Tasuta

Право на одиночество. Часть 1

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

«Эти фразы и интонации он, наверняка, долго оттачивал в долгие часы вечернего безделья в обнимку с телевизором. Какую крамольную мысль родил! Это надо же!! – Герой. Не иначе. Перл в мутной реке сознания. Ладно, о чем это он».

– Я и не делаю, – пробурчал я в ответ. Но поток его лексики и не подразумевал наличия оппонента.

Поезд между тем тронулся, и стук колес приглушил реплики людей с соседних мест. По вагону неотвратимо пополз запах копченостей, чеснока и еще, Бог знает, каких специй. Русские люди любят знакомиться за столом. Тем более делать в поезде все равно больше нечего. Разве что спать. Мне эта перспектива теперь определенно не грозила.

– Вот я и говорю, – Аркадьич продолжал развивать свои постулаты. – Понастроили мы всего, прибрали, причесали, даже рождаемость сократили. Ну, положим, у нас еще много времени для этого понадобится, а Европе – уже вряд ли. Европа и так нам свою продукцию гнать начала. Да еще там всяким третьим странам. За счет этого и держится. А так, если у каждого дом есть со всей начинкой, комфорт, машина, шубы всякие. Каждый год покупать это не будут. Разве ремонт, да частичная замена. Народ зажрался. Вывод – производство в кризисе. Безработица как девятый вал. Что делать? Философский вопрос, заметьте. Третьи страны осваивать? Освоили, а дольше? Если не воевать, всех делов лет на сто будет. А население растет. И тем, кто вырос, делать что-то надо. Улавливаете мою мысль.

– Улавливаю – всех под ружье и на бойню.

– Ну, зачем же так тривиально… Ладно, взглянем с другой стороны. Много чего будет делать человек, если у него все есть? В конце концов, после «Жигулей» можно захотеть «Ягуар». Но ведь можно и не захотеть. Так я говорю? Зачем нервы тратить? Сиди себе – в ус не дуй. А если…

– Тут можно ограничиться и стихийными бедствиями. Их ведь никак не избежать.

– А может и избежать. Должны же наши ученые и до этого додуматься. Но! Поймите, я не говорю, что надо все непременно развалить. Тут могут погибнуть безвозвратно и культурные ценности. Хотя сегодня все так растиражировано… Я говорю про страх. Я говорю, что когда человеку будет недостаточно пряника, у него появится кнут. Война – это дисциплина и подъем сознательности. Пассионарность. И поэтому мы всегда будем думать, работать, создавать. Так-то. Кроме того, оказаться на одном уровне с природой иногда очень полезно бывает – душу облагораживает.

– А люди?

– А люди и так склонны умирать… Да что люди! Сволочь у нас народ, прямо скажем.

– Браток, – раздался голос соседа за его спиной, – тебе в табло давно не заряжали?

– Что-то я Вас не понимаю. – Аркадьич слегка занервничал. И было с чего.

Парень был молод, здоров и неухожен. Такой что скажет, то и сделает. Я сразу узнавал этих людей по притухшему взгляду, появляющемуся у солдат, прошедших по кругам настоящего боя. С чеченской…

– Табло тебе давно не чистили, паскуда?

– Я, кто, я?

– Да, ты, лять, вонючка! Ты что про войну такое знаешь, морда очкастая? Двигатель прогресса. Лять. Ты видал, как люди умирают? Лять. Как они умирают, а живут как? Сука ты! Понял! Лять.

Все окрестное население вагона повернуло головы в сторону начинающейся разборки. Степан Аркадьич растерянно ерзал под нависшей над ним коренастой фигурой.

– Слушай, друг, как тебя зовут, – попробовал я влезть в назревающую ситуацию.

– Григорием меня зовут, но это дела не меняет. Ты тоже, лять, хорош гусь. Он говно это свое несет, а ты слушаешь. Как так и надо. Сгонять бы вас туда, под чеченом в окопах поплавать. Была бы вам двигатель прогресса.

– Но послушайте, – снова попытался что-то пролепетать Аркадьич.

– А ты еще пасть свою разинешь – зашибу!

И мы погрузились в вечернее молчание. Сосед, высказавшись, решил не бить нахохлившегося доходягу. Он еще какое-то время побурчал за перегородкой и завозился там у себя, утраиваясь на ночлег.

Степан Аркадьич потел под очками и всем своим видом искал сочувствия. Но мне было конкретно не до его проблем. Я уполз на свою полку и глазел в пространство. Движение всегда одновременно и возбуждает и успокаивает. Конечно, если тебе не удалось уснуть за рулем. Тогда можно и совсем успокоиться, и еще кого-нибудь успокоить. Ехать вдаль, перебирать глазами проносящийся мимо пейзаж – это может заполнить любую душевную пустоту, да простит мне читатель такую помпезную фразу. К тому же перестук колес создает определенный ритм – аранжирует действительность. И думать становится легче. Даже в рифмованном виде.

«Когда под вагоном толкут колеса, – подлаживался я к текущему пространству-времени, – и будки смотрителей словно медведи, на задние лапы поднявшись, с откосов глядят. И врывается скомканный ветер в вагонные окна, и нижние полки уснули. О чем-то мечтают на верхних. Прижмешься к окну и глядишь втихомолку на то, как мелькают дворы и деревни… И я ускользаю к дешевой клубнике, к палящему солнцу и теплому морю, где воздух пахуч, как букет Вероники и нет оснований для счастья и горя… Вероника, Вероника, девочка моя синеглазая», – пришпилилась в финале уже совсем другая тема.

А мотив железнодорожной магистрали продолжался и продолжался. Заунывно и монотонно как песня акына. И, наконец, вогнал меня в сон. Говорят, что любящие люди испытывают некую сверхъестественную связь с предметом своего обожания. Знают, когда ему плохо, или он счастлив, оказываются, не договариваясь, одновременно в одном и том же месте. А если кто опоздает на это не назначенное свидание, то понимают, что нужно ждать. И ждут. Ведь он обязательно придет… Я не ощущал ничего. Поезд нес меня навстречу очередной развязке. Не вез, а тащился.

Покачивания поезда отражались в навалившемся сне ощущением приближающегося моря. Я почти расслабился, когда откуда-то из глубины, с уровня подсознания накатилась волна. Жуткая волна из льда, огня, гнева вперемежку еще с чем-то неописуемым. Она наваливалась неотвратимо как позыв к рвоте. Меня сорвало и понесло вниз. Все глубже и глубже. Выбраться из сна становилось все невозможней. Стенки этого водоворота встали почти вертикально, сбросив тело в свободное падение. «Конец!» – уже плавало в мозгу, когда мне внезапно удалось открыть глаза. Резкая перемена состояния была похожа на удар о стену. Рубашка прилипла к потному телу, кончики пальцев окаменели. Я долго лежал, уставясь в темноту потолка, пока, наконец, не решился пошевелиться.

Сквозь постукивание колес по вагону плыл заунывный храп, исполняемый на несколько голосов. Пахло потом и несвежими носками, резиной и перегаром. И эти атрибуты ночной плацкартной действительности влились в мое разваливающееся сознание как холодный компресс. Я окончательно проснулся. Пробрел в туалет. Несколько пригоршней холодной воды в лицо и за шиворот помогли начать хоть как-то различать окружающие лица и голоса. Основная часть пассажиров переваривала во сне давешний ужин и события протекшего дня. Но некоторые, принимая дорогу как допинг, все еще глазели в окна, пили вино и болтали с попутчиками.

– А че, – услышал я восторженный женский голос, – в плацкарте даже получше будет. Люди вокруг. В купе того и гляди, попадешь с какой харей, так еще снасильничать может.

– Ну, ты скажешь, Марья, – откликнулась ее товарка.

– А че, вот еще как бывает. Я вот от Семеновны слыхала. Да, да. И на анализ еще потом проверяли.

– А Семеновне уже седьмой десяток, то-то на нее насильников наберется, – прохрипел их ночной кавалер.

– А хоть бы и так.

– Вот-вот. А оно ей это надо… А ты все горькую пьешь, – выдала говорившая последний неотразимый аргумент.

– Да я б, может, молоко ведрами хлебал, да козы нет, а жена не доится.

– Козел…

Я влез на свое место. Мои студенты тоже не спали. Баба взгромоздилась со всей поклажей на вторую полку, не раздеваясь, а лишь стащив свои боты и использовав их как подголовник вместе с мешком накупленных сапог.

– А Ленка, что Ленка, – почти шептала молоденькая попутчица, – она все равно с Меркурьевым спит. Так что дурачок Димка, еще курсовые ей считает. Ничего ему не обломится.

– А может ему нравится альтруизмом заниматься, – лениво процедил один из парней.

– А у тебя всегда так. Жалко же парня.

– Вот ты его и пожалей.

– Пожалею!

– Только попробуй!

– Ты лучше послушай, что Алферова пишет: «Когда мы потом – после парти пришли с Ленкой к этим мальчикам, со страхом и надеждой ожидая коллективного секса…»

– Мань, а Мань, – перебил девушку один из парней, – ты бы хоть постель себе получила, чего мучаешься-то? Сапог сколько себе набрала. Всю деревню, небось, одеть можно.

Баба явно не хотела ввязываться в разговор. И с минуту сидела, насупившись. Потом завозилась наверху – женская натура взяла свое:

– А хоть бы и деревню. У нас там ртов немного – одни старики, почитай, и остались, от погоста отстать бояться. Одни, вишь, на море ездят, а другим на сапоги полгода копить надо, – высказалась и отвернулась к стене.

– Ну, ну, – почти извинился парень, – я ведь так. Поболтать.

– Вот и болтай себе, а нас не трогай, – послышалось со второй полки.

Ребята смолкли. Потом, нарочито весело перешептываясь между собой, поднялись и пошли в другой конец вагона, где еще побренькивала гитара. А я снова провалился в глубокий сон без сновидений.

Сон прошел так же разом, как и наступил. Какое-то время я еще прислушивался к покачиванию вагона и собирал в голове события прошедшего дня. Да! «Все смешалось в доме Облонских». Народ уже в основном продрал глаза и сейчас занимался позиционной борьбой у входа в туалет. Некоторые раздобывали кипятку на чай, кто-то целеустремленно разминал затекшие ноги. Шла скрупулезная подготовка к утренней трапезе. Я не шучу. Какие тут шутки, когда срочно нужно в туалет, а в него желающих на полчаса как минимум. Одна радость – сосед уже сошел где-то ночью, и я остался один за своим боковым столиком. Поэтому, пока моя очередь продвигалась к заветной двери, я выложил из сумки кусок прикупленного в дорогу жареного куренка, хлеб, помидоры и бутылку «Балтики». За окном тёк все тот же российский пейзаж. Поля сменялись перелесками. Поезд превратился в новую систему измерения, и именно в ней, в этой системе находилась критическая точка моей судьбы.

 

Как я люблю наши поезда! Особенно, ихние сортиры. Особенно за то, что в них когда-нибудь попадаешь. И еще случается, удается открыть форточку и немного подышать дымным несущимся мимо воздухом. Люблю запах железнодорожного полотна – сложную смесь креозота и каменноугольного дыма. Наверно потому, что он напоминает мне о перемене мест. Романтика дальних странствий, пришедшая еще из детства с романами Джека Лондона, а может быть Александра Грина и Аркадия Гайдара. Кто знает?

Но пока я занимался очередным лирическим отступлением, а вернее – облегчался в туалете, кто-то стырил мой заветный кусок куры. Я огляделся, поймав любопытный взгляд соседа-десантника, так уж я его тогда окрестил, и молча полез за второй половиной злосчастного цыплака. Если обращать внимание на пропажу отдельных кур, моя дальнейшая жизнь вытянет на крестный путь вместе с крестным ходом. «Плевать триста раз!» Последнюю мысль можно было отнести скорее к набивающемуся в зубы сыроватому, жилистому мясу. Ничего не поделаешь, надо удовлетворять потребности желудка.

– Пришел сдаваться, – навис надо мной ветеран с соседнего столика.

– Не понял, – почти ощетинился я в ответ.

– Сдаваться пришел, говорю. Это я твоего цыпленка жахнул, – фронтовик уже примостился на пустующем месте.

– Зачем? – вопрос ожидался и должен был прозвучать.

– А хотел посмотреть, ты всегда такой молчун. Или тебе только про войну до фени. Выходит натура такая – тебе порют, а ты молчишь.

– Что порят?

– А все подряд. Ты уж звеняй меня. Я ить, понимаешь, не всегда такой бешенный. Лять. Хотя рожу ему набить – как грех с души снять – Святое дело! Будь другое время. И место. Нельзя мне счас. Понимаешь. А ты не бойся, – он сделал паузу, – я тебя военными байками канать не стану. Те, кто был, знают, а кто не был, тем и знать не положено. А я, понимаешь, из-за этой заварухи девчонку свою потерял. Лять. Хорошая она, Наташа, … была. Жива, никуда не делась. Только не со мной. Вот. Понимаешь. Лять. А дождалась меня. Да и время-то недолго прошло – чуть-чуть навоевали. Писем во – ворох. Встретила. Все. Честь по чести. Я уже к родителям собрался о свадьбе потолковать… Да ты ешь, ешь, на меня не смотри. Слушай главное. Ты, вижу, слушать-то умеешь. – С этими словами он перегнулся через простенок и вытащил оттуда мой первый кусок курятины и еще несколько бутылок пива.

– Не возражаешь? – не дожидаясь ответа, сосед уже присоединился к моей трапезе, но не ел и не пил, а только посматривал в окно, да монотонно, как заученный урок, рассказывал свою злосчастную историю:

– Я, понимаешь, лять, еще там усвоил, от смерти бегать надо. Не успел, проморгал, и готово – запаковали. Может так оно и лучше, а только все одно – пожить еще хочется. Поэтому это «успеть» приросло ко мне, что твоя кожа. Рефлекс, понимаешь? Так вот, вернулся я, и все в порядке. Как больше и не надо. Дом, баба, хозяйство. Мечта! На фига больше! Я в Шварценеггеры не стремлюсь, понимаешь. Лять. Жили бы, да жили. И Наташа у меня… была. Ну и вот. Приехал, честь по чести, две недели с дружками погуляли. И Наташа с нами. Как жена. Дома у меня оставалась. А поселок наш маленький – сам пойми. А я еще изголодался по бабе. Лять. Чево только не вытворял! Все получалось. Лять. Подходили мы друг к другу, понимаешь. Хошь, в гамаке, хошь, на ушах. Так-то. Я уже про свадьбу поговаривать начал. Сам. Никто детей в подоле не носил. Созрел, значит. Все чин чином. Решил я ее в люди вывести, в ресторан, шайтан его подери! Он у нас в единственном числе значится. Пошли. Ребята хорошие попались. Ну, выпили чуток. А драться ни-ни. Замечательно все было. Пошли домой. Рядом от дома кабак. Совсем рядом. Идем себе. Лять. И тут грузовик этот проклятущий. Знал бы, чья машина, убил бы гада! Клапана у него – падлы пробивали, сечешь? Аккурат против нас это корыто два раза и лупануло как с ружья. Бляха! А у меня и мыслей в голове не появилось. Рефлекс один. Я ее, Наташу, сгреб и в канаву броском вперед. А там вода, болотина, только крыс дохлых не плавает. А осень! А холод! Лять! Я ее еще под себя для верности подмял – прикрыть посильней старался. Чуть не потопил девку. Короче, лежу в канаве, вода за шиворотом плещет, охолонулся, соображаю, домой ведь шли, какой тут к хренам обстрел! Вылазить начал, да ее тащить. А она уже без сознанки лежит. Нахлебалась, значит. Привел кой как в чувство. На руки. И домой потащил. Сдал отцу с матерью. «Так и так, – говорю, – в канаву оступились по-темному». Ну, те кудахтать. В ванну ее, а она – ни слова. Я сначала думал: «С перепугу». Не знаю, короче. Но только на следующий день пришел: «Заболела», – говорят. «А к ней можно?» «Нет!» Вот и весь разговор. Я с цветами. Ни хрена! Под окном стоял. Пола на рыло! Мать твою иттить… Через неделю на работу вышла. Я к ней. А она: «Не ходи, – говорит, – ко мне больше…» Спокойно так. Лять. И ни слова ни об чем. Я уж себе на горло наступил, чуть не на коленях перед ней ползал. И ни фига. Ну ни фигашеньки! А ведь люблю ее, стерву. Понимаешь. Люблю! Три недели так проходил. Ну не пацан же! Не выдержал. Уехал. Подработать вроде. Да какие сейчас к чертям заработки! Нашел тут одно место. Радиовышки красили. Красотища. Страх. Страх и красотища! А все равно забыться не получается. Я уж и заквасил было. Да толку – чуть. Перекрасили вот все. Домой еду. Денег поднабрал. А покоя нет. Может, она временно там на меня обиделась, как считаешь?

Некоторое время мы посидели молча. Курица моя мирно сложила косточки на вчерашней газете. Пиво, включая соседское, тоже подходило к концу. А на десерт оставалась душещипательная история о несчастной любви.

«Ну и везет же мне, – думал я, – у самого комок по горлу ползает, а тут еще исповедником подрабатывать приходится. Да еще эта война с ее любовью!»

Еще раньше, когда очень хотелось заняться серьезным стихосложением, и лавры великих никак не давали покоя моей бестолково восторженной натуре, в одной из компаний я напоролся на такой простенький вопрос: «Крапаете, значит? Так про войну или про любовь?» Помнится, я тогда чуть салфетку от возмущения не сжевал. Жизнь, а, значит, и я в ней, куда глубже и многосторонней! Но сейчас, по прошествии некоторого времени, думаю, что кроме голода и страха, есть только две вещи, которые по-настоящему будоражат – война да любовь. Хотя и они, в конце концов, сделаны из того же самого материала. И можно только надеяться, что Иоанн Златоуст хоть в чем-нибудь да прав: «Боящийся несовершенен в любви.» Да! Пусть страх и голод правят миром. Но души наши, просыпаясь, смешивают тягучее зелье действительности, придавая этой отраве божественный вкус. Такая война. Даже если это локальный конфликт в твоем личном микрокосме. О чем это я? Ах да – экзистенция. Сознание прорывается там, где материя отступает до уровня фона. Вот тебе и «основной вопрос философии», а с ним война да любовь. И для меня в их перекрестье обозначился своего рода контрудар. Оставалось надеяться, что перенесение внимания на новый театр военных действий отвлечет меня от своей собственной разваливающейся линии обороны.

Я почесал в затылке и произнес сакраментальную фразу:

– Так может быть она действительно больна. Ты, друг-Гриша, ее чуть ли не в помоях выкупал. А дерьма там… От червей до хламидий. По женской части такого можно нацеплять. Всю жизнь расхлебывать будешь.

– Какие такие хламидии?

– Простейшие такие. Застойную воду очень любят и того, кто в ней искупаться решил. А вывести их потом – запаришься к врачу ходить. Да не в этом дело!

– А в чем?

– Ну, я тебе не психоаналитик, в женских тонкостях разбираться. Но если у вас все действительно получалось…

– Действительно, действительно, – уверенно перебил меня сосед. – Не маленький уже. Разбираюсь, когда баба так терпит, а когда свое ловит.

– Да я не про то, хотя и про то тоже, – передо мной всплыло лицо моего вчерашнего водителя. Как все-таки быстро меняются роли в этом мире. Хорошо хоть не амплуа. – Если у вас жизнь общая получалась, должна же она это понять. Попадешь с ней в одну компанию, поболтаете. И по новой все сойдется.

– Да. Да. Вот и у Кольки так было, – он уже начал уговаривать себя без постороннего участия, – Я и сам все знаю. Только мне от кого-то еще услышать хотелось. Сам понимаешь – судьба решается. Ну, спасибо тебе, браток. Сходить мне скоро. А пиво себе оставь. Еще, может, хочешь? Нет? Ну и ладно. Всего тебе. Ох! А как зовут, спросить запамятовал. Со вчера завелся. Извини.

– Сергеем зовусь.

– Ну, давай, Серега! Отдыхай там как надо. Пошел я.

– И тебе успехов…

Потом я какое-то время наблюдал, как он распихивает вещи по сумкам, проверяет наличие объемистого свертка в кармане, очевидно, соответствующего количеству заработанных денег. Идет пожать мне руку и вцепляется в нее мозолистыми рабочими пальцами с черными обгрызенными ногтями.

– Ну, все – пошел, – и он деловито подался к выходу из вагона.

Встретились, поболтали, пооткровенничали даже, а хоть бы и лишку. Все равно облегчились… Сердцем… Может быть. Даже если нет. Все равно потом встаешь и уходишь. Навсегда. Даже если встретишься, то можно не узнать друг друга.

Когда я прощаюсь, то знаю, что это навсегда. Что новой встречи больше не будет. Что даже если будет, все равно навсегда. Но ее не будет. С мужчиной, с женщиной – разницы нет. Не будет – и все. Потом какое-то время я стану путаться в именах и видеть сны со сложным продолжением оборвавшейся истории. Можно почти ощущать все это. Так еще несколько месяцев я, подходя к дверям родительской квартиры, слышал лай уже издохшего любимого пса.

Можно представлять себе, как вот ты едешь на машине, и вдруг… Идешь, и вдруг… Попадаешь в компанию, и там… Можно сочинять самому себе пространные диалоги с полюбившимися героями. Но ничего уже не будет. Абзац. И хочешь, не хочешь, а надо переворачивать страницу, закрывать двери или брать билет на уходящий поезд. Билет в один конец…

И снова вокзал. Тот вокзал, по которому уходила моя давняя любовь. И я еще не знал тогда так отчетливо, как они приходят, эти последние разы. Эти линии жизни, отчеркнутые на полях. А она шла по вокзалу, До поезда оставалось 5 минут, и даже остановиться и что-то сказать друг другу было невозможно. Мы поцеловались. И я остался.

«Я ревела всю дорогу от тебя. Люди просто не знали, что со мной делать. Первая неделя текла как во сне. Но теперь их уже много прошло. Что писать? Что у меня другая жизнь, так она у всех у нас изменилась…» – пришла мне потом короткая записка. Да – это жизнь. И как жутко, что я так хорошо ее знаю.

Нельзя дважды оказаться в том месте, где был счастлив. «Невозможно дважды войти в одну и ту же реку», – еще один афоризм, где человеческая мысль доведена до полного абсурда. Но уже две с половиной тысячи лет все как бы знают, что за этим скрывается. И вернуться туда, где был счастлив, все-равно-ни-за-что-не-льзя. Ни за что. Там даже солнце другое светит.

Как-то раз я попал в страну своего детства – бескрайние крымские степи, проселочная дорога, «которой не видно конца», мой овраг и пруд, где ловились на закидушку нагулянные, толстобокие и ленивые карпы, каменоломни, населенные сонмищами выдуманных мной фантастических существ, и даже скелет разбомбленного в войну горно-обогатительного комбината, так и торчащий на городском отшибе – все это было перечеркнуто и смазано одной лишь попыткой снова обрести то, что некогда жило с моим детством. Прикоснуться к тому – давнему было уже невозможно, и оно наказывало меня за это.

Я пытался прорваться туда – в самые детские сны. Пытался хотя бы подобрать слова, чтобы рассказать об этом – ничего не выходило. Детство показало мне смачный кукиш. Перед моими глазами стоял только серый мир теперешней взрослой действительности – мой нынешний хозяин.

За этими мыслями состояние дорожного дня действительно перешло в сумерки. И вместе с ним прошли суматоха вагона и лица попутчиков, оказывавшихся на соседнем месте, погранично-таможенный контроль и черноземные украинские раздолья. Поезд уже миновал Сиваш, и катился по территории Крыма.

– А слышали, аэробус вчера грохнулся на подлете к Симферополю. Так поселок зацепил. Все погорело, – услышал я сквозь дрему как сквозь вату болтовню местных пассажиров, – Кто там погиб, даже распознать не могут.

– Страсть! Вот и летай зараз на этих бандурах. В отпуск граждане собрались. Наотдыхалися!

«Да уж, собрался народ отдохнуть, – ползли в голове почти отвлеченные мысли, – и попал прямиком на вечный покой. Через адово пекло. Я-то спокойненько доберусь до завтрашнего беспокойства. Скорей бы уже».

Жизнь препаскудная штука, господа! Мало того, что она и так проходит, еще заставляет сама же себя подгонять. Ставит постоянные сроки. И ты ждешь и ждешь, и ждешь, когда же он настанет. «Куда спешить?» – пытаюсь я остановиться. И не могу.

 

Куда спешить? Как куда? А Вероника? До самóй встречи оставалось еще часов восемь. Поезд придет в Феодосию только в четыре утра. Потом еще ждать автобуса и ехать. Еще будить, а потом…

По вагону ползла духота южной ночи. Сон сбежал из этой душегубки. Не только проспать, хотя бы задремать мне конкретно не грозило. Нервы превратились в линию высокого напряжения. Вязкая заоконная темнота без единого огонька липла к глазам, но не приносила покоя. И я, чтобы хоть как-то отвлечься достал из сумки лист чистой бумаги и начал выдумывать письмо для женщины, которая опять от меня ускользнула.

Если выгонит, по крайней мере, письмо отдам. Если не выгонит, все равно отдам. Пусть прочтет, хотя она это и так давно уже знает.

Я написал: «Любимая!» – и зачеркнул это слово. Потом вывел: «Дорогая моя!» – и снова взял другой лист. Потом долго сидел, уставясь в темноту окна и собирая, как спрут свои щупальца, растекшиеся в пространстве мысли. Начертил:

«Милая моя Вероника!

В день на Ивана Купалу, когда юные красавицы отпускают в реку венки для своих возлюбленных, в девственном лесу цветет папоротник, и открываются клады, на моей грядке ползут только огурцы да петрушка. Я понимаю, что все это разумно и целесообразно, но у меня от того ужасная тоска и изжога. Ты спросишь, зачем я написал эти несколько дурацких фраз. А затем, что как школьник в приемной у зубного врача, мнусь у дверей и не решаюсь перейти к самому главному. И опять остаюсь за бортом корабля, который уносит тебя в будущее. Я уже ползу в вдогонку, но ужасно боюсь, что твое терпение снова иссякнет. И ты опять найдешь свой собственный выход из сложившейся ситуации. Конечно! Сколько же можно внезапно уезжать на полгода в Сибирь, попадать в «дурные компании», таскаться, черт знает куда, со своими студентками, исчезать на охоту именно тогда, когда у нас уже куплены билеты на театральную премьеру. Ну что же делать! Господи, что же я плету! Ты же сама знаешь, какой я не состыковывающийся человек. И ты во всем права. Во всем! Но я ведь стараюсь. Стараюсь измениться. Ведь люблю тебя! Правда! Мне уже казалось, что вот, наконец, стал совсем почти правильным. И тут заурядно проспал. Это не попытка оправдаться. Нет! Это даже больше, чем мольба о… Потому, что если ты меня не поймешь и не простишь (а это самое главное), я даже не знаю, что делать буду! Все! Больше не могу! И не стану расписывать, что еще никому этого не говорил. Хотя это и так! Только хочу, чтобы ты знала. И все. И что, каким бы я не был нелепым, глупым, злым, все, что у меня есть сейчас хорошего, это только потому, что рядом ты. Не уходи….»

Автор перечитал исписанный листок. Потом разорвал бумагу на мелкие кусочки, приоткрыл окно и пустил их по ветру. Они крутанулись у стекла мельтешением ночных мотыльков и исчезли в ночи. До прибытия поезда оставалось полчаса, и надо было собираться.

О, Юг! Тихий шелест лазурных волн о жемчужный песок, сияние звезд в бездонном небе, загорелые тела отдыхающих, слитые в мимолетной любви – сплошные штампы и общие места. И все равно приятно побывать на море. Тем более что подробности у всех разные. В них то все и дело.

Сумеречный свет только-только начал проявляться в кромешной темноте глубокого южного неба, и огоньки звезд все еще поблескивали на своей невозможной высоте, а первый автобус уже петлял по городу, увозя меня в сторону пансионата.

Сон так и не пришел. Два часа я просидел на автовокзале, таращась на поразительную для горожанина ночную безоблачность и испытывая сложное чувство восторга от великолепия бессчетных миров, растекающихся надо мной. И мое существование на фоне этого бесконечно безразличного пространства становилось мгновением, вспышкой метеорита, если ее удастся хоть кому-нибудь разглядеть. История продолжает неизбежно опускать свой занавес и оставляет лишь мозаичное панно, густо замешенное на человеческих судьбах, которые теряются в складках ее действий. Кому же ты нужен? Только себе самому? И что же может противостоять этому? Только любовь. Хороший ответ, если еще суметь догадаться, что стоит за этим последним определением. Что тащит меня сейчас в эту местность, в эту жизнь, к этому человеку. Мои ощущения проходят через меня как через фильтр, превращаясь в чувства. И главное – что я еще хочу это чувствовать и ощущать. Я закрываю глаза и перестаю видеть тени. Но мне все равно никуда не деться от света, бьющего прямо в лицо. О чем это я?…

Автобус выполз из промышленной зоны, миновал район частной застройки и выехал в прибрежные степи. Дорога то вплотную приближалась к морю, скользила вдоль прибрежных обрывов или по каменным насыпям с волнорезами, то вдруг уходила вглубь полуострова, огибая лиманы и петляя между холмами и лесополосами. Дождей не было уже давно. Воздух застыл тяжелой почти неподвижной массой. Трава выгорела и пожухла. Земля напоминала облезлую шкуру исполинского медведя. Оторванные от моря маленькие озерца соленой воды пересохли. На них копошились огромные стада чаек, которые при приближении машины приподнимались над землей, гомонили, но тут же усаживались вновь. Вокруг автобуса кругами расходились белые пернатые волны. И он сам почти превратился в жужжащий корабль, бороздящий степное пространство.

Время тянулось мучительно медленно. Духота дня к исходу третьего часа пути совершенно выжала утреннюю прохладу. Близость моря никакой свежести не несла. Люди потели, моргали, вздыхали. Итог пути выглядел как спасение.

Пансионат вынырнул разом и вдруг из-за череды холмов. Комплекс зданий дворянской усадьбы проявился сквозь деревья роскошного сада. Старый дворец неопределенного стиля своими террасами нависал над прибрежным обрывом. Розовая штукатурка явно не шла ему. Строение выглядело обрюзгшим, но все еще мощным и значительным. Оно было словно пришпилено к саду ажурными бахчисарайскими башенками и перемешано со скульптурами юного горниста и женщины с веслом. В таком месте должны любить селиться привидения. Вот влип! Идиллическое местечко, нечего сказать.

Дворец выглядел одиночкой, хотя вокруг ютилось несколько домиков обслуживающего персонала и столовая хрущевских времен. Стоял особняком. Площадка для танцев размещалась уже совсем на границе полей, тянущихся во все стороны до горизонта, и моря. Вот и все. За далью даль. Тишь и покой пролетевшего века. Лирика лирикой, только автобус, наконец, вырулил к административному корпусу и стал выгружать будущих постояльцев в моем лице.

«Ну, вот и добрался…» Дверь легко отворилась, пропустив меня в просторную приемную пансионата. Зал был пуст, чист и прохладен. «Все ушли на пляж! Что ж, тем лучше». Девушка за стойкой подняла на меня глаза. Мы поздоровались. Я протянул ей свою путевку, и облокотился на стол, переключившись на предстоящий разговор с Никой. Хозяйка взяла мои бумаги, пробежала их, бросила на меня ошарашенный взгляд, затем снова углубилась в содержание путевки.

– Извините, а как вы добрались?

– Поездом, знаете. Проспал самолет. В результате день опоздания. Такое вот стечение обстоятельств.

– Да уж, стечение обстоятельств. А Вы знаете. Впрочем, нет…– она говорила приятным гнусавым голосом с чисто ленинградскими интонациями. И это среди южнорусской скороговорки даже немного резало слух.

– Я не думаю, что из-за дня опоздания у меня должны быть трудности с проживанием.

– Скорее напротив… – но я не дал ей договорить.

– Вот и прекрасно. Только у меня к вам одна просьба.

– Слушаю.

– Тут вчера должна была прилететь девушка из Петербурга. Серебрякова Вероника Михайловна. Нельзя ли узнать, где она поселилась. И, если можно, мне тоже. Неподалеку.