Tasuta

Вести с полей

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

рванули они по бездорожью в «Альбатрос».

– Ну и как, есть с Креченского толк? – погладила Софья мужа по широким плечам.

– Толк – не то слово, Соня, – Данилкин потянулся сладко, улыбнулся и налил себе последнюю соточку. – Он, похоже, нам с тобой всю жизнь поменял. Ну и совхозу, конечно. Но у нас с тобой теперь натуральный коммунизм дома будет. Дутов говорил, что этот мужик всегда слово железно держит.

– Ну, дай бог! – Софья Максимовна перекрестилась. – Дождались, значит, часа? Пойду в свою комнату, помолюсь усердно.

Остался Данилкин один за столом напротив окна, за которым темень висела непроглядная. Он глядел в окно и во тьме этой увидел вдруг как на экране свою жизнь будущую. Она пронеслась ускоренной перемоткой, но кое-что Данилкин смог уловить в видении этом. И оно ему нравилось.

А когда ты хотя бы в общих чертах заранее знаешь, что впереди у тебя  всё сияет безоблачно и ветра нет встречного, с ног сбивающего, то и жить хочется ещё сильнее, чем хотелось до этого волшебного дня.

Глава девятнадцатая

Все имена действующих ли и названия населенных пунктов кроме города Кустаная  изменены автором по этическим соображениям.

***

К двадцать восьмому апреля отсеялись почти все. Ну, тракторов десять, может быть, ещё  пылили на укромных клетках. Так далеко от села, что и голоса по рации еле доползали на своей угасающей волне до нужного места. Там, на самых неудобных неудобицах решил  директор Данилкин по совету учёного Креченского посеять яровую мягкую пшеницу «цезиум-111», после чего сразу внести побольше нитрофоски, а летом, дождей не дожидаясь, с водовозов насосами разбрызгивать воду веером через день. Рядом озеро было. Старое, большое, глубокое, заросшее камышом. До лета, конечно, дожить ещё бы в здравии и при силах. Но перспектива маячила, однако, не самая худшая. Володя, агроном новый, просчитал всё. Так по его надеждам не меньше 17 центнеров с гектара выходило.

  А на те поля, где уже всё закончили, Креченский почти приказал прямо на следующий день  внести аммофос. Солдатики, трудяги, сгоняли на пяти машинах десяток раз в опытное хозяйство, забрали обещанные ученым удобрения и забили ими склад до упора. То есть, если лихо распахнуть ворота склада, то верхние мешки могли запросто ссыпаться, утягивая за собой нижние, что грозило распахнувшим двери если не погибелью, то инвалидностью первой группы. Бумажные мешки весили по пятьдесят килограммов.

– А вот какого рожна вы до сих пор не удобряли – не соображу никак, – узнавал у Данилкина, директора Володя Самохин, агроном. – К нам бы приехали, посмотрели бы. С Игорем Алиповым поговорить могли. Без удобрений чего тут вырастет? Хрен да копейка.

– Так нам ещё в пятьдесят шестом году на собрании областном, куда всех директоров подтянули, какой-то бугор из Москвы запретил прямой наводкой. Земля ваша, сказал этот дядя из ЦК, тысячи лет лежит без рукоприкладства. В ней время долгое накопило столько всего полезного, что на триста лет хватит.

– Дурак он, дядя из ЦК, – засмеялся Володя Самохин, агроном. – Кабы так, то вместо верблюжьей колючки да ковыля тайга тут непролазная росла бы. Ягоды, грибы белые и вишня с костяникой. Или вон дикие заросли яблоневые да грушовые. Видал такие места на Урале? Креченский потому и большим учёным стал, что на этих дурных дядей, которых табун целый, положил хрен, поехал в Алма-Ату в шестидесятом,  пробился к Кунаеву и три часа сидел у него. Обосновал свои научные соображения и их возможности. Кунаев, он же умнейший мужик. Послушал, бумаги посмотрел и сказал, чтобы Михал Антонович организовал у себя опытное хозяйство. Бумагу соответствующую ему выписал.

– Работай,– сказал – как сам понимаешь. Кто тронет тебя или мешать будет, звони мне напрямую.

  И разрешение на правительственную связь ему выписал. Так к Антонычу теперь со всего Союза и директора совхозов едут, и агрономы, и учёные. Благодаря Креченскому, ну, и ещё десятку учёных, много чего со сталинских времен так поменялось в делах земледельческих, что всем им надо точно отливать памятники, да в столицах наших республик ставить на самых видных местах. Хлеб – то едят все помногу. Ячмень, овес, просо, рис, гречиху. Устанешь перечислять.

– Да-а! – протянул Данилкин. – Давно бы я перестал цифирь приписывать, врать напропалую. Знать бы мне всё, что ты сейчас делаешь, десяток лет назад. Так ведь вы бы в «Альбатросе» и не расщедрились бы. Ни черта не узнаешь у вас. Всё у вас – тайна. Я понимаю, конечно. Дутову зачем со мной в догонялки играть? Или мне с ним.

– Ладно. Всё путём теперь будет. Я поехал сейчас на все клетки удобрения вносить. Работы – как раз до Первомая. Трактора я подготовил уже. За три дня управимся.

– Володя, а на кой хрен столько удобрений притащили? Полный склад. Битком забили. Пропадет же, – Данилкин сделал озабоченное выражение на радостном лице.

– Да его и не найдешь нигде. Антонычу с Украины столько прислали, что он его не всем, но отдаёт за гроши, – Володя Самохин махнул рукой и пошел к трактору Кравчука. – Продавать будем понемногу. Нам деньги – людям добавка к урожаю.

Данилкин не знал в тот момент, что новый агроном на многих клетках, где особо не уверен был в продуктивности почвы, насыплет удобрения от души, с большим перебором. Что хлеб от переизбытка химии пожухнет на корню. Слава высшим силам, что удержали они Самохина, окоротили размах его энтузиазма и показалось ему, что только на четырёх клетках из сорока двух подкачала почва, потрясла его скудостью своей. Туда он и отвалил нитрофоски в три раза больше нормы. Там и пропал потом хлеб. Но зато вся остальная территория дала осенью столько пшеницы и проса, что Данилкину аж плохо стало. Скорую из города вызывали. Давление поднялось и тахикардия от волнения почти день держалась. Но о радости совхозной, всеобщей, я подробнее позже напишу. Это был праздник, по размаху и исполнению похожий на день победы в Великой Отечественной. Безудержное и беспощадное происходило две недели ликование. И не было у него ни ограничений, ни боязни помереть в разгаре радости от семидесятиградусного первача.

***

А пока собрал Данилкин всех мужиков и женщин, кто отсеялся и не был вовлечен Самохиным в разброс удобрений, собрал и дал патриотическое задание – украсить совхоз кумачом, цветами искусственными, стендами, славящими день социалистического трудового единства и вообще партию коммунистов. Чтобы динамики повесили на столбы, откуда первого и второго мая музыка бравая будет летать над поселком и рваться ввысь, к небесам. Под которыми тут так славно живется.

– Флаги все тащите со склада на площадь возле конторы, – сказал мужикам Чалый Серёга. – Потом разберем их. Маленькие на крыши домов своих приколотим. Большие – на крышу конторы, клуба, больницы. А ещё воткнем в трубы, вдоль конторы вкопанные.

Валечка Савостьянов и Николаев Олежка сказали, что на склад не пойдут. У них с прошлого года дома остались примерно по десять флагов и транспаранты на кумаче с белыми огромными словами:-«Мир! Май! Труд!», «Да здравствует Первомай – праздник всего трудового народа» и много чего ещё. Того же смысла и содержания.

– Прибивать на конторе флаги я буду! – воскликнул Артемьев Игорёк. – И транспаранты на фасад натягивать! Лучше меня никто не сделает. А я каждый год этим занимаюсь. Жалобы были?

– Да ты не разбейся, главное, – крикнула Ольга Николаева, Олежкина формальная жена, а так – шалава беспросветная. – Ты ж вон на сей момент не менее литра приголубил. Ремнём пристегнись к трубе. Или к крыше сапоги гвоздями сперва прибей, потом вешай. Жалко ведь. Ты у нас один такой.

  Посмеялись все. И Игорёк вместе с ними. И разбрелись. Одни на склад. Другие, женщины естественно, за цветами из шикарной креповой бумаги побежали в клуб. Многие умели делать их сами, поэтому остались в клубе и решили свеженьких гвоздик накрутить, да розочек. Бумаги однажды жена Данилкина привезла из города столько, что цветочками рукодельными можно было легко гектара три утыкать. Цветы креповые и яркими были, и прочными, под солнцем не линяли и походили внешне на живые. Даже если вблизи на них смотреть.

– Глядите у меня! – с шуточной строгостью приказал Данилкин. – Чтобы совхоз к первому мая стал похож на праздничную кремлёвскую Красную площадь. У нас и демонстрация будет после митинга. Пройдёте колонной по четыре мимо меня, парторга, секретаря профкома и наших лучших передовиков с портретами членов Политбюро, вождей и основателей марксизма-ленинизма, с шариками воздушными, цветами и флажками. По два раза туда и обратно. Оркестр из Кайдуруна  приедет. Я договорился. Все поняли?

– А обед праздничный будет? – ляпнула мимо сплошной патетики шустрая Нинка Завертяева, буфетчица. – У меня пирожных триста штук в холодильнике.

– Куда столько? – искренне удивился Алпатов, парторг. – Задницы слипнутся.

– После самогона не слипнутся, – убедил всех сразу Чалый Серёга. – Ладно, хватит грязь месить. Погнали работать. Дом родной украшать. Таких праздников по напрягу и затратам два всего. Первомай и Новый год. После них выживают только сильнейшие. А раз мы тут все живые пока, значит, силы у нас ого-го сколько.

– Ещё про один равный этим праздник забыли все! – восторженно крикнул Игорёк Артемьев.

– А ну! – Валечка Савостьянов аж ухо рукой оттопырил.

– День рождения Данилкина Григория Ильича!

– Подхалим! Подстилка директорская! – сказала, давясь хохотом, Нинка Завертяева. Засмеялся и Данилкин. А за ним и остальные все.

На том и расстались окончательно. И до позднего вечера носила тишина  испуганная стук десятков молотков, визг пил, весёлый мат с крыш и всякие песни красивые и громкие. Почему-то пели люди радостные песни всегда раньше, чем приходил сам праздник. И, наверное, именно это и означало, что хорошо людям жить. Работать без продыха. И праздновать до упада.

И вот на следующий день под раним молоденьким солнышком гляделось село как картина импрессиониста мирового значения, у которого любимым был разных оттенков красный цвет. По живописному, разукрашенному как пьяный тамада на свадьбе губной помадой поселку уже никто не мог идти просто так. Как каждый день. Все крутили головами, приглядываясь к заученным наизусть надписям на флагах, вымпелах и транспарантах. Кто-то пел, кто-то пританцовывал на ходу, а уж улыбался каждый обязательно. Светло народ улыбался, ласково. Будто и серпантин пёстрый, на заборы наброшенный волнами, вымпела передовиков, подвешенные над дверьми очень многих домов, портреты огромные Ленина и Маркса на стенде у конторы и десятки транспарантов да флагов повсюду прибитых, долгожданными были и многозначительными. Они и душу каждому нежно грели  высоким коммунистическим смыслом, и напоминали о счастье жить в стране Советов.

 

***

  Данилкин, директор, шел в контору к девяти часам. Такую роскошь он позволял себе два раза в год. После посевной и уборочной. Даже в первое новогоднее утро, когда народ совхозный только спать падал замертво, Данилкин около половины восьмого уже бессознательно перекладывал на столе бумаги, вживаясь в обычный рабочий будень. В восемь часов он уже писал или план  трудовой для всех совхозных служб, или очередную бесплодную заявку властям на семена, запчасти, трактора, комбайны и комплекты полевых аптечек. Отправлял их регулярно раз в неделю с секретаршей на почту, после чего до планёрки с агрономом, счетоводом, секретарем парткома и председателем профкома подписывал разные счета, приходно- расходные ордера, запросы от граждан на промтовары и деликатесное продовольствие. К десяти часам директор скрупулезно прочитывал разнообразные жалобы и заявления трудящихся, в углу листа мелко изъяснял своё заключение, а тут как раз и появлялись на планерку Алпатов из парткома, Копанов, босс профсоюзный, пьяный агроном Пётр Стаценко, впоследствии убиенный злодеем и завистником Костомаровым, который тоже до ареста на планёрках  сидел добросовестно.

На таком ежедневном заседании, как правило, никакие вопросы не решались, а собирался руководящий состав по инструкции и по привычке. Покурить, посплетничать и прикинуть, кто в этом  месяце поедет уголь выбивать, кто дрова, а кому будет посерьёзнее дело: бегать  по кабинетам сельхозуправления и разыскивать свои многочисленные заявки на технику и запчасти. Если везло и бумажки удавалось найти, то их переносили в приёмные кабинетов этажами повыше с подписями «рассмотреть».

  Вот и двадцать девятого апреля сели они в кружок и только папироски достали, только расслабились на стульях и ноги вытянули, чтобы заседание в непринужденной обстановке лихо проскочило за час-полтора, как  шум хриплого голоса проник сквозь прикрытую дверь директорскую, да молодецкий басок летел за ним вдогон, шаги уверенные отстучали по крашенному цементному полу, а вслед, секундой позже, мощной рукой отброшена была дверь наотмашь вбок и возник на пороге непревзойденный мастер фотоискусства, человек, пинком  открывающий любую дверь, исключая обкомовские и выше, фотокорреспондент областной газеты «Ленинский путь» Семён  Абрамович  Моргуль. Его приезд не мог означать ничего плохого. Только хорошее. Ибо грели его высокохудожественную душу, пропитанную насквозь парами фенолгидрохинонового проявителя и закрепляющего прекрасные кадры тиосульфата натрия – только радующие посторонний глаз снимки, отражающие  самозабвенный труд и масштабный накал полевых страстей.

– Салам-балам героям полей и создателям великих мифов об урожаях, нужных обкому и республике! Так шо имеете вы против нашего с Витьком  наплыва? – Моргуль, увешанный разнообразными фотокамерами, экспонометрами, кожаными сумочками  со вспышками-молниями и мешочками холщёвыми, где томились до поры коробочки с пленками, размахивая на ходу всем этим добром тяжелой поступью приблизился к столу и заседавшим руки пожал. Витек, начинающий корреспондент газеты, вынырнул из-под рукава Семёна Абрамовича и быстренько, но энергично, тоже со всеми поручкался.

– Сёма, так зима скончалась давно, а ты – как снег на головы наши выпадаешь! –  с удовольствием обнял Моргуля директор Данилкин. То же самое произвели и остальные, больно стучась об навесное фотографическое оборудование мастера. – Да и весна тебе уже тётка, а не мама родная! Отсеялись мы, Сёма. Десятого апреля ещё. Сидим вот теперь, наград ждем, премий, и первомайского праздника.

– Клянусь здоровьем детей моих соседей! Гриня, ты прямо тут сделай мне так, шоб я тебя долго искал! Или не заплёвывай мне мозги! – Моргуль надолго засмеялся, хлопая Данилкина по плечам. – Я с тебя смеюсь, аж рачки падаю. В обкоме за твою  посевную уже и забыли, когда  приличные люди за неё только узнали. Вот обкому и вливай в обе ухи, что десятого посеял последнее зерно. Но мы-то Гриня, шо, однако, имеем с гуся?

– Ну, ясное дело, – вставил профорг Копанов Тулеген. – Им там в обкоме и грязь непролазная – самые лучшие условия, чтобы сеять. У них-то сухо в кабинетах. Ковры, жаман слово просится. Они ж нам сами аусым не сделают, не передвинут сроки. Им «ура!» надо поскорее в Алма-Ату прокричать. И в Москву.

– Досеваем. Малость осталась на трёх клетках, – сказал Сергей Алпатов, парторг.

– А чего сейчас снимать, Семён? – Данилкин закурил-таки. – Водки потребишь сто граммчиков?

– А я писать буду про лучших ваших трактористов и сеяльщиков. С агрономом интервью надо сделать, – тихо проворковал из-за спины Моргуля корреспондент Витёк.

– Ну шо тебе сказать, Григорий! – фотокор сел на свободный стул. – Если ты ждешь  из-под меня рыданий, так я скажу тебе: шо бы да, так нет. Раз я приплыл сюда, так значит я имею до тебя дело. И капец на холодец, я его зроблю. Слухайте сюда все! Мне не редакция, мне обком сам и дал задачу. Притарань, говорят, Семён Абрамыч, такую фотографическую сагу о передовом совхозе имени Корчагина, чтоб душа развернулась. На центральной площади огромные, говорят, стенды поставим. Они ж уверены, поцы, что когда вы сеяли, то я к вам визиты наносил не раз. Вы ж герои, а?!

– А чего к нам было ездить? Трактора вон переворачивались, машины, сеялки раком вставали, – Данилкин поморщился. – Такое только для Америки снимать. Чтоб поржали над нашим социализмом.

– Надо всё поставить как мне надо, Гриша, – Моргуль взял из руки директора стакан и забросил все сто пятьдесят в себя как уголь в топку .– Я счас развернусь, в обком приду. И шо там я им спою? Шо керосина нет и неизвестно? Так они мне скажут, шоб я пошел и посмотрел на Дюка с люка! Пошлют и в почёте будут. Потому как в посевную шлимазл Моргуль не успел тут ваши шмендеферы с гусеницами на любимую свою «Практику» заснять! Ты посмотри на него, на знаменитого дядю Сёму! Так что, атас, Гриня. Изобразим всё опять в полной выкладке. И ты меня не спращивай: тебе, Семэн, с сиропом да или с сиропом без!? Воскресим посевную в нарядном виде. Чтоб в обкоме все сказали, что Моргуль бикицер и Гриша Данилкин бикицер. Молодцы! Давай, Григорий, шоб я не моргнул ещё – наведи Париж на полях Ну, короче, свет туши, кидай гранату! Лучше иметь пятьдесят процентов в стоящем гешефте, чем сто – в пропащем. Так оно?

– Сделаем! Много фотографий наших в обком на стенды пойдёт? – Данилкин стал входить во вкус. Организовывал он постановочное кино и фотокадры вылизанные, и портреты лучших пахарей да косарей намазанных гримом вперемежку с пылью или озатками пшеничными на лицах. Всё подгонял как киношникам и фотографам надо было. А уж Моргулю он вообще отказать не смог бы даже при смерти. Любил он Сёму за хороший нрав и тонкую работу свою. Лучше него , наверное, были фотографы. Но Данилкину не попадались никогда.

– А я помогать Вам буду.– Сказал Данилкину Витёк, корреспондент.– А когда отснимем, то я и свою работу сделаю. Интервью. Очерк. Репортаж.

– Ладно. Здесь сидите пока. Водка в шкафу, – Данилкин надел кепку козырьком назад. – А мы с руководством и Серёгой Чалым пошли  красоту создавать, масщтаб и внешний вид каждодневного героизма. Вот рация. Я тебе на неё, Сёма, накричу, когда надо будет. Придешь и подправишь всё под себя. Будет тебе эпопея! Масштабо-грандиозо. Пейте покуда. Но так, чтобы руки не трясли твой дорогущий аппарат.

– Разрежьте мне голову, но талант таки есть у тебя к показухе, – заржал Семён Абрамович и налил себе ещё сто. –  В общем и целом, Грыцько, желаю тебе до сто двадцать лет и огромного нашего общего еврейского счастья. Мы победим и сегодня, сделаем всем смешно. Хиляйте, я тут сам один посижу без поцевского щороха.

И все начальники да Витёк – корреспондент убежали делать красоту и  иллюзию эпопеи битвы с непокорной целиной, чтобы в обкоме, глядя на прекрасные снимки, захотели ещё больше зауважать и Моргуля, и Данилкина, и героическую поступь советских тружеников полей.

– Эй, Чалый! Серёга!– орал троекратно в окно дома Серёгиного  Данилкин, директор.

– Спит Серёга!– высунулась в форточку жена его, Ирина. – Он только вчера ночью с трактора сполз. Без Серёги вам, блин, Героев соцтруда не дадут?

Она втянула свою красивую, но злую личность назад в комнату и форточкой грохнула так, что Алпатов, парторг, сразу влепил ей вдогонку диагноз.

– Шизуха, мать твою!

После хая и грохота, естественно, Чалый не доглядел до конца сон и в трусах вышел на крыльцо.

– Ильич, я всё посеял. На двадцать третьей клетке даже Лёхе Иванову подмогнул. У него масло с коренного вытекло. Пока ездили за маслом, да коренной меняли, я и там покатался. В четыре утра приехал. Чего стряхнулось-то?

– Надо народ мобилизовать! – прямой наводкой и крупным калибром лупанул Данилкин. – Весь народ, который сеял, поднимать как по тревоге. Трактора заводить, сцепки сеялок с боронами и культиваторами прицепить обратно, украсить всё маленькими флажками, повесить вымпела на каждый третий трактор. Сбоку на дверцу. И всем выезжать к двенадцати часам на седьмую и восьмую клетки.

– Во, мля, пропустили, что ли? Семена не уложили? А Вова Самохин, агроном хренов, девок наших в это время щупал? – Чалый с кислой рожей скрылся за дверью, а через пять минут выбежал в комбинезоне, заканчивая на ходу беседу с женой – Ага, на побегушках! Зато кушаете хорошо и пианино у дочки не белорусское, а «Петрофф», блин! Заграница. В «Альбатросе» только у Дутова такое. И вот у нас.

Он вышел за штакетник, со всеми поздоровался и спросил.

– Без агронома сеять будем? И зачем на две клетки весь народ в поле гнать?

Следующие полчаса  проснувшееся население корчагинского  внимательно слушало  громкий и живописный рассказ Данилкина о Семёне Моргуле и его таланте творить глобальные фотографические чудеса.

– Фильм «Война и мир» Бондарчук пять лет снимал. Показывали в шестьдесят шестом и седьмом. Вы все смотрели, да не раз. Так почти тридцать миллионов долларов на него спустили. В массовке основной битвы 120 тысяч солдат наших срочников бегали. Бесплатно причём. Сто двадцать тысяч, бляха! И Бондарчук управился же! Ну, может, ассистенты помогали, конечно. А получилась эпопея. Огромная. Нам этого не надо. Нам Сёма сделает  фотоэпопею чуть миниатюрнее. Но он выдающуюся сварганит картину. В обкоме рыдать будут от счастья, что есть на кустанайщине такие герои как мы. И повесят наши снимки на центральной площади. Может даже на ВДНХ в Москву потом прорвемся. В журналы попадём всесоюзные. В «Огонёк», «Крестьянку», «Сельское хозяйство СССР»! Вот, бляха, мероприятие. Надо прокрутить с умом и без ошибок.

– А чё? Первый раз нам тюльку втюхивать? – потер руки Чалый. – Я какую тут роль играю?

– Соберать всех по полной форме и поставить на клетки. Там разберемся уже с фотографом, – сказал Копанов. – А я пойду флажки со склада возьму лишние, да вымпела ударников.

-Тебя, Кравчука и Савостьянова отдельно сфоткают. А  про «королеву» нашу

Айжаночку Карумбаеву будут прямо альбом отдельный делать. – Данилкин стал переминаться с ноги на ногу. Волновался и торопился, значит, – Сёма

карточек про неё штук тридцать сделает, а Витёк вот  всё хорошее  напишет. Пойдет и в газету, и на площадь, на ВДНХ и в альбом. Его печатать будут в типографии в Алма-Ате.

– Гриша, ты откуда знаешь всё? – удивился Алпатов, парторг. – Моргуль вроде ничего про это не говорил.

– Да он мне звонил позавчера, – захохотал директор Даилкин. Потому, что они с Сёмой ловко всех разыграли. – Мы всё обговорили. Теперь надо делать побыстрее. А то Семён Абрамович в кабинете с водкой один на один уединился. А там три флакона в шкафу. Прочешемся – хана обеим сторонам-участникам. А Моргуль до утра из творчества будет изъят. Да ещё с утра на больную голову и руки с трясучкой не снизойдет вдохновение к Сёме.

– Всё, я убежал, – махнул рукой Чалый и исчез.

– Мы тоже пробежимся через Кравчука, Артемьева и Валечку Савостьянова, – пошли в разные стороны парторг и председатель профкома. – А они потом россыпью охватят всех и через два часа трактора в сцепках и с флажками да вымпелами будут стоять на клетках в боевом порядке.

 

– А я в контору пошел. Свистните потом, – Данилкин повернул кепку козырьком вперед и вразвалку двинул к себе в кабинет, надеясь застать большого мастера фотографии в состоянии, пригодном для творения шедевров. Витёк, корреспондент начинающий, торопливо шел рядом и заваливал Данилкина разнообразными деловыми вопросами, из чего директор успел сделать вывод, что парень далеко не дубина стоеросовая и не тупырь. Но кроме выводов сделать не успел ничего. То есть, ничего не ответил. Только собрался, как увидел, что с конторского крыльца спускается в меру толстый и лысый, маленько сверх меры поддатый и розовощёкий творец художественного фото, почти гений Семён Абрамович Моргуль.

– Где машина твоя, Гриня? Надо уже рассредоточиться на полигоне и ваять нетленное и неповторимое, – почти трезво и без торможения на сложных словах  пропел Моргуль. – Я за себя сей момент так скажу, что мне в дурдоме ужо пять лет прогулы пишут. Это ты, дурбецало, меня на водяру наказал! Я и хлебал эту ханку с тоски одиночества. Сознаёшь, шлимазул, промах? Или  по Вам не будет? Ладно, сам с себя малоумного сделал. Если человек адиёт, так это надолго, а если поц – так навсегда. Спасибо папе с мамой, что я адиёт, но не поц. Значит счас ветерком обдует и опять я буду как юный, полный желаний и мастерства. Всю жизнь с шухера выходил гусём гордым. С голоштанного детства даже в зусман вылетал расхристанным через парадное с фонарем на двор, где соседи трусили ковры и сохнули белье, а ихние кинды и мои, блин, сверстники катали в маялку, пожара, жмурки и, чуть что, хипишились: «Шухер!». А я  дико извиняюсь – шухер и гордый гусак – оно совсем-таки  две большие разницы. Не кипяти нервы и береги мозги для инсульта, если их в тебе осталось, всех трех параллельных извилин. Вот помимо них  лично я – гусак. Меня этой водкой со шнифтов не собьешь. Короче – получи, фашист, кастетом от русского мальчика Зямы. Пошли работать на искусство!

Поскольку Данилкин мало чего понял из длинной Сёминой пьяной речи, то уцепился за самую последнюю фразу, взял Семёна Абрамовича под руку, Витёк под другую, и зигзагами двинулись они пешком с целью проветривания Сёминой головы пёхом на клетки. Туда уже через час прибудет вся тракторная армада. А работник художественного фотографического искусства к тому времени вновь обретёт покоцанные водкой признаки высокого таланта и как всегда будет подготовлен только к созданию шедевра.

***

Но какой был полдень двадцать девятого апреля! Его будто заказал кто-то за очень большую цену, как  заказывают в ресторанах ухари, жизнь прожигающие на ворованные деньги. На их стол смотреть и больно, и завидно. Скатерть белую таким изобилием нагружают официанты, которое называется только по-французски или по-итальянски, а выглядит как выставочный стенд великих шеф-поваров.  Названия  блюд повторить почти невозможно, да никто и не пытается. А нормальному человеку раздерибанить вилкой  такое творение искусства – совестно и жалко. Вот и полдень такой же был. Неповторимый и ни на что не похожий. Солнце гладило землю тёплым светом своим, в котором переливались дрожащие в воздухе бабочки, купались как в голубой луже после дождя разномастные птицы и нежилась под лучами его земля вспаханная, уже готовая показать солнцу первые ростки пшеницы. Просто восхитительный был полдень. Ни тебе  теней от огромных машин и маленьких людей, ни косых красноватых бликов на кочках, стеклах тракторов и лицах пахарей. Сплошная благодать. Яркая и радужная.

– Э-э… – уныло протянул фотокорреспондент Моргуль Семён Абрамович. – Тут таки я не спою  для вас свою арию как вкусный борщ! На цугундер, конечно, возьму, сниму помалу, но в такой работе не будет цимуса! Против солнца, пока оно не спадет с зенита, я хоть и кину брови на лоб, но бесплатно. Не будет феерии и эпохального кадрика.

– А чего вообще? – робко возмутился Олежка Николаев. – Все в строю. Трактора с мылом помыли. Сапоги вон наваксили и натёрли. Сами как солнце блестят. Чего не хватает вообще? Не пойму ни хрена!

Чалый услышал разговор, привинчивая к своему трактору на капот красную жестяную звезду. Подошел.

– Чё, Абрамыч, лишку хряпнул? Не видишь объектов приложения сил творческих? Вон, гляди, какую мы тебе показуху замастырили! Как для Брежнева. Он бы оценил, не капризничал.

– Не, правда, Сёма! – Данилкин на корточки опустился. – Светло, красиво, блестит всё. Давай сделаем. А то я и баньку распорядился  нагреть, чтоб до костей прохватило.

– Ну, здрассти! – Моргуль снял с себя все аппараты, мешочки, экспонометры и на пашню аккуратно сложил.– Если б мне припёрло тут снять с вас жирок и шкварки, то таки да. Я бы почумил тут как попало и зробив на шару. Разве для нашего человека есть чего-то невозможного, когда за это платят бабки?

Так я, Гриня, не за бабки к тебе завинчиваю. Хто так скажет: дайте этим детям соски и нехай они заткнут себе рты! Я  делаю свой гешефт на моём удовольствии от моей гениальности. Вы хочете песен? Тогда ждём все – когда солнце  склонится на четыре часа. Полдень – это ж для пленки не цимус. Это ей как мне самогону три литра через лейку залить. И получится, что мне с этой пьянкой и стакан вина выпить некогда.

– Ждать надо? Солнце не там висит? – спросил Данилкина Валечка Савостьянов.

– Ну, – Данилкин, директор, вытер под кепкой наполовину лысую голову и бросил короткий взгляд в зенит. Зажмурился и засопел. Он планировал после съёмок культурно-оздоровительную программу и переживал, что она отложится неизвестно на сколько. Витёк, корреспондент, достал блокнот, взял за рукав Кравчука Толяна и увел его в сторонку. Интервью брать у передовика. А  Володя Самохин, агроном арендованный, подошел сзади к Данилкину и одно слово на ухо сказал.

– Отойдем?

Когда они удалились метров на тридцать от общей группы, Самохин поинтересовался.

– А Моргуль всегда так разговаривает, или только когда пьяный? Я половины не понимаю, но говорит красиво, колоритно. К нам-то он редко ездит. Дутов же собственного фотографа высшей марки из Москвы на пять лет выписал. А тот живёт уже все десять. Так Семён Абрамович какой диалект нам так красиво демонстрирует?

– Вова, он же одессит коренной, старый, – Данилкин засмеялся и по шеке себя стукнул. Видимо, и комары долетели сюда с озера.– Он всегда так говорит. И на работе, и дома, и в гостях. Сёма в войну после эвакуации опять в Одессу- маму вернулся.  Так летом в сорок четвертом  из-за границы наши офицеры часто в Одессу приезжали. Из разных стран. Ну, оттуда, где воевали. И везли всё, что в загранке под руки подворачивалось. Приёмники, бритвы электрические, фотоаппараты. Вот Сёма как-то с ними повязался. Сперва себе набрал отличную технику. «Цейс», например. Идеальной просветлённости объектив. Ну, а потом спекулировать начал фотокамерами. В сорок пятом его отловили на этом деле, судили. Ну и приговор был не шибко злой.  Три года лагерей в Казахстане. Отсидел и остался в Кустанае. Сперва в «Жилкоммунхозе» фотомастером пристроился. Потом в газету «Сталинский путь» карточки свои стал носить. Везде снимал после работы. Город, Тобол, людей в труде и на отдыхе. И через пару лет его взяли фотокорреспондентом. После смерти Сталина газета называлась уже «Ленинский путь». Сёма позвал из Одессы дружка своего Яшу  Зусмана. Тот писал толково. И так прижились у нас ребятки. Сейчас постарели оба. Но они – коренные Одесситы. Родом ещё из той старой Одессы, где еврейско-одесский говор был уникальным и неповторимым. С юмором и с непревзойдённым, оригинальным шармом. Так что, Семён Абрамович сейчас не выпендривается. Он так живет. Это его родной и дорогой ему язык. Вот так, примерно, Вова.

– Надо же! – почесал затылок Самохин. – Красота-то какая. Не язык, а пение жар-птицы!