздечки к поясу привяжу. Лошади хоть и спутанные, а всё одно, надо поймать. Раз вот так ловлю, моя лошадь возьми и укуси меня за плечо. Да больно так. Не понравилось ей хвостиком за мной ходить. Норовистая была.

Снопы возили на арбе. Четыре колеса, борта высокие. Нагрузишь, сколько лошадь потянуть может, и везёшь. В тот раз еду, а по дороге ручеек узенький, два-три метра шириной, не больше. Ложбинка по ней ручеёк бежит. Мужиков в бригаде не было. Какие мужики, все на фронте. Старичок один и бабы, они сколотили мостик из досок. Хороший мостик. Не знаю, какими путями, я ли виновата, лошадь ли неудачно повернулась: перед мостиком моя арба стала крениться и опрокинулась. Лошадь остановилась, стоит. Снопы по земле рассыпались. Я в панике – кинулась арбу на колёса ставить, а куда там. Не всякому мужику под силу с такой тяжестью справиться, а я пигалица. Начала реветь… Последняя с поля ехала. Небо вверху, пашни по сторонам и я у перевёрнутой арбы одна-оденёшенька. Реву. Не уйдёшь, не бросишь – каждым куском, каждым снопом в войну дорожили. Лошадь как стояла, так и стоит. Скотина изработанная, рада отдыху. А меня отчаянье взяло, как быть? И дождик вроде как собирается… Замочит снопы…

Тётя Стеша Хабина, через стенку барака Хабины жили, учила Бога просить, как тяжело. Не мама, а тётя Стеша учила молитвам. Стала я твердить: Боженька, хорошенький, помоги поднять! Реву, прошу. И на коленях стояла, и вокруг арбы бегала. День к вечеру клонится, а я как та бабка из сказки у разбитого корыта. В один момент подошла к арбе… Господи, прошу, помоги… Упёрлась двумя руками, арба раз и встала. Я от радости запрыгала, давай снопы складывать… Отвезла на ток, разгрузилась. И поехала на стан. Он капитально был оборудован. Мужики успели до призыва на фронт поставить барак, сложить с печку. Даже две. Одна на улице, стряпуха в жару там готовила, а в холод – в бараке растапливала…

Приехала я с тока к ужину, бригада за столом сидит. При моём появлении загалдели: пропащая явилась. Я стала объяснять: так и так, арба у мостика перевернулась… Про то, что Бога молила, само собой, ни слова. Говорю, сначала не могла поставить арбу, а потом раз – и получилось.

Все давай хохотать:

– Вот уж, Манька, ты врать, так врать! Арба перевернулась, она, богатырь, силач – три года ломал калач, сама её подняла-поставила!

Я им:

– Езжайте да посмотрите, если не верите, поди, следы остались, как на боку арба лежала.

Обидно слышать про враньё.

А им весело:

– Сейчас, – говорят, – ложки бросим и поедем искать, под каким кустиком ты дрыхала полдня!

Бригадир Харлов тоже не поверил:

– Ну, Манька, вижу, выспалась ты, девонька, сёдни! А уж баиньку каку наплела – арба у неё перекувыркнулась на ровном месте! Долго, поди, голову ломала, чего бы нам сочинить в оправданье.

Накануне утром я бригадиру выдала претензию: поспать не даёт лишний часок, гонит на работу ни свет ни заря. На севере летняя ночь с гулькин нос, часа четыре не набежит. На западе одна заря не успеет погаснуть, батюшки свет, на востоке другая занимается. Работали от зари до зари. Не успеешь до подушки дойти, упасть, уже Харлов кричит:

– Подъём, хорош ночевать!

А ты вроде только легла, на другой бок за ночь не успела ни разу повернуться.

Харлов и решил: я ничего умнее не придумала, пока никого вокруг нет, устроить себе сон-час. Завалилась на снопы и дрыхла полдня под видом переворота арбы.

Никто не поверил.

Сын Серёжа тоже вон не верит. Говорит, арба сначала была сырой, потом на солнышке высохла и легче стала, вот я и осилила её. Никакой Бог тут ни причём.

Я ему говорю:

– А как избавление от заиканья объяснишь?

Собралась я в сорок четвёртом в Тобольский рыбный техникум. Говорила уже, в войну его в Ханты-Мансийск перевели. Теплоход ходил туда. Решила поехать. Семь классов окончила, надо дальше учиться. Учителя говорили: Маше Коробициной обязательно надо учиться. Мама разрешила: поезжай. И жалко младшенькую отпускать от себя, а куда деваться. Кожевников, председатель нашей артели, справку дал. У нас не колхоз, артель была. О, вспомнила, Григорием Пантелеймоновичем Кожевникова звали. Сегодня ночью, когда не спалось, начисто вылетело из головы, как звали-величали Кожевникова. Хоть ты тресни, не могу вспомнить. А сейчас выскочило – Григорий Пантелеймонович. Бабы больше Гришей звали. Какие побойчее, подлизываясь, Гришенькой, бывало что, назовут. Но уважали и боялись. Хороший был человек, очень хороший.

Пришла за справкой. Он как чувствовал:

– Что, Маша-Маша – чудо наше?

В хорошем настроении называл меня так. Понимал, сирота. У других отцы на фронте погибли, так хоть росли с отцами, а я своего вообще не знала.

– Что, Маша-Маша – чудо наше, – говорит, – вижу по глазам, решила смотаться от нас. Бросить артель на произвол судьбы.

Ему каждая пара рук на вес золота, мужиков нет. А я на работу злая. Что ни поручи – с прохладцей не могла. Как впрягусь, не остановишь. Сейчас вспомню себя тогдашнюю – откуда столько силы бралось? Что значит молодость.

 

Кожевников с пониманием отнёсся. Мог бы начать мурыжить, дескать, сейчас не могу, надо план давать, потерпи, потом. В его полной власти дать или нет справку, без которой спецпоселенец не человек. Не то, что в техникум не поступишь, уехать далеко не дадут… Сестре Наташе года за четыре до войны так всё осточертело, что пустилась в бега. Надоел лесоповал с ломовой работой, села на теплоход… Нацелилась до Новопетропавловки добраться, там бабушка жила. До Хантов – Ханты-Мансийска – доехала, а в Хантах милиция к ней: куда, гражданка, намылилсь? Откуда едете? Ваши документы. А какие у неё документы, вот я вся перед вами! Завернули беглянку обратно… Она потом смеялась:

– Всем дала пример, бесполезно бежать.

И вправду, не бегали после неё зареченские.

Кожевников со мной по-человечески поступил, выписал справку:

– Учись, Маша – чудо наше! Девушка ты серьёзная, должен из тебя человек получиться! В обиду только себя не давай! Люди разные бывают! Иной подъедет с конфетами да пряниками к девчонке и обманет.

Пришла домой со справкой, надо радоваться, а меня ужас взял. В чужое место, к чужим людям ехать, а я заика! В техникуме не школьные учителя, поблажки не жди. В школе разволнуюсь, слова не в силах произнести, учитель посадит, успокоит: потом, Маша, потом. А там, запнусь, буду как рыба открытым ртом воздух хватать… Взмолилась Богу. Плачу, прошу избавить от дефекта… Мама, слышу, спит, я слезами обливаюсь: Боженька, помоги горемычной, хочу учиться, но как быть… Вспомнила науку тёти Стеши: проси у Бога помощи, когда невмоготу…

Заикой как сделалась? Пять лет было или уже полшестого. Время голодное. Дома ни крошки – ни муки, ни картошки… В рифму заговорила, а тогда смерть… Лето началось, да в лесу ещё ничего не созрело. Маме и на работы надо ходить, и о нашем пропитании думать. Она приспособилась тайком бегать в Малый Атлым. Утром спозаранку поднимется и туда… недалеко, три километра идти, но через речку, тоже Малый Атлым, надо перебраться. Хотя и Малый, да метров десять-пятнадцать шириной. Однажды мама едва не утонула, чудом выбралась. В Малом Атлыме кому дров порубит, кому постирает, что-то сделает. Ей там кусочек какой дадут, или рыбы сушёной, ещё чего-то. За пазуху сложит, принесёт нам, а мы ждём её. Раздаст каждому. Тогда ещё комендатура была. Маму заподозрили в плохом, что ни день исчезает, на работу или вообще не выходит или опоздает.

В году тридцать третьем или тридцать четвёртом, точно не помню, врать не буду, детский садик открыли в соседней деревне, такое же спецпоселение, как наше. Сестра старшая рассказывала, ведёт меня в садик, а я кричу:

– Я есть хочу, есть хочу!

Она уговаривает:

– Маня, не реви, зайдём в детский садик, тебе кусочек хлеба дадут.

Мне не потом, сейчас надо.

В восемь лет пошла в школу, а идти не в чем. Купили калоши, где нашли, не знаю, тряпками обернули, и пошла я в первый класс. Перед войной лучше стали жить. В тридцать седьмом магазин открыли – конфетки, пряники. Лучше стало, в тридцать восьмом булку хлеба давали. Всю ночь стояли в очереди. А в тридцать девятом Финская война и все заглохло, опять стали плохо жить. Финская война три с половиной месяца шла, да нам хлеб урезали. Но прошло с полгода и опять наладилось.

Отвлеклась я, про заиканье начала, а вон куда занесло. Мама бегала в Малый Атлым заработать какой кусочек. Прознали, что она рано утром вкрадчи убегает куда-то. Бабы могилы копают, её нет… Были и такие работы – рытьё могил. Зимой в первые годы много спецпоселенцев умирало, болели люди на новом месте. Жили скучено. Мама всё удивлялась, как я вас никого не потеряла там. Зимой морозы грянут, земля как камень, попробуй тут выкопай могилу. Начальство придумало летом готовить кладбище к зиме. Как земля оттает, женщин гонят на эти работы. И не моги не пойти, спецпоселенцы люди подневольные – под статьёй, меня в два года привезли, всё равно статью только в 1953-м сняли… Все копают, а мамы нет. Милиционер заявляется к нам. Страшное дело как недоволен.

– Ты почему, Коробицына, не выходишь на работу? Ты где пропадаешь? Ты что лучше всех?

Мама не робкого десятка, я в неё удалась.

– А кто моих деток кормить будет? – пошла на милиционера. – Ты? Бери, корми! Отдаю! Вот они все трое – забирай! Не хочешь?! То-то и оно. Я утром бегу в Малый Атлым, какой кусочек заработаю, этих галчат покормлю.

Ему до «галчат» дела нет, ему свой порядок вести.

– У всех баб дети, а работают! А ты сколько намерена уклоняться от работы?

– Сколько надо, столько буду!

Он разозлился, пистолет выхватывает из кобуры. Был, как рассказывали, психоватый, не любил когда перечили. Любил власть свою показать.

Я рядом стою. Подумала – стрелять будет.

Он раз маму рукояткой пистолета по голове, кожу рассёк, кровь пошла да сильно хлынула. Я испугалась. И с той поры сделалась заикой. Разволнуюсь, вообще ничего сказать не могу. У нас в посёлке семилетка была. Училась хорошо… Не так отлично, как брат Саша, тот идеальный ученик. Его и через десять, как окончил школу, в пример ставили. На круглые пятёрки учился, а у меня попадались четвёрки. Учителя с сочувствием относились к моему заиканью. Урок устный спросят, я: а-а-а… Слова не могу вымолвить. «Ладно, – скажет учитель, – садись Коробицина, – вижу, знаешь». Может, не заикалась бы, и отличница была.

В ту ночь перед отъездом в Хаты-Мансийск я до того плакала, до того молилась… Утром поднялась, мама еду на стол ставит из печки, я за стол села и разговариваю с ней, как обыкновенный человек. Мама уставилась на меня, ушам своим не верит. И я сама себе не верю:

– Мама, я же говорю с тобой? – спрашиваю.

– Говоришь! – мама головой кивает.

С той поры никакого заиканья.

Сын Серёжа и здесь не верит:

– Это у тебя шок был, потом другой шок (испугалась из дома ехать) его вышиб! Клин клином вышибают! Шок на шок в сумме – исцеление.

Ага, одиннадцать лет шок ничем не перешибался, тут клин на него появился!

– Ты, сынок, – говорю ему, – пиши на моём примере диссертацию.

Хохочет. Прошу его окреститься.

– Я, – говорит, – ещё не созрел.

Тут я виновата, вовремя не позаботилась. Жили в глуши на Ангаре, когда он родился, церкви не было… Потом в школу пошёл. А теперь седьмой десяток и не крещёный…

Опять я в сторону нырнула. Поехала в техникум в юбке из мешка.

Во время войны у меня была сетёшка, худенькая. Лодку вскладчину на три семьи купили, в очередь пользовались. Не в Оби рыбачила, в речушке, рыба соровая: – окунь, щука, язь. Да всё одно – еда. С вечера поставлю сеть, наутро ведро рыбы. Маме принесу, высыплю, а сама с тем же ведром в лес бегу. Лес рядом, грибов насобираю, маме отдам, она режет, сушит в русской печи, я тем временем бегу за черникой, она рано поспевает. Сначала черника, потом голубица. Чернику сушили, аптека хорошо принимала, на эти деньги купить можно было какую-то тряпку, одеться. А что мы одевались, Боже мой. Американцы сахар присылали, а мы из мешков сахарных делали одежду. Когда поехала в техникум, у меня была юбка из американского мешка, а красили корой, получалось коричневого цвета. И штаны нижние такие же. О вспомнила, материал тик. Наперники из него делали. Плотный, крепкий.

В таком наряде поехала я в техникум.